– Да ладно, – вмешался Панасюк. – Свободен Чирий! – и после того, как боец отошел, добавил: – Загонял бачу. Он только сменился. Пусть отдохнет! А то на посту фазу давить будет, заснет и привет.
   – Пошли вы все на …! – обиделся Прохоров, сорвался с кружкой чая, цедя на ходу: —.бтыть, друзья, бля, называется! Да если б я, бля, козла этого не с.издил, вы бы щас тут все … сосали!
   – Постой! – крикнул вдогонку Панасюк.
   – Пусть идет, – махнул рукой Титов. – Через пять минут отойдет.
   Хлюпали чифирно-черный чай, что перекипятили на самодельном мангале – цинковом ящике из под патрон. Обсуждали, как будут делать праздничный торт из печенья и сгущенки. Принято так, чтоб на дембель торт самодельный приготовить. Традиция. Сладкие думы о дембеле отражались на лицах Панасюка и Титова, а Прохоров, подколотый и уязвленный друзьями, слонялся по позиции, прихлебывал чай, обжигая губы об алюминиевую кружку, покрикивал то тут, то там на молодых.
   Отдыхавший после ужина с сигаретой во рту Шарагин услышал одиночный выстрел.
   – Ну-ка, узнайте, кто стрелял и доложите! – приказал он рядовому Мышковскому, который вздрогнул от выстрела, а еще больше от резкого командирского голоса.
   …физиономия такая, будто в детстве лицом на асфальт упал… он
   терпит, который уж месяц терпит дедов… ничего, Мышковский, мы
   сделаем из тебя десантника…
   – Ефрейтор Прохоров стрелял, товарищ лейтенант, – доложил запыхавшийся от бега солдат. – Чтобы духи из кишлака нос не высовывали. Профилактика, сказал.
   Прохоров уселся на позиции со снайперской винтовкой, скомандовал зашуганому бойцу:
   – Бурков, бля! Пулей к сержанту, скажи, что я зову сюда.
   – Так я на посту, мне нельзя…
   – Что-о-о? О.уел в атаке, бача! Одна нога здесь – вторая там!
   Вначале, для разминки, баловались – по камням, по кустикам палили, пристреливались с высоты горки. Надоело просто так. Предложил тогда Панасюк спор, чтоб веселей было:
   – На пять чеков, давай! Давай, Прохор, кто, бля, ишака того завалит.
   Прохоров промахнулся, расстроился, обозлился вконец. Панасюк, который ишака шлепнул с первого выстрела, отвалился назад, на камни, вытащил из пачки губами сигарету, а неудачник-дедушка, весь на взводе от досады, рыскал прицелом по кишлаку, надеялся, что высунется кто-нибудь живой, животное какое домашнее в прицел попадет или афганец, и тогда можно будет по новой с Панасюком замазать, пять чеков, целых ПЯТЬ чеков! отыграть.
   Шарагин после чая пошел отливать, и следил, как возятся с винтовкой дедушки, как надулся, выпучил глаза и покраснел Прохор, как полез в карман, вытащил и протянул сержанту деньги. Застегивая на ходу пуговицы ширинки, побрел он к стрелкам. Захотелось самому пострелять.
   – Прохор, гляди, старуха выползла! Нет, чуть правее, – подсказывал сержант.
   – На тех же условиях? – заволновался Прохор.
   – Конечно! Война идет – не.уя по улице гулять! Так ведь, тварыш лейтенант?
   – Кишлак все равно приговоренный, – добавил Титов. – Сколько уже долбила его артиллерия. Духовский кишлак, правильно, товарищ лейтенант?
   – Пожалуй.
   – Щас, бля, сделаем душару! – веселился Прохоров.
   Солнце клонилось к закату, и женщина в парандже отбрасывала длинную тень, которая тянулась следом, цепляясь за дувал, словно не пускала, зная, что случится беда.
   – У-у-х! – улетел в кишлак 7,62.
   Старуха застыла, будто задумалась о чем-то, и стекла на землю, перевернулась на бок и замерла навсегда.
   – Не долго мучалась бабуся! – заржали подтянувшиеся к позиции солдаты.
   – Может вы теперь, тварыш лейтенант? – предложил Панасюк. – Я вам, хотите, разрывной заряжу?.. – А сам отошел на несколько шагов за сияющим от успеха Прохоровым, отдал ему пять чеков. Так и остались они стоять, наблюдая, как устраивается на спальном мешке командир, как, широко раскинув ноги, ищет упор локтями.
   – Вон, вон там, товарищ лейтенант, слева у дувала, – подсказывал прилипший к биноклю Титов. – Дух у дувала, видите?
   – Вижу…
   Не остановил вошедших в раж дедов, согласился молча, что кишлак духовский, приговоренный значит к смерти, и нечего поэтому жалеть жителей. Согласился, и потому теперь сам стал участником этой «игры», лежал с винтовкой, уставившись сквозь прицел на старика, который выглядывал время от времени из-за дувала.
   …прав Панасюк: война идет – не фига по улице гулять…
   война идет, значит либо мы их всех уничтожим, либо они нас
   прикончат… ведь эти же самые «мирные жители», и стар и
   млад, ненавидят нас, дай им шанс – кишки вилами выпустят,
   намотают на вилы и оставят всем напоказ… духам, суки,
   помогают, шляются туда-сюда, вроде на поле идут работать,
   а сами, твари, замыкатели на фугасах расставляют…
   Шарагин прицелился, и все-таки решил для себя, что не станет убивать старика, что выстрелит над головой, и на выдохе потянул на себя курок. Стрелял он из винтовки лучше всех на курсе. Попасть с такого расстояния не сложно – больно уж легкая добыча.
   …живи дед…
   – Спорнем, промахнется… – шептались за спиной у командира бойцы.
   – …
   – Сдрейфил?
   – Нет… Давай, на десять чеков, – голос Панасюка.
   Шарагин вновь прицелился. Капелька пота отделилась от волос, поползла мимо уха, соскользнула на щеку и дальше на приклад винтовки. Он затаил дыхание. Он не понимал, отчего вдруг засомневался. Кожей пальцев чувствовал Шарагин, как упрямится курок, уперся, не соглашался.
   – …долго целится, бля, точно мазанет, – дразнил голос Прохорова.
   Грохнул выстрел. Старик оторвался от дувала, протянул, падая вперед всем телом, пару шагов по инерции.
   – Ха! Загнулся! – возрадовался Панасюк.
   – Вот это класс! Точно в чайник! – поддержал Титов, впившись биноклем в кишлак. – Голову снесло, как не бывало! Осталась одна челюсть на шее висеть!..
* * *
   Бронемашины зажали селение в тиски; заковыриваясь вовнутрь, полезли на прочесывание кишлака десантники. Солдатики группами растекались по пыльным кривым улочкам.
 
   …пустой кишлак, точно пустой… и артиллерия лупила по
   нему… давно все ушли отсюда… хотя, кто их знает?..
   У крайнего дувала лежал ишак, вздувшийся на солнцепеке от гнилых соков и смахивающий на бочку, к которой прикрутили для потехи резные балясины – ноги. Животное источало удушливый запах, и пакостный, липкий душок этот расползался на десятки метров.
   Сдерживая рвотные порывы, солдаты обходили его стороной, будто опасались, что затвердевший, как цементная стяжка, набухший до уродства ишак, вдруг лопнет и окропит их вонючей трупной гнилью.
   Цепочки вооруженных людей втягивались в кривые улочки, где не хватило б простора для бронетехники – непременно застряли бы БМП, и сделались легкой добычей.
   Новички, пугливо озираясь, крадучись, бочком, выставив вперед темно-стальные, переливающиеся на солнце стволы, ожидая в любую секунду нападения, стопорили движение, подпирая спинами глухие стены дувалов. Без опыта, действуя лишь на страхе и азарте, замешанном на тревоге перед неизвестностью, они надеялись только на реакцию, рассчитывали незамедлительно застрочить, и выпустить весь магазин.
   Бывалые же бойцы, как хищники, прислушивались, оценивая каждое мгновение свое положение относительно вероятного противника, тут же прикидывая наилучшее и наиближайшее укрытие, чтоб, если уж и выстрелит кто, то первым делом юркнуть туда; нутром внюхивались они в настроение кишлака, в дыхание его, и выверенными движениями лезли глубже, чтобы закончить «чистку», и вырваться из молчаливого, затаившего на советских зуб, чужого саманного царства.
   Шли скоро, но осторожно, опасаясь мин и растяжек. Щупали глазами землю. Лабиринты дувалов уводили в самое чрево кишлака.
   Частично поселение развалилось от артобстрелов: рухнули некоторые крыши, попадали серые глинобитные стены, на месте окон зияли черными пятнами дыры. Кое-где, на внешне уцелевших домах, висели маленькие китайские замочки – верный признак, что хозяева ушли, сбежали, предвидя недоброе, но надеялись когда-нибудь вернуться.
   – Проверить!
   Вышибли дверь.
   – Сычев, за мной, – командовал Олег. – Титов, Мышковский! Проверить напротив, во дворе.
   – Все чисто!
   – Съ.бались духи!..
   Капитан Моргульцев снял панаму, вытер рукавом пот со лба, развернул на броне карту:
   – «Чесать зеленку» – все равно что редкой, бляха-муха, расческой выгонять из головы вшей… Ладно… С этих направлений будут действовать афганские части. Нам приказано двигаться вот здесь, – он ткнул пальцем в закрашенное зеленым цветом пятно с прожилками дорог.
   – Ну их в жопу, «зеленых»! – Чистяков харкнул и сплюнул сквозь зубы, раздавил плевок ботинком. – Что мы без афганцев не можем? Всех духов распугают!
   …хочет в последний раз кровью напиться, а духов нет, некого
   убивать….
   Мелькнула догадка у Шарагина.
   – Товарищ старший лейтенант! – взвизгнул замполит. – Хватит выё… – он оборвал себе на полуслове, – хватит настроение показывать! Это наши боевые союзники!
   Чистяков прикусил губу, исподлобья глянул на Немилова, выпалил:
   – Тебе что, блядь, больше всех надо?!
   – Отставить, бляха-муха! – вмешался Моргульцев. Он поставил каждому взводному задачу. – По машинам!
   – Я это так не оставлю! – возмущался замполит. – Я не посмотрю, что ему заменяться! Это что же за пример для остальных?!
   – Не трогай его, – посоветовал Моргульцев.
   Бээмпэшка Шарагина перепрыгнула через арык, краем брони резанула дувал, заспешила прочь от кишлака.
   Они полезли дальше в долину, и в «зеленку», вдыхая нездоровую, жирную пыль брошенных духами кишлаков, распахивая гусеницами бронемашин бывшие духовские владения, вытесняя и преследуя духов; и продвижением своим отбрасывали банды от насиженных мест, выдавливали из долины, гнали на подобных себе же охотников, хотя и знали, что, как только закончится операция, и уйдут, те духи, что вырвались из кольца, и новые с ними, вернутся, и обживут все заново, и никогда не будет в этих краях главенствовать революционная власть.
   Неподвластные, непокорные, замеченные в измене и неверности, иногда просто по ошибке, свойственной военному времени, кишлаки методично обрабатывались советской авиацией и артиллерией. Орудийные залпы валили, выкорчевывали мусульманские надгробья, трепещущие на ветру флаги. Потрошили снарядами кладбища и жилища нехристей, очищали афганские горы, и равнины, и пустыни от душманов, от скверны, расчищая место для строительства новой, светлой жизни. Надеялись шурави когда-нибудь окончательно стереть мятежные селения. Кишлаки рушились, горели, разваливались, но почему-то не исчезали совсем. Как зарубцевавшиеся язвы лежали они на горных склонах, и в «зеленках», и вдоль дорог, – немой укор, зловещие и не прощающие того, что с ними сделали, готовые отомстить за жестокость, с которой в одночасье, без сомнений и колебаний, расправлялись с ними пришедшие с севера, привыкшие всегда поступать по-своему шурави.
   За длинным, местами сильно понадкусанным, словно яблоко, дувалом одиноко торчало корявое дерево, обезглавленное во время бомбо-штурмового удара, но живое еще. Оно пугливо выглядывало после ураганного обстрела.
   …как тот старик из-за дувала…
   Привычное, относительно безопасное течение жизни, сопровождавшееся гулом солярных двигателей и дрожью брони, вдруг оборвалось. Из-за дувала по первой БМП шандарахнул гранатомет.
   …будто огненный шар…
   отделился от дувала, рядом с тем местом, где торчало дерево, а через мгновение броня под Олегом вздрогнула. Угодили в каток, машина разулась – слетела гусеница.
   Тю-тю-тю… свистели от обиды промахнувшиеся духовские пули. Солдаты сыпались вниз, жались к земле, распластались в пыли, ныряли под гусеницы. Каждый хоронился как мог.
   Захлебываясь от ненависти и желания покосить побольше людей, оголенных, раскрывшихся в прыжке с брони, колотил пулемет.
   Сержанта Панасюка срезало на лету. Он спружинил с машины и рухнул тут же вниз мешком, брякнулся на спину; каска укатилась прочь, рука вцепилась в автомат.
   И вскрикнуть не успел сержант, только едва слышно, как-то для себя одного, крякнул, прежде чем натолкнулся всей тяжестью длинного костлявого тела на твердь земли.
   В накатившейся предсмертной тишине впервые за полтора года войны расслабился и успокоился сержант, будто домой вернулся и завернулся в одеяло, укутался с головой и заснул.
   Подполз здоровяк Титов, уволок его за БМП, содрал броник и тогда только увидел проступившее на ткани красно-черное пятно.
   Бой отделил взвод от остального мира, оглушив автоматными очередями, ослепив разрывами; густым роем метался свинец.
   Шарагин растратил второй рожок, заменил его, обернулся, не понимая, почему молчат пушки БМП. Башня ближайшей крутилась вправо-влево. Контуженый, словно пьяный, Прохоров не разбирал откуда ведется огонь, где засели духи. Наконец, наугад, залепил очередь: К-бум! к-бум! к-бум!
   К-бум! к-бум! с запозданием изрыгнула в кишлак несколько снарядов и вторая боевая машина пехоты.
   …так им сукам!.. за.уячь еще разок!..пока не очухались!..
   Легче сразу стало на душе. Теперь колошматили в ярости из всех стволов.
   Покрывшись разрывами, кишлак смолк. Видимо духи отходили. Но солдаты продолжали поливать местность из всех имеющихся в наличии видов оружия, будто осатанели. Затем стрельба угасла, поочередно затихали раскалившиеся стволы автоматов.
   Смерть, уже было навалившаяся из ниоткуда, почти восторжествовавшая, отступила из-за ожесточенного упрямства солдат, успев прихватить, утянуть сержанта Панасюка.
   Он лежал с еле угадывавшемся на лице выражением то ли обиды, то ли досады, поджав ноги и переломившись в поясе, как сухой треснувший сучок, жалкий, хрупкий, простреленный в бок, как раз в то место, где не прикрывал бронежилет.
   Шарагин психовал, материл радиста, тот, брызгал слюной, вызывал вертолет. Небо-то было чистое, ни облачка, а вертушки не шли. Время бежало, вырывалось из под контроля, и вместе со временем, вместе с быстротекущими минутами, жидкими циферками сменявшими друг друга на купленных к дембелю часах на руке сержанта, черных, кварцевых часах в толстом пластмассовом корпусе, вместе с теми минутами гасла всякая надежда.
   – Где же они, гады! – метался Шарагин, и никто не мог его успокоить. – …у меня «карандаш» загибается! – кричал он в пустоту эфира.
   Титов, Прохоров, другие солдаты поочередно всматривались в далекий перевал, надеясь выискать вертолеты, и переводили взгляды на Панасюка, замечая, как отчаливает он, не попрощавшись, на тот свет, как сдается, оказавшаяся в тупике, не в силах ни за что зацепиться, жизнь. Испуганно таращили глаза на умирающего товарища молодые бойцы, словно и не признавали его больше, настолько беспомощным, безвластным над ними теперь выглядел сержант.
   Солдатня разбрелась, курили, жевали сухпаи, приглушенно разговаривали, и каждый про себя думал: во, бля, не повезло…
   От бессилия сделать что-либо, взводный моментами впадал в отчаяние. Когда сержант последний в жизни раз приоткрыл глаза, Шарагин подумал:
   …все будет хорошо… погодь, не умирай только…
   Хотя очевидно было, что не выкарабкается сержант; и в ту же секунду где-то и вовсе запрятано пока, намеком, тоненькой иголочкой едва заметно уколола мысль о смерти собственной, от которой он тут же, естественно, отмахнулся, не веря и не соглашаясь с подобной участью, однако, на всякий случай, пожелал самому себе концовку быструю, без мучений.
   За пятнадцать минут до прихода вертушек Панасюк умер. Лейтенант Шарагин сидел рядом с мертвым бойцом, сам изможденный, опустошенный, молча проклиная впервые за время службы в Афгане войну, ругал себя, мучился, будто мог он остановить те пули, что впивались в человеческие тела, или разогнать туман на другом конце перевала, чтобы быстрей пришли вертолеты, и успели донести до госпиталя сержанта.

Глава четвертая
ЧИСТЯКОВ

   Епимахова он впервые увидел, когда вернулся в полк после проводки колонны, и усталый тащился к модулю, мечтая только о двух вещах – успеть помыться в бане и опрокинуть стакан водки. Женька остановился в городе, купил в дукане несколько бутылок. Как чувствовал, что проставлять придется.
   Новичок в лейтенантских погонах, одетый в «союзную» форму, которую в Афгане давно не носили, заменив ее на специальную – «эксперименталку», так сказать для новых военно-полевых условий, следовал за солдатом к штабу полка. Солдат нес чемодан, перекосившись под его тяжестью, и сумку, а лейтенант, зажав под левой рукой шинель, в свеже скроенном кителе, ступал следом.
   …никак заменщик Женькин прибыл…
   Шарагин отпер висевший на двух загнутых вовнутрь гвоздях китайский замочек, купленный в дукане после того, как они потеряли единственный ключ от врезного замка, и вошел в тесный предбанник.
   Поставил у стенки автомат, опустил на пол рюкзак, дернул устало шнурки, принялся стягивать с ног ботинки, и, ленясь наклониться и расшнуровать до конца, цеплял носком за задник, пока не стащил с одной ноги. Затем то же повторил со вторым ботинком. Отбросил занавеску, отделявшую предбанник, в котором с трудом умещался один человек, протиснулся в комнату. Здесь, с прилепленными к стенам фотографиями родных, картинками из журнала «Огонек», жили взводные и старшина роты.
   В комнате стояли стандартные железные кровати вдоль стен, стол, три стула, покосившийся без дверцы шкаф для одежды. Под окном тянулась отопительная труба и тонкая, плоская батарея, которая не раз протекала, потому как насквозь проржавела. Из батареи в нескольких местах торчали выструганные деревянные клинья, забитые в места, где вода вырывалась наружу. Зимой они часто мерзли, кутались в бушлаты, и нагреватели самодельные не помогали. С потолка свисала одиноко лампочка Ильича. Бушлаты висели на вбитых в стену гвоздях. На столе, рядом с двухкассетным магнитофоном, разбросаны были старые газеты, пепельницу заменяла наполовину обрезанная жестяная банка из-под импортного лимонада «Si-Si».
   …полотенце взял, мыло, сменное белье… порядок…
   Форсунка с боку бани молчала, остывала.
   …опоздал…
   Обычно она громко шипела, выбрасывая пламя, нагревала парилку. Шарагин освободился от задубевшей формы, пропахшего потом и соляркой белья, давно не менянных, с дыркой на большом пальце, вонючих, прилипших, присохших к усталым от путей-дорог ног носков. Выбрасывать их он не стал. Постирал вместе с бельем, повесил сушиться в парилке. Вода текла из соска душа чуть теплая, без напора, и, тем не менее он наслаждался. Стоял минут пять, будто хотел пропитаться насквозь, тщательно смывая, соскребая мочалкой с тела въевшуюся грязь, снимая накопившуюся за время боевых усталость и нервозность, мылил опушившуюся голову.
   …еще раз что ли побриться наголо? хватит…
   Стоя под холодным душем, скоблил он щеки, ругался, что плохенькое попалось лезвие, сразу же затупляется от жесткой многодневной щетины.
   …отряд не заметил потери бойца… даже как следует расквитаться с
   духами времени не хватило… духи хитрые попались, уходили от боя
   горными тропами, подземными ходами… а Чистяков своего добился,
   пострелял напоследок… батальонная разведка в плен взяла троих…
   одного душка шлепнули по дороге…
   Гибель Панасюка все эти дни преследовала Шарагина своей простотой и неожиданностью, а война, ранее наполнявшая воображение особым колоритом, целой гаммой восторженных красок и увлекательным разнообразием звуков, обрела поблекший, почти однотонный окрас.
   Если раньше она подразнивала и манила беспорядочной стрельбой, попугивала издалека разрывами снарядов, предупреждала о скрытой опасности минными подрывами, которые оставляли контузии, но не калечили, и не убивали, то теперь впервые царапнула за живое, резанула очень больно и всерьез. Война вдруг не на шутку навалилась отовсюду, серьезная, настоящая, беспощадная. Отныне стала подглядывать за каждым в отдельности смерть, бродить рядом, шептать что-то, неприятно дышать холодком в шею.
   Баня остывала. Шарагин плеснул несколько ковшиков на камни, лег на верхней полке, потянулся, закрыл глаза, расслабился. И чуть было не заснул. Однажды подобное случилось с Пашковым, который, крепко выпив, отправился париться да и заснул на верхней полке. Если б не приставленный к бане боец, Пашков бы в вареного рака превратился. Прапорщик, когда его добудились, чуть шевелил усами, и никак не мог сообразить, где же он. Потом неделю пил только минеральную воду. Когда Шарагин достаточно отмок и отмылся, и свежесть в теле и мыслях ощутил,
   …будто заново родился…
   и вышел в раздевалку, и уже стоял на деревянных настилах, босой, в одних трусах, тогда и заломило всего внутри, скрутило. Заговорило мужское.
   Чтобы не оконфузиться перед другими офицерами, пригнулся, сел на лавку, поскорей натянул брюки.
   Последние месяцы он и забыл про это, а нынче, после бани, потянуло на женщину. И так сильно, что зубы скрипели!
   …двумя руками не согнешь…
   В полку женщин по пальцам пересчитать можно, да и те давно все распределены. Спарились, пообжились с офицерами, не подступиться.
   Шарагин оделся, вышел на улицу, закурил.
   …«слону» легче!.. те из них, кто позастенчивей, чтоб не застигли
   врасплох, дрочат скрытно, на посту, когда еще солдат один
   останется? или в сортире, по соседству с говном… а мне
   что делать? за деньги я не умею… только водкой остается глушить!.. у
   Женьки как-то легко получается, без разведки – в бой, и одержал
   победу над очередной барышней… и на следующий день забыл, а я
   так не могу…
 
   …что вообще нужно мужику на войне?
   рассуждал он, возвращаясь из бани,
   «жратва, ордена, водка и бабы!» – как говорит Моргульцев…
   со жратвой более-менее, орденов на всех не хватает,
   впрочем, как и водки, и особенно баб… завезли б на
   всех, чтоб не думать об этом!.. хорошо, хоть заменщик
   объявился, нальют!..
 
   Дневальный на тумбочке вытянулся, доложил, что прибыл заменщик старшего лейтенанта Чистякова, и что рота отправилась на прием пищи.
   Шарагин развесил постиранное белье, лег на кровать, повернулся к стене, к приколотому снимку Лены и Настюши. Серенький картон был неровно обрезан по краям до размера ладони, потому что некоторое время он носил его в кармане. Жена и дочка застыли в несвойственных, скованных позах перед объективом, чрезмерно прихорошившись перед съемкой.
   Безвкусный провинциальный парикмахер сделал Лене «стильную» прическу, спрятав ее шикарные, распущенные длинные волосы. Она накрасила зачем-то губы и ресницы. Широко посаженные, яркие, всегда ласковые, теплые глаза, открытый лоб, чистое, трогательное лицо в данном случае застыли, будто заморозили Лену, сковали, напугали. Кроткая, беспомощная, но сильная любовью к нему, и тревогой за него, она смотрела вглубь объектива, словно старалась заглянуть в будущее, в тот день, когда он получит фотографию, чтобы сказать ему о любви, и тревоге, и обо всем, что окружает женщину, оставшуюся надолго без мужа, ушедшего на далекую войну.
   Настюше же нацепили пышные банты, напоминавшие уши чебурашки.
   …лучше бы дома снялись…
   В момент, когда «вылетела птичка», они, конечно же, думали о папе, служившем в далекой стране, и тревога эта непроизвольная запечатлелась.
   Раньше он никак понять не мог, чем так притягивают фотографии. Смотришь, бывало, на карточку, и все равно что путешествие во времени происходит: на маленьком картоне выхвачено мгновение человеческой жизни, такое крохотное, что чаще всего и сам человек не заметил его, не придал значения, будто улетаешь в прошлое, начинаешь жить в ином измерении.
   Он закрыл глаза и представил парикмахерскую, в которую они ходили – на углу, у вокзала, чуть ли не единственная в городе. Потом – как ждали в очереди, с квитанцией в руках, и ни раз подходили прихорашиваться к зеркалу, настраивались улыбаться, и затем, нарядные вышли из фотоателье и пошли домой по грязным улицам.
   … никак мама надоумила их фотографироваться…
   Пролежал он в покое недолго. Одиночество в армии – большая роскошь. Дверь заскрипела. Вошел старший лейтенант Иван Зебрев, командир третьего взвода, и, в радостном ожидании предстоящей пьянки, сообщил:
   – Заменщик Чистякова прибыл, – и добавил свое любимое: – Улю-улю!
   – Знаю, видел.
   – Женька вне себя от счастья. Прикинь, пылинки, с парня сдувает. Умора! Он даже в баню отказался идти, взял лейтеху под руки и скрылся в неизвестном направлении. Слушай сюда! Значит так. Мои «слоны», грым-грым, сегодня в наряде по столовой, все заряжено, все притарят сюда, честь по чести, после отбоя. Посидим, старик, классно, грым-грым! Давно чего-то мы не напивались. А? Ты чего-то сказал? Ты что, заболел?
   – Устал. Есть что-нибудь выпить, прямо сейчас?
   – Грым-грым, – Зебрев нырнул под кровать Чистякова, появился с бутылкой в руках. – Сколько тебе?
   – Грамм сто…
   Тяжело было пить технический спирт. Даже наполовину разбавленный соком или водой, отдавал он то ли керосином, то ли резиной, вставал поперек горла, а после бутылки такой гадости, иногда, покрывались люди красными пятнами.
   – Хавать пойдешь? – спросил Зебрев.
   – Нет, спасибо, Иван. Раз вечером будет закуска, не пойду.