Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Михаил Евстафьев
В двух шагах от рая
Не скоро совершается суд над худыми делами;
от этого и не страшится сердце сынов челове-
ческих делать зло.
Екклесиаст, глава 1.
Напрасно вкруг себя печальный взор он водит:
Ум ищет божества, а сердце не находит…
Во храм ли вышнего с толпой он молча входит,
Там умножает лишь тоску души своей…
А.С.Пушкин «Безверие» 1817 г.
…С головой завернувшись в одеяло, Саид Мохаммад дрожал на снегу, трогал закоченевшими пальцами обмороженные ноги, скулил как щенок.
Прошло несколько дней после того, как он покинул разрушенный бомбардировкой кишлак. Удивительно, что он до сих пор жив, что не замерз прошлой ночью. Особо морозная выдалась ночь. Значит так угодно Аллаху!
Потрескавшимися губами он зашептал: «Во имя Аллаха милостивого и милосердного!»
Прав оказался «Панджшерский лев», мудрый Ахмад Шах Масуд, нельзя верить шурави. Обещали русские уйти насовсем из Афганистана. Ахмад Шах дорогу на север открыл, пожалуйста, «буру бахай!» Убирайтесь восвояси! Моджахеды ни единого выстрела не произведут! Ни одного неверного не тронут. Зачем же тогда русские обрушили напоследок на бедный Афганистан бомбы и снаряды? Зачем столько людей за зря убили?
И Саид попал под авиа налет, не пошел с отрядом, в родной кишлак направился, семью проведать. Уже показались огоньки керосиновых ламп. Два огонька. Один, что левее, точно светил из окна их дома. Второй огонек – соседский. В других семьях на лампы и на керосин денег не тратили.
Без сознания пролежал он всю ночь. И хорошо, что не очнулся раньше. Иначе услышал бы доносящиеся из под развалин жилищ истошные стоны, а среди них – голосок младшей сестренки, придавленной глиной и камнями. Когда он пришел в себя, в ушах шумело, будто рядом протекала бурлящая горная река, и вода, морозная, горная вода хрустела, звенела, и людские голоса, слабенькие совсем, угасающие, сквозь шум реки не проникали. Контуженый и слегка чумной, пребывал он наедине с горами и текущими, как та кажущаяся река, облаками, не ведая о том, что произошло с кишлаком.
К вечеру стоны прекратились. Хоронить никого надобности не было. Русские всех похоронили. Заживо. Шатаясь, обошел Саид кишлак, превращенный в одно большое кладбище, и сперва все же надеялся хоть кого-нибудь отыскать живым, раскопать, вытащить. Тщетно. Он вспоминал, где, какой и чей дом стоял, и долго сидел у того места, где жила его семья, и плакал у догорающих головешек, рядом с которыми, островками, растаял снег.
Оставаться в уничтоженном кишлаке дольше не имело смысла.
Саид поднял мерзлую лепешку, откусил, пожевал, припрятал на потом, прихрамывая, спустился по протоптанной в снегу тропинке к дороге. Обернулся. Когда он уходил отсюда в первый раз, перед домами, лесенкой построенными на склоне, стояли люди, а на плоских крышах – детишки, и все тогда смотрели ему вслед, провожая в дальнюю дорогу, на войну.
Его никто не придет искать. Никто о нем даже не вспомнит. Да и кто ж поверит, что после такой страшной бомбежки люди в кишлаке выживут? Горы и скалы Афганистана, те не всегда выдерживают, крошатся, осыпаются, вздрагивают от сброшенных неверными бомб! Куда уж там простым смертным! И кто подумает, что Саид Мохаммада удар дальней авиации настигнет при подходе к кишлаку, что взрывной волной отбросит парнишку почти на двадцать метров, и что шлепнется он в сугроб, миновав острые камни.
Калашников с полным магазином, слава Аллаху, цел. Но выстрелить в себя Саид не решался. Надеялся на чудо.
