Ведущий. - Угу. Угу. Так. А кого же вы, мосье Полкаш, сыграть желали б?
   Маркиз де Сад (потупясь, застенчиво). - Ельцина...
   Ведущий. - Тю-тю-тю. Ну, ты, брат, хватил! Ты, ясное дело, псих, но до такой-то степени забываться зачем?
   Маркиз де Сад. - А чего? Я ведь не критиковать. Я со всей душой... С уважением... А на кой мне твой маркиз! Я как Борёк хочу: раз-два, и пошабашили.
   Ведущий. - Дурак вы, мосье Полкаш. Лечиться вам у нас и лечиться, я вижу... На кого замахнулся! А?.. Быдло!
   Маркиз де Сад. - А чего? Я ведь сыграть только...
   Ведущий. - Ну, и что же ты, пачкун гадкий, сделаешь в первую голову, когда Ельциным станешь?
   Маркиз де Сад. - Приватизацию полную сделаю. И эту... как ее...
   Р...реституцию... А тебя, сучий потрох, на рудники! Уран нюхать! сгною! С...С...
   Ведущий. - Ах ты, пачкун гадкий, пачкун военный! А ну, марш в процедурный кабинет! Бе-гом!
   Маркиз де Сад. - Не пойду... Я свободный человек... Не подходи. Не дамся.
   Санитарам - дамся! Тебе - шиш!.. Шиш, шиш, шиш!
   Ведущий. - Так. Бунт шестерок. (Говорит в сторону оператора.) Снимайте, прошу вас, без перерыва. (Снова обращается к группе больных.) Ну, тогда Председатель Секции Копьеносцев. Ваш выход. Ваша ролька. Хоть оно немного и не по сценарию, ну да пусть уж... Ремарка... хэгэгэм... по ходу пьесы.
   Тут телеприемник дал неожиданную озвучку, из него вылетел мягкий хлопок, потом просыпались на пол короткие рубленые свисты, и Серов открыл глаза.
   По громадному экрану ползли какие-то речные пятна, шла рябь, никакого изображения на нем так и не появилось, но зато раздался из ящика высокий, напряженный, сначала как всегда тревожащий, но потом и успокаивающий больных голос Хосяка:
   - Ветер. Ветер у нас и жара. Пыльная буря в степи собирается. А у вас... У вас никакого ветра. Прохладно. (Серов тут же ощутил приятную, прильнувшую к щекам прохладу.) У вас тишь. Гладь. У вас покой и воля. Да, воля... Потому что вы все любите друг друга. Вы Глобурду Степана Витальевича - обожаете. А он вас.
   Прохлада. Спокойствие. И тишь - вокруг. Только вот... Головы ваши бедные. Они...
   Чуть, немного только - больны... (Серов помотал головой, пытаясь сбросить трескотню далеких грустно-тоскливых радиоволн.) Да... Больны... Но мы поможем, метод наш успешный. Театр наш очистительный вас успокоит. Подлечит. Сотрет ваше прошлое. Прояснит настоящее. Высветлит будущее. Слушайте меня. Успокойтесь.
   Примиритесь. Обиды отбросьте. Мозг от мыслей очистите. Сквозь вас уходит ветер.
   Пыльная буря проходит сквозь вас. Она покидает вас! Еще немного - и вы здоровы.
   Сильны. Трудоспособны. Играйте. Играйте пьесу. Играйте свою нынешнюю жизнь.
   Очищайте себя. Очищайте меня. Очищайте мир от страдания и слез...
   Голос Хосяка исчез так же неожиданно, как и появился. Экран очистился от речных пятен, истаяли свист и хрип, уплыла на юг и сошла там на нет зловещая пыльная буря. Но тревога, как только стих Хосяков голос, вновь вернулась.
   Серов встал, громыхнул сиденьем. Женщина, полыхнув молочной белизной груди, на столе приподнялась, но тут же и опустилась на операционное ложе вновь. Глобурда, все это время державший скальпель театрально в руках, уронил его на пол. Серов двинулся к выходу из небольшого зала с зашторенными окнами.
   - Вы куда же это, Дмитрий Евгеньевич?
   Серов хотел ответить, но только выбулькнул что-то из себя с хрипом.
   - Понимаю... Понимаю... - зашелся в сочувствии и сожалении Глобурда. - Ох как понимаю! Не верите вы в наш телетеатрик! Не верите в, так сказать, наш маленький оркестрик под управлением любви! А мы-то, дурни, старались! А мы-то, полоумные, буковки и словечки просчитывали! Афанасий Нилыч четыре ночи не спал, рольки выписывал. И все из-за вашего невроза гребучего, между нами...
   Серов еще раз что-то булькнул и решительно двинулся к выходу из зала. От зашторенной двери тут же тихо, как тень, отделился и встал на пути уходящего невысокий, но крепкий, напомнивший Серову отполированный временем рукастый и ногастый корень, санитар по кличке Молдован.
   Серов на миг приостановился, потом двинулся дальше.
   - Ты куда пошел?! - взвизгнул вдруг Глобурда, видимо, почуявший, что больной вот так, запросто, да еще и на глазах других больных, может из зала уйти. - А "шпанские мушки" на вечеринке у маркиза? А сцена заговора в Секции Копьеносцев?
   Это ведь тебя, козла, мы ею лечить будем! Для тебя вся эта психотерапия придумана. А ты... ты... Ну-тко, придержи его, Молдован Иваныч!
   Молдован сделал два шага вперед и, ни слова не говоря, заехал Серову в глаз, а второй рукой саданул под дых. Лицо Серов успел кое-как прикрыть, а вот солнечное сплетение оставил без защиты и тут же кулем повалился на пол.
   - Все отменить! - рыкнул Глобурда. - Полная замена сценария по ходу лечения!
   Пьеса "Маркиз раскрывает заговор" снимается с репертуара! Лилька, прикрой живот!
   Начинается другая пьеска! Ай да Нилыч! Ай да анфан террибль! Глядите, ребята! Он и это предусмотрел! Вторая пьеска... Даже не пьеска, а так... интермедия...
   Называется "Российский цирюльник". Пьеска простая! Проще, проще паренной в кастрюльке репы! А ну, мосье Полкаш, забудьте обидочку да и выбрейте мне господина Серова по первому разряду! Будем его лечить наложением рук на голый череп! Электрошоком лечить будем!
   Серов попытался подняться. Но его тут же придавили к полу Цыган и, видимо, переставший обижаться на Глобурду Полкаш...
   - Тащи его к свету! Сюды! - забился в крике Глобурда, и Серова испугал изменившийся голос ординатора. Игривости и театральности в голосе как не бывало, была одна неприкрытая, парализующая и удушающая злоба и ненависть.
   Через минуту Серов оказался на том же столе, на котором лежала недавно Рози Келлер, жертва ненасытного маркиза, когда-то проводившего в ближнем парижском пригороде Аркюэле анатомические сеансы любви, хорошо помогавшие раскрытию заговоров. Серова, правда, на стол укладывать не стали, а просто усадили на него и держали за плечи и за руки. Держали Цыган и Титановый Марик. Полкаш ушмыгнул куда-то за портьеры.
   - Йод! Ножницы! Гребенку! - скомандовал Глобурда, и тут же явился Полкаш с ножницами в руках и с ходу начал резать роскошные, зачесанные назад темно-каштановые, чуть вьющиеся серовские волосы.
   Серов попробовал было от ножниц увернуться, однако держали его крепко. От безудержного гнева и тлеющей под этим гневом тревоги Серов сдавленно завыл, попробовал куснуть Марика за руку. Марик руку убрал, а на помощь цирюльникам подоспела медсестра Лиля с пузырьком йода в руках.
   Тем временем Полкаш грубо, но весьма ловко - как будто в свободное от военной службы время он только тем и занимался, что стриг подчиненным волосы, - тем временем Полкаш, срезав основную массу серовских волос, добыл из кармана опасную бритву.
   - Так я согласный... Так оно справней будет... - буркотал подполковник и, высунув язык, водил аккуратно бритвой по круглой, теперь уже послушной серовской голове.
   Как ни старался Полкаш - побрить гладко, побрить без крови не удалось. Серов почувствовал вдруг сильное жжение, две-три тепловатые струйки медленно потекли с темечка к вискам, к шее.
   - Лилька! - взвизгнул снова Глобурда. - Не видишь, што ль? Больному помощь требуется!
   Недавно голая, а теперь одетая, но все одно тайно разнузданная, сотканная из мягкого лукавства, вся прошпиленная покалывающей дерзостью, Лилька ойкнула и, выйдя из минутного оцепенения, стала сноровисто и быстро обрабатывать ваткой, густо смоченной раствором йода, голову Серова.
   И здесь подала голос телеведущая. В черном до полу платье, закутанная платком по брови, напоминала она царицу ночи, во всяком случае, какое-то похожее сравнение родилось в бедной, обритой, болтающейся на тонковатой шее серовской голове еще несколько минут назад.
   - Чего вы с ним церемонитесь? - переливая в голосе закипающую сталь, медленно выкликнула царица. - Рвите волосы! Выжигайте бороду! Выдирайте из него с корнем весь этот клоунизм, всю заразу юродства!
   Серов попытался обернуться на женский голос, озвучивший его тайные, никому пока не ведомые мысли, бритва оцарапала его сильней, жжение заставило скорчиться, скривиться...
   Именно жжение, собиравшееся где-то в затылочной ямке, затем вслед за струйками крови стекавшее вниз, окончательно добило Серова; надсада, явившаяся жжению вослед, запалила в мозгу темную красную свечу, и он, рискуя быть зарезанным бритвой сумасшедшего подполковника, - с силой рванулся и вырвался из рук Цыгана и Марика. Тут же, не раздумывая, он ударил Полкаша кулаком в лицо, тот от неожиданности раскрыл руки, отпрянул, Серов соскочил со стола и, оттолкнув кинувшегося на него Цыгана, побежал к двери. Не добегая двух шагов до снова вставшего на пути Молдована, он внезапно остановился, сделал вид, что хочет повернуть назад, и неожиданно, нагнув наполовину обритую, перемазанную йодом голову, ударил ею опешившего Молдована в подбородок. Молдован упал, Серов тоже не удержался, завалился на бок, припал на одно колено, но тут же вскочил, рванулся к дверям, по дороге оглянулся...
   За ним никто не бежал. Глобурда, Полкаш, Цыган, Лилечка в тоненьком на голое тело халатике так и стояли на просцениуме. Не разбирая ступенек, Серов кинулся из поганого "телетеатрика" вон. Не зная, куда бежать, он кинулся во двор. Йод, густо налитый на темечко, залил правый глаз, саднило висок. По пути Серову попался как-то растерянно на него глянувший Санек и еще какой-то санитар...
   Во дворе Серова ждал Воротынцев. Он сразу же подхватил шкандыбающего на бегу Серова и поволок его к солярам. Больных во дворе, темном уже и прохладном, - почти не было.
   - Ну, ну... - успокаивал неудавшегося заговорщика бывший лекарь. Ну, будет...
   - Уехала, стерва... Уе... Меня этим акулам... На съедение оставила...
   Серов внезапно перевернулся на живот, стал колотиться изрезанным лбом о все еще теплые, таящие в себе веселый, солнечный дух дня соляры.
   Воротынцев подсел ближе, мягко попытался перевернуть Серова на спину и перевернул.
   Затем так же мягко бывший лекарь переложил обмазанную йодом, не до конца обритую, а кое-где и плохо выстриженную голову к себе на колени, стал гладить Серову шею, виски.
   - Бежать вам отсюда надо, - вздохнул нежно и сладостно даже маленький китаец. - Бежать. Хотя, видит Бог, я этого меньше всего хотел бы. Вы, вы... Они ведь вас сразу вычислили...
   Расслабившийся было Серов вздрогнул, опять напрягся.
   - В вас есть что-то от юродивого, поверьте! (Серов расслабился вновь.) И они это чувствуют и изничтожат вас, конечно. Не Россия сошла с ума. Сошла с ума интеллигенция. А сумасшествие, любой вид его: будь то паранойя с ее несмолкающим бредом, будь то маниакально-депрессивный психоз, будь то сама королева душевной гнили - шизофрения, так вот, сумасшествие всегда противоположно "божеволию", или, по-московски, юродству. Именно поэтому нынешние интеллигентные психи (да, да, теперь мы не диссиденты, мы психи, и психи, уверяю вас, настоящие!) объявили на всех уровнях войну высшей правде юродства. Зато с ума сбродству жалкому, зато с ума сшествию нагленькому дан зеленый свет! Сумасшедших выпускают из больниц.
   Берут в правительство. Они играют в театрах, шастают по улицам целыми толпами.
   Они, они, а не нормальные люди определяют ныне дух и колер России! Кстати, знаете, как я в самом общем виде классифицирую сумасшедших?
   Воротынцев нежно и нервно засмеялся.
   - А вот как. Сначала - идиоты, имбецилы. Они - следствие человеческих грехов и длительных кровосмешений, они - отголосок дохристова, дикого, зубодробительного, а потому стремительно ветшавшего мира. За идиотами следуют обыкновенные, банальные психи. Их появление на земле - следствие цепи предательств и преступлений. Это опасный, дикий и самый распространенный вид. Он хорошо укрывается за обычной нормальностью, за поверхностным здравым смыслом. Этого вида надо остерегаться как огня, потому что он часто незамечаем, неразличим...
   И, наконец, третий вид, к которому, возможно, относитесь вы, отношусь я. Это - "божевольные". То есть получившие волю не быть поверхностно разумными!
   Получившие волю быть сверх-разумными. Понимаете?
   Воротынцев разволновался, вскочил, вскинул вверх маленькие ручки. Но быстро успокоился.
   - Ну-с. Хватит об этом... Я начал об интеллигенции. Интеллигенция тоже, как это ни странно, имеет три пути: самоуничтожение и холуйство вот первые два. А третий... Третий - это единственно достойный нашего времени путь, путь прекрасный и неуничтожимый, путь к юродству, к якобы "низким" действиям и высокому обличению, путь к великому имморализму! Но интеллигенция этим путем не пойдет! И не надейтесь! А вот вас за то, что вы в себе этот путь как возможность носите, - уничтожат. Но я... Я спасу вас... Я ведь с первого взгляда вас отметил... Я знаю средство...
   Одна рука Воротынцева продолжала оглаживать голову Серова, чуть качающуюся на сильно истончившейся за прошедшие несколько дней шее, другая легла все еще проклинающему жизнь больному на бедро. Затем рука перекочевала на живот. Она оказалась слишком близко к низу живота, чтобы оставить какие-то сомнения в намерениях маленького китайца.
   Серов вздрогнул. Во всякое другое время он, ненавидевший всяческих извращенцев, просто-напросто дал бы лекарю в ухо. Но сейчас... Какаято полумгла приязни, какой-то тончайший туман благодарности выстлал скользким императорским шелком нутро больного, и он от этой неожиданной приязни и благодарности к примостившемуся рядом маленькому китайцу согласно всхлипнул.
   Воротынцев вдруг встал. В темноте бывший лекарь в своем длинном халате показался еще более хрупким, молодым, небезразличным.
   - Если я вам неприятен, я уйду... - Маленький китайский оркестр - соловей, стеклянная дудочка, тонкий стебель цветка - зажурчал в голосе вставшего.
   - Нет. Зачем же... Приятен! - назло всем, назло себе прежнему просипел тихо Серов.
   Воротынцев поспешно сел на соляры обратно.
   - Любовь... Любовь телесная вас спасет... Она - чище небесной! Калерия Львовна - уехала... Но я... Я ведь здесь... - звенел голосок бывшего лекаря.
   И Серов, совершенно неожиданно для себя, тем же самым движением, что и маленький китаец минуту назад, огладил Воротынцева по бедру.
   - Нет... Меня не обманешь... Вы меня еще не любите, - протянул вдруг печально бывший лекарь. - Впрочем... - хихикнул он, - к любви мы всегда успеем вернуться, хотя бы завтра... А пока вот вам таблеточка настоящая - и в палату! Там попросите Клашу ранки и порезы ваши промыть. Да вот, кстати, возьмите книжонку.
   Если свет выключать не будут, гляньте...
   - Мне в палату нельзя. Они меня там в порошок истолкут! - мялся Серов, вертя в руках крохотную брошюрку, под названием "Школа юродства". Автор на брошюрке указан не был, кем она издана, тоже было неясно.
   - Можно, можно. Там они побоятся. Да они уже все, что было надо, с вами и проделали. По программе. Все точка в точку. Как Хосяк им расписал. От программки-то они ни на шаг! Здесь с этим строго. Да и ночь наступает... Сейчас всех овец заблудших со двора погонят...
   *** Свет в палате №30-01, обычно горевший всю ночь, - внезапно погас. Ночь, ночь, ноченька, ночара накрыла Серова с головой, потащила его в свои закутки и заулки, стала заталкивать в потайные, доселе закрытые от него напрочь ходы. Ночь! Ночь!
   Медлительная царица и крупнозадая вертлявая телочка одновременно забирала и втягивала его в себя, в свои полости и поры, казалось, навсегда. И ни жалости, ни сожаления к оставляемому миру не испытывал страдающий неврозом навязчивых состояний больной, а может, и здоровый, но почувствовавший себя вдруг в больничном воздухе таким же больным, как и сам этот воздух, растянувшийся на узкой койке человек! Ничего он в этом оставляемом дневном мирке не хотел отыскать и взять с собой...
   Ночь, ночь! Никаких видений и никаких призраков не рождает она! Потому что реален каждый жест ее, каждый фантом и каждая пылинка! Реально все, что носится в ней, плачет, вопит и бушует! И тот, кто хоть однажды дал ночи без сопротивления и кривлянья унести себя в настоящую ее густоту, тот уже не захочет насыщаться, набивать все свои клеточки и поры одним лишь ничего сердцу не говорящим днем. Тот, кто однажды хоть примет в себя ночь настоящую, глубокую, уже ни на что не променяет ее райские, так не похожие на кладбищенские (их так рисуют!) сады, ни на что не променяет шелест ее серафических едва ощутимых крыл, слюдяных лунных паутинок и тихих призвездных рощ! Потому что есть эти паутинки и кущи! Есть! И не в больном воображении лежащих в 3-м медикаментозном они рождались! Нет, о нет!
   II. Божья воля.
   Черно-седой цыпастый петух продрал больное, пропойное горло, надулся и взбух от подготовляемого в грудке крика, но вдруг отчего-то опал, сник, петь-кукарекать не стал. Неуклюже и злобно, как электронная, попорченная неумелым обращением игрушка, он вертанулся на одной ноге и, передумав прогонять ночь, передумав кромсать и полосовать ее своими получеловеческими воплями, прикрыл поганые гноящиеся глаза, скользнул клювом под крыло.
   Тут же вместе с петухом замерло, успокоилось, затихло все в округе.
   Все замерло, утихло, и крыша 3-го отделения усиленной медикаментозной терапии, разломившись надвое и от разлома чуть разойдясь в стороны, стремительно, как на шарнирах, поехала вниз.
   Крыша поехала, и Серов увидал обнажившееся сырое небо: мелко трепещущее, словно раскрытый одним взмахом хирургического ножа, бескровный человеческий мозг...
   Звезд почти не было. Бежали по краешку ночи легким рваным туманцем негустые, почти прозрачные облака, не создававшие никаких преград между глядящим в небо и сеющимся откуда-то из самой глубины его, со звезд, зеленовато-жемчужным светом.
   Один розовый, истомляемый собственным светом огонек сразу привлек внимание Серова. Огонек этот двигался, но был явно прозрачней и крупнее самолетных или спутниковых огней, был вроде "его собственным" огоньком, был как бы точкой приложения той внезапной воли, которую с приходом ночи ощутил в себе лежащий на узкой койке в палате третьего этажа заговорщик.
   Легкими корпускулярными толчками прочерчивая небо слева направо, приближался этот тревожащий душу и дух огонек. Приближаясь, он не увеличивался и не рос, но тем не менее становился все ближе и ближе. Звук, сопровождавший огонек, звук тихо свинчиваемой с болтика гайки, звук, напоминающий августовское дрожанье стрекоз, тоже не рос, но густела теплота звука, густела теплота неизбежного сближенья с землей.
   Наконец огонек, как показалось Серову, вошел в слои земной атмосферы. И тогда с огоньком произошло вот что: он разбился на тысячи себе подобных огоньков, огоньки рассыпались мгновенно по всей земле, а затем, повременив чуть, снова собрались в одно крупное светлое, колеблющее свои очертания пятно, вставшее над сгинувшей и для этого огонька и для Серова крышей.
   - Ты понял ли, зачем я здесь?
   Услыхал Серов приятно походящий на свой собственный голос. Голос этот Серова ни на волос не испугал, может, потому, что он входил не через ушные отверстия, а входил, казалось, через все волоконца и клеточки мозга, тела, души...
   - Понял ли все, что происходит с тобой? Понял ли, что все это не так уж и важно?
   Или важно, но не для жизни земной. Она и так пройдет, хоть влево, хоть вправо крути ее, - а для жизни той, что дрожит за моей спиной? Там, там настоящие города, нескончаемые вечности, там вечерние поля с осевшим туманом и каплями резкой, как железо, росы! Там движение: со звезды на звезду, с лепестка на листок, с волны эфира на волну иную! Там, конечно, того смысла, что затеял ты в последние годы искать, и в помине нет. Зато есть смысл другой: движение! Вечное, непрестанное, так вами искавшееся perpetuum mobile.
   - Ты ведь сам сказал, - Серов услыхал свой голос и подивился его глубине и проникновенности: "да ведь я великий актер", - подумал он, а вслух сказал: - Ты сам сказал: у вас там смысла нет. Ну так и не нужны вы, стало быть, мне со своим вечным движением! Я-то как раз остановки ищу, а не вечного скольжения. Для того и бежал сюда, чтобы здесь остановиться, задержаться, не сновать, как в Москве бешеной! И еще: не неба ищу - земли. Не пустоты, камня ищу. Камня веры и камня государственности! Я, конечно, знаю: смысл у нас глубоко упрятан. Но не говори, что его нет! Иначе и вас нет. Я, может, только кончик веревочки ухвачу. Кончик!
   Но ведь хочу-то схватить все. И за это я люблю себя. И это наполняет меня смыслом и тайной, и ожиданием невозможного. "Для того юродствую, для того вслух сам с собой разговариваю", - хотел добавить, но не добавил Серов.
   - Я не могу помочь тебе разобраться с жизнью земной. Она темна. От света нашего ускользает. Но я здесь потому, что ты оказался вдруг у края пропасти. Неожиданно и незаметно для нас оказался. Ты окружен настолько плотной тьмой - непонятно еще
   - это тьма событий или тьма идущих к тебе людских помыслов, - что, я боюсь, выхода у тебя уже нет. А раз ты у края пропасти - значит, и я, твой провожатый и до некоторой степени дублер, отвечающий за душу твою как за свою, - а значит, и я потерплю и пострадаю. Сейчас же или в ближайшие дни ты должен что-то предпринять, что-то решить, что-то исправить!
   - Ты мое искаженное "я"! Да, я понял! Ты мое испорченное галоперидолом, возвращающееся ко мне на волне болезни "я". У меня просто крыша поехала!
   - Никакая "крыша" у тебя пока не поехала. Просто на час снялась преграда между нами. Не мудрствуй. Не уходи от вопроса. Исправь сейчас же свой путь. Я не могу тебе в этом помочь.
   - А может, ты от дьявола? Может, мне лучше к тебе прибиться, тебе сразу отдаться.
   - Не кощунствуй и не упоминай лукавого. Он не так далеко, как иногда кажется. И не лезь в дебри. Не переноси земные понятия на нас. Дьявол к вам низвергнут. А мы - в небесах. Мы - летящий и блуждающий сладко свет. На нас ваши теорийки действуют слабо, а раздражают сильно. Не думай сейчас ни о чем, просто прикинь практически, как продолжить свой путь земной.
   - Если дьявол близко, он все одно помешает...
   - Не думай о лукавом так часто. Не нужно вообще о нем думать. Увидишь его - разотри в прах. Сила для этого и тебе и каждому из вас дана. Вы ею просто пользоваться не хотите. И не забудь, прошу тебя: ничего относительного нет. Есть строжайшие, есть железные чередованья тьмы и света, света и тьмы. Избегай последней, стремись к первому. Не старайся эту череду, эти смены понять глубоко, не старайся их разъять, анатомировать. Просто отделяй четко одно от другого. И береги разум, пока он не заражен порчей, не умерщвлен еще при жизни земной, береги... Но вот поюродствовать ты вполне можешь, это тебе пособит, не слишком мудрствуя - мудрость понять. Возвращайся в Москву. Не для заговоров возвращайся (заговоры сейчас едва ли помогут, да и не твое они дело), а для того, чтобы быть в нужный час в том месте, которое для тебя на картах вселенной обозначено.
   Возвращайся, поживи, поюродствуй, даже и над умами повластвуй. А там ко мне начинай собираться. Я жду всегда! Я не бес. Я не ноющая в твоем мозгу женщина, не высверк воображения, не черная дыра. Я - это ты. Но "иной", пока тобою не осязаемый. Я жду, жду...
   - А как же Бог? - слабо крикнул Серов. - Это ведь к нему я возвратиться должен!
   Ни про какие огоньки, ни про каких "дублеров" нигде никем не говорено! К Нему, к Нему вернусь, если уж на то пошло, не к тебе!
   - Конечно, к Нему. Но к Нему кто-то сопровождать тебя должен, чтобы ты в "нижнее место", в пекло, в гадес сразу же не нырнул или с ума от высоты не сбрендил. Не ракеты же ваши доставлять тебя к Нему будут. Нет. Со мной вместе, со мной в обнимку к Нему и возвратишься. Я - тот, кто через мытарства тебя к Нему сопроводить должен... Я - провожатый. А там - зови как знаешь. Хоть ангелом, хоть крылышком, хоть рассеянным светом...
   Свет стал медленно отдаляться, стал превращаться в пятнышко, гаснуть, стал мелькать спутником и пропадать стал, засияла темным, черным, одним острым и литым алмазом ночь. И съехавшая крыша 3-го медикаментозного отделения встала на место, а Серов закрыл глаза.
   *** Закрыл глаза на минуту и уставший от горения ночной лампочки лекарь Воротынцев.
   Он собирался перехватить черной тонкой резинкой небольшую стопочку блокнотных листов и спрятать листы под сдвигающуюся паркетную плитку. Но вместо этого, снова открыв глаза, стал смотреть в окно. Ночь уходила. Быший лекарь вздрогнул и мимовольно глянул на аккуратную стопочку исписанной бумаги. На ней было выведено:
   ЛЕКАРЬ ВОРОТЫНЦЕВ. ЛИСТЫ.
   Лист №1 В стесненности и повязанности, в оковах и путах приходит к нам свобода. О ней, о ней размышлять хочу! А не о лекарствах и синдромах - хоть и врач я. Ведь то, что я здесь увидел, неминуемо толкает к философствованию. Вот, говорят, - свобода.
   Кричат: кандалы, вервия, зажимы! Но чем их больше, тем я внутренне свободней.
   Вернее, внутри свободы и несвободы есть еще что-то. Что? Воля? Или...
   Об этом в другой раз... В конце коридора шаги... Один раз листы уже отбирали...
   Лист №2 Разрешили иметь листы. Видимо, имея в виду потом их изъять. Торопись, лекарь, торопись! Мысли не слова, их-то не вернешь! Итак, основное. Что-то странное творится здесь с человецами. Отделение закрытое, но некоторые больные (причем именно тяжело психически больные) то исчезают, то появляются вновь. Я наблюдал год, прежде чем решился на такой вывод. Второе: те, кто остаются в больнице всегда, ведут себя как-то уж слишком одинаково. А этого не может быть! В отделении лежат (выпытано у ординатора К.) люди со следующими диагнозами:
   1. маниакально-депрессивный психоз; 2. инволюционный психоз; 3. токсикомания; 4. неврозы навязчивых состояний; 5. симптоматические психозы; 6. половые перверзии; 7. психические расстройства в результате черепно-мозговых травм.