Надеялся повстречать моджахедов, добраться до какого-нибудь кишлака, или, на худой конец, выйти на шурави, и принять бой, и расквитаться за семью. Но где они теперь, эти русские? Ноги совсем не слушались, Саид часто падал, полз по снегу.
Так и замерзнет он в горах, так и сгинет весь их род, неотомщенный. Что за глупая смерть? Почему не погиб он в последнем бою, почему сразу не попал в рай? Саид Мохаммад – настоящий мусульманин, он чтит Коран, он пять раз в день совершает намаз, он воюет против неверных, и знает, что моджахеду нечего боятся, что священная война – джихад – прямая дорога в рай. Так всегда говорил Али, старший брат.
Али вернулся из Пакистана совсем другим человеком. Не нищим, забитым деревенским пареньком в калошах, а возмужавшим, в кожаных ботинках на шнурках, в новых одеждах, с автоматом, с пачкой афгани, с лазуритовыми четками в руках. Какие это были четки! Казалось, полированный камень впитал всю синеву и глубину афганского неба. Али отгрызал по кусочку сахар, запивал чаем, и, перебирая четки, рассказывал про Пакистан, про джихад, про Ахмад Шаха Масуда, про кровавый режим в Кабуле, про ненавистных шурави, решивших поработить Афганистан.
Со временем Али возглавил целый отряд, его уважали, побаивались. Много хлопот доставил неверным Али, прежде чем погиб, многих русских солдат на тот свет отправил. Погиб Али как настоящий герой, в бою. Улизнул он от русских, вывел отряд из окружения, и успел еще вдогонку русским послать привет от Аллаха, отрезал отходящую группу, потрепал, как следует. Всех бы вырезал, не приди русским подмога. Али стал мучеником, и, значит, сразу попал на небеса, душа его легко и безболезненно, не то что у остальных людей, оторвалась от тела и улетела, и теперь он там, выше свинцового неба, там, где всегда тепло, и никогда не идет снег, где изобилие фруктов, где много цветов, где все пьют вино и любят красивых женщин. В раю позволено мусульманину все то, что запретно при жизни. И Саид Мохаммад последует за Али, он не доживет до своего пятнадцатого дня рождения.
Война – это хорошо. Что была бы за жизнь без войны? Кроме родного кишлака ничего бы не увидел он, работал бы целыми днями, голодал, болел. Война принесла много горя Афганистану, и война же сделала Саида моджахедом, воином Аллаха! Но теперь все в прошлом.
…Автомат сильно отдавал в плечо. Разве удержишь его детскими руками! Нелегко соперничать со взрослыми. Пули не достигали цели, в пыль ныряли. Позор! Обидно! До слез обидно. Над ним посмеются. Неужели он и в этот раз никого не убьет? Вон же они, русские солдаты, так близко! Больше не отстреливаются. Патроны кончились. Удирают из кишлака. Моджахеды стреляют четко, с разных сторон. Одного уложили, второго. Третьего сейчас убьют и тогда все, закончится веселье. Надо спешить! Саид Мохаммад нашел упор, взял третьего шурави на мушку, выстрелил, и подранил в левую ногу. Наконец-то! Да, именно его пуля догнала солдата. Сомнений нет!
Солдат упал, оглянулся, поднялся, заковылял дальше. По команде Али моджахеды огонь прекратили, оставили солдата Саиду Мохаммаду. Твоя добыча! Далеко не уйдет. Кончай его! Поднялись из укрытий моджахеды в полный рост, визжат от восторга, как дети. Отчего не веселье, по бегущему человеку пострелять! Неверного убить – святое дело!
«В спину целься, – посоветовал брат. – Попал! Молодец!» Все равно что плетью по спине убегающего хлестнули. Следующий выстрел заставил солдата прижать к телу правую руку, обожгла пуля. На вылет, видимо, прошла. Еще и еще целился Саид Мохаммад, еще и еще раз стрелял, живучий попался шурави, никак не хотел умирать. Упал, поднялся, пошел.
Сразила очередная пуля солдата, пополз, пригвоздили, корчится. Решающий выстрел, и все кончено, замер солдат. «Пойдем!» Саид Мохаммад засверкал счастливыми глазами, гордо повесил автомат на плечо, послушно последовал за братом. Солдат лежал на животе. Из ноздрей текла кровь. Лицо, и курчавые черные волосы, и смуглую кожу, и гимнастерку с пятнами крови припорошила пыль.
«Хорошо стрелял», – похвалил брат, поднимая автомат убитого. Саид Мохаммад поймал поощрительные взгляды других моджахедов. «Отрежь ему палец, – брат протянул большой нож. – Твой первый шурави».
Саид Мохаммад обошел мертвого, присел над головой солдата, нагнулся, приподнял левую руку, расправил пальцы, выбрал указательный, удобней всего будет резать, приложил нож к середине, надавил, лишь надрезал кожу. Острие ножа ушло в землю. Не хватило силенок. Саид Мохаммад надавил сильней, косточка хрустнула…
На перевал опустился туман, поднялась метель. Шапочку из верблюжьей шерсти, и одеяло покрыл снег. Снежинки лежали на густых черных бровях и длинных ресницах и едва наметившихся усиках. Через час другой его занесет снегом, и не останется сил противостоять холоду. Он больше не встанет, он очень скоро совсем замерзнет, и заснет, и перестанет думать и надеяться на спасение, он и так уже больше не вспоминает ни семью, ни старшего брата. Нет, Али всегда будет рядом, Али дождется его, и возьмет за руку, и поведет в рай. Он всегда следовал за старшим братом.
С завываниями снежной бури теперь соперничал пугающий гул. Ужас сковал Саид Мохаммада сильнее, чем мороз и снег. Вертолет! Неужели русские прилетели, чтобы добить тех, кто остался в живых после бомбежки? Неужто знают о нем, что жив еще он? Откуда? Почему шурави так ненавидят афганцев? Зачем вообще пришли они в Афганистан? За что столько лет убивают и пытают мусульман? В плен он не сдастся, он знает, что делают русские с пленными!
…Несколько лет назад точно также от надвигающегося вертолетного грохота Саид Мохаммад вдавил голову в плечи, сощурился, затрясся. Издалека те вертушки напоминали стаю черных птиц, крикливых, страшных, беспощадных к моджахедам. Он приготовился бежать, чтобы спастись, скрыться, зарыться, исчезнуть. Али удержал за руку, и они спрятались в пересохшем арыке, и, украдкой поглядывали на заполонившие небо вертушки, и видели в бинокль, как сели за кишлаком шурави, и как выбежали солдаты, и заняли оборону.
Главного среди шурави, высокого, грузного, немолодого генерала в пятнистой форме, походившей на зелено-коричневые узоры на вертолетах, встречали старейшины. Они кланялись, будто он царь и бог, и лебезили перед ним, и, после переговоров, выдали трупы убитых советников, а заодно и повинных в гибели советников моджахедов. Вышло все точь-в-точь, как предсказал Али. А что им оставалось делать? Шурави грозили нанести по району бомбоштурмовой удар.
«Смотри», – кивнул брат, и произнес слово, от которого всякого моджахеда передергивало: «спецназ». Саид впился в бинокль. Солдаты как солдаты. Ничего необычного. Те же автоматы, те же русые волосы. Отчего ж тогда так боятся и ненавидят моджахеды этот самый «спецназ»?
Пока ждали генерала, одному из пленных моджахедов развязали руки, положили перед ним заряженный автомат.
– Бери, сволочь!
Они с братом лежали слишком далеко, чтобы слышать, что говорил спецназовец, да и не поняли бы чужую речь, даже если и находились бы ближе. Видели только перекошенный рот офицера. Поджарый, в кроссовках, бежевых брюках, и бежевой же куртке с закатанными рукавами, с наколками, он отступил назад, указывая на автомат.
– У меня только нож. И тот нарисованный, – спецназовец напряг руку, показывая вытатуированную финку. – Бери! – он пододвинул ногой автомат ближе к пленнику. – Ссышь?
Сидевший на корточках афганец не сводил глаз с Калашникова. Последний шанс, ему дали, шанс отыграться! Исподлобья косился моджахед на шурави, и скалил неровные желтые зубы, и когда офицер отвернулся, естественно так, будто и забыл про предложенное пленнику оружие, вроде отвлекся на облетавший район вертолет, пленник решился. Но спецназ не столь глуп, чтобы позволить бестолковому афганскому крестьянину перехитрить себя! Офицер удовлетворенно хмыкнул, когда стоявший наготове за спиной у афганца солдат грохнул рыпнувшегося пленного по голове прикладом.
– Хотел убежать, душара? – офицер ринулся к поднимающемуся пленнику, нокаутировал.
– Отставить!
– Попытка к бегству, товарищ майор, – оправдался спецназовец с татуировками перед старшим по званию офицером в темных очках.
– Вылетаем!
Замесили горячий воздух лопасти, одна за другой отрывались машины, и потянулись стайкой прочь, и тогда, спрятавшиеся Саид Мохаммад и Али привстали, отряхнулись, и,не сговариваясь, вздрогнули, когда от летевшего чуть правее вертолета вдруг отделилась фигурка человека, и камнем полетела вниз…
Совсем рядом с Саид Мохаммадом кружила вертокрылая машина, угрожающе рядом. Он скинул одеяло и щелкнул предохранителем. «Нет Бога, кроме Аллаха, и Мохаммад – его пророк!» Вот оно, ниспосланное с небес испытание! Шанс отомстить за брата, за родных, за себя. Гул нарастал. Ему казалось, что все дрожит, как при землетрясении. Вертолет явно сбился с курса, потерялся, рыскал в сумерках, кружил. Вертолет явно хотел спастись, так же как и Саид Мохаммад. Вертолет летел к нему, над ним, справа от него, слева. Только бы он подлетел ближе! Саид Мохаммад молил Аллаха направить русский вертолет прямо на него! Тогда он умрет не один, не зря! Он готов к бою! У него есть верный друг – Калашников. Он отомстит за брата! Саид Мохаммад приложил застывший, словно крючок, палец к курку, чуть приподнялся, и, когда совсем близко померещилось что-то темное, и темное пятно стало наползать на него, будто собравшееся проглотить несчастную, замерзающую на снегу жертву чудовище, и за стеклянным колпаком кабины смутно вырисовалось лицо летчика, вздрогнул от автоматной очереди, и закричал: «Аллах акбар!», радуясь предсмертной победе над русскими…
Прошло несколько дней после того, как он покинул разрушенный бомбардировкой кишлак. Удивительно, что он до сих пор жив, что не замерз прошлой ночью. Особо морозная выдалась ночь. Значит так угодно Аллаху!
Потрескавшимися губами он зашептал: «Во имя Аллаха милостивого и милосердного!»
Прав оказался «Панджшерский лев», мудрый Ахмад Шах Масуд, нельзя верить шурави. Обещали русские уйти насовсем из Афганистана. Ахмад Шах дорогу на север открыл, пожалуйста, «буру бахай!» Убирайтесь восвояси! Моджахеды ни единого выстрела не произведут! Ни одного неверного не тронут. Зачем же тогда русские обрушили напоследок на бедный Афганистан бомбы и снаряды? Зачем столько людей за зря убили?
И Саид попал под авиа налет, не пошел с отрядом, в родной кишлак направился, семью проведать. Уже показались огоньки керосиновых ламп. Два огонька. Один, что левее, точно светил из окна их дома. Второй огонек – соседский. В других семьях на лампы и на керосин денег не тратили.
Без сознания пролежал он всю ночь. И хорошо, что не очнулся раньше. Иначе услышал бы доносящиеся из под развалин жилищ истошные стоны, а среди них – голосок младшей сестренки, придавленной глиной и камнями. Когда он пришел в себя, в ушах шумело, будто рядом протекала бурлящая горная река, и вода, морозная, горная вода хрустела, звенела, и людские голоса, слабенькие совсем, угасающие, сквозь шум реки не проникали. Контуженый и слегка чумной, пребывал он наедине с горами и текущими, как та кажущаяся река, облаками, не ведая о том, что произошло с кишлаком.
К вечеру стоны прекратились. Хоронить никого надобности не было. Русские всех похоронили. Заживо. Шатаясь, обошел Саид кишлак, превращенный в одно большое кладбище, и сперва все же надеялся хоть кого-нибудь отыскать живым, раскопать, вытащить. Тщетно. Он вспоминал, где, какой и чей дом стоял, и долго сидел у того места, где жила его семья, и плакал у догорающих головешек, рядом с которыми, островками, растаял снег.
Оставаться в уничтоженном кишлаке дольше не имело смысла.
Саид поднял мерзлую лепешку, откусил, пожевал, припрятал на потом, прихрамывая, спустился по протоптанной в снегу тропинке к дороге. Обернулся. Когда он уходил отсюда в первый раз, перед домами, лесенкой построенными на склоне, стояли люди, а на плоских крышах – детишки, и все тогда смотрели ему вслед, провожая в дальнюю дорогу, на войну.
Его никто не придет искать. Никто о нем даже не вспомнит. Да и кто ж поверит, что после такой страшной бомбежки люди в кишлаке выживут? Горы и скалы Афганистана, те не всегда выдерживают, крошатся, осыпаются, вздрагивают от сброшенных неверными бомб! Куда уж там простым смертным! И кто подумает, что Саид Мохаммада удар дальней авиации настигнет при подходе к кишлаку, что взрывной волной отбросит парнишку почти на двадцать метров, и что шлепнется он в сугроб, миновав острые камни.
Калашников с полным магазином, слава Аллаху, цел. Но выстрелить в себя Саид не решался. Надеялся на чудо.
Надеялся повстречать моджахедов, добраться до какого-нибудь кишлака, или, на худой конец, выйти на шурави, и принять бой, и расквитаться за семью. Но где они теперь, эти русские? Ноги совсем не слушались, Саид часто падал, полз по снегу.
Так и замерзнет он в горах, так и сгинет весь их род, неотомщенный. Что за глупая смерть? Почему не погиб он в последнем бою, почему сразу не попал в рай? Саид Мохаммад – настоящий мусульманин, он чтит Коран, он пять раз в день совершает намаз, он воюет против неверных, и знает, что моджахеду нечего боятся, что священная война – джихад – прямая дорога в рай. Так всегда говорил Али, старший брат.
Али вернулся из Пакистана совсем другим человеком. Не нищим, забитым деревенским пареньком в калошах, а возмужавшим, в кожаных ботинках на шнурках, в новых одеждах, с автоматом, с пачкой афгани, с лазуритовыми четками в руках. Какие это были четки! Казалось, полированный камень впитал всю синеву и глубину афганского неба. Али отгрызал по кусочку сахар, запивал чаем, и, перебирая четки, рассказывал про Пакистан, про джихад, про Ахмад Шаха Масуда, про кровавый режим в Кабуле, про ненавистных шурави, решивших поработить Афганистан.
Со временем Али возглавил целый отряд, его уважали, побаивались. Много хлопот доставил неверным Али, прежде чем погиб, многих русских солдат на тот свет отправил. Погиб Али как настоящий герой, в бою. Улизнул он от русских, вывел отряд из окружения, и успел еще вдогонку русским послать привет от Аллаха, отрезал отходящую группу, потрепал, как следует. Всех бы вырезал, не приди русским подмога. Али стал мучеником, и, значит, сразу попал на небеса, душа его легко и безболезненно, не то что у остальных людей, оторвалась от тела и улетела, и теперь он там, выше свинцового неба, там, где всегда тепло, и никогда не идет снег, где изобилие фруктов, где много цветов, где все пьют вино и любят красивых женщин. В раю позволено мусульманину все то, что запретно при жизни. И Саид Мохаммад последует за Али, он не доживет до своего пятнадцатого дня рождения.
Война – это хорошо. Что была бы за жизнь без войны? Кроме родного кишлака ничего бы не увидел он, работал бы целыми днями, голодал, болел. Война принесла много горя Афганистану, и война же сделала Саида моджахедом, воином Аллаха! Но теперь все в прошлом.
…Автомат сильно отдавал в плечо. Разве удержишь его детскими руками! Нелегко соперничать со взрослыми. Пули не достигали цели, в пыль ныряли. Позор! Обидно! До слез обидно. Над ним посмеются. Неужели он и в этот раз никого не убьет? Вон же они, русские солдаты, так близко! Больше не отстреливаются. Патроны кончились. Удирают из кишлака. Моджахеды стреляют четко, с разных сторон. Одного уложили, второго. Третьего сейчас убьют и тогда все, закончится веселье. Надо спешить! Саид Мохаммад нашел упор, взял третьего шурави на мушку, выстрелил, и подранил в левую ногу. Наконец-то! Да, именно его пуля догнала солдата. Сомнений нет!
Солдат упал, оглянулся, поднялся, заковылял дальше. По команде Али моджахеды огонь прекратили, оставили солдата Саиду Мохаммаду. Твоя добыча! Далеко не уйдет. Кончай его! Поднялись из укрытий моджахеды в полный рост, визжат от восторга, как дети. Отчего не веселье, по бегущему человеку пострелять! Неверного убить – святое дело!
«В спину целься, – посоветовал брат. – Попал! Молодец!» Все равно что плетью по спине убегающего хлестнули. Следующий выстрел заставил солдата прижать к телу правую руку, обожгла пуля. На вылет, видимо, прошла. Еще и еще целился Саид Мохаммад, еще и еще раз стрелял, живучий попался шурави, никак не хотел умирать. Упал, поднялся, пошел.
Сразила очередная пуля солдата, пополз, пригвоздили, корчится. Решающий выстрел, и все кончено, замер солдат. «Пойдем!» Саид Мохаммад засверкал счастливыми глазами, гордо повесил автомат на плечо, послушно последовал за братом. Солдат лежал на животе. Из ноздрей текла кровь. Лицо, и курчавые черные волосы, и смуглую кожу, и гимнастерку с пятнами крови припорошила пыль.
«Хорошо стрелял», – похвалил брат, поднимая автомат убитого. Саид Мохаммад поймал поощрительные взгляды других моджахедов. «Отрежь ему палец, – брат протянул большой нож. – Твой первый шурави».
Саид Мохаммад обошел мертвого, присел над головой солдата, нагнулся, приподнял левую руку, расправил пальцы, выбрал указательный, удобней всего будет резать, приложил нож к середине, надавил, лишь надрезал кожу. Острие ножа ушло в землю. Не хватило силенок. Саид Мохаммад надавил сильней, косточка хрустнула…
На перевал опустился туман, поднялась метель. Шапочку из верблюжьей шерсти, и одеяло покрыл снег. Снежинки лежали на густых черных бровях и длинных ресницах и едва наметившихся усиках. Через час другой его занесет снегом, и не останется сил противостоять холоду. Он больше не встанет, он очень скоро совсем замерзнет, и заснет, и перестанет думать и надеяться на спасение, он и так уже больше не вспоминает ни семью, ни старшего брата. Нет, Али всегда будет рядом, Али дождется его, и возьмет за руку, и поведет в рай. Он всегда следовал за старшим братом.
С завываниями снежной бури теперь соперничал пугающий гул. Ужас сковал Саид Мохаммада сильнее, чем мороз и снег. Вертолет! Неужели русские прилетели, чтобы добить тех, кто остался в живых после бомбежки? Неужто знают о нем, что жив еще он? Откуда? Почему шурави так ненавидят афганцев? Зачем вообще пришли они в Афганистан? За что столько лет убивают и пытают мусульман? В плен он не сдастся, он знает, что делают русские с пленными!
…Несколько лет назад точно также от надвигающегося вертолетного грохота Саид Мохаммад вдавил голову в плечи, сощурился, затрясся. Издалека те вертушки напоминали стаю черных птиц, крикливых, страшных, беспощадных к моджахедам. Он приготовился бежать, чтобы спастись, скрыться, зарыться, исчезнуть. Али удержал за руку, и они спрятались в пересохшем арыке, и, украдкой поглядывали на заполонившие небо вертушки, и видели в бинокль, как сели за кишлаком шурави, и как выбежали солдаты, и заняли оборону.
Главного среди шурави, высокого, грузного, немолодого генерала в пятнистой форме, походившей на зелено-коричневые узоры на вертолетах, встречали старейшины. Они кланялись, будто он царь и бог, и лебезили перед ним, и, после переговоров, выдали трупы убитых советников, а заодно и повинных в гибели советников моджахедов. Вышло все точь-в-точь, как предсказал Али. А что им оставалось делать? Шурави грозили нанести по району бомбоштурмовой удар.
«Смотри», – кивнул брат, и произнес слово, от которого всякого моджахеда передергивало: «спецназ». Саид впился в бинокль. Солдаты как солдаты. Ничего необычного. Те же автоматы, те же русые волосы. Отчего ж тогда так боятся и ненавидят моджахеды этот самый «спецназ»?
Пока ждали генерала, одному из пленных моджахедов развязали руки, положили перед ним заряженный автомат.
– Бери, сволочь!
Они с братом лежали слишком далеко, чтобы слышать, что говорил спецназовец, да и не поняли бы чужую речь, даже если и находились бы ближе. Видели только перекошенный рот офицера. Поджарый, в кроссовках, бежевых брюках, и бежевой же куртке с закатанными рукавами, с наколками, он отступил назад, указывая на автомат.
– У меня только нож. И тот нарисованный, – спецназовец напряг руку, показывая вытатуированную финку. – Бери! – он пододвинул ногой автомат ближе к пленнику. – Ссышь?
Сидевший на корточках афганец не сводил глаз с Калашникова. Последний шанс, ему дали, шанс отыграться! Исподлобья косился моджахед на шурави, и скалил неровные желтые зубы, и когда офицер отвернулся, естественно так, будто и забыл про предложенное пленнику оружие, вроде отвлекся на облетавший район вертолет, пленник решился. Но спецназ не столь глуп, чтобы позволить бестолковому афганскому крестьянину перехитрить себя! Офицер удовлетворенно хмыкнул, когда стоявший наготове за спиной у афганца солдат грохнул рыпнувшегося пленного по голове прикладом.
– Хотел убежать, душара? – офицер ринулся к поднимающемуся пленнику, нокаутировал.
– Отставить!
– Попытка к бегству, товарищ майор, – оправдался спецназовец с татуировками перед старшим по званию офицером в темных очках.
– Вылетаем!
Замесили горячий воздух лопасти, одна за другой отрывались машины, и потянулись стайкой прочь, и тогда, спрятавшиеся Саид Мохаммад и Али привстали, отряхнулись, и,не сговариваясь, вздрогнули, когда от летевшего чуть правее вертолета вдруг отделилась фигурка человека, и камнем полетела вниз…
Совсем рядом с Саид Мохаммадом кружила вертокрылая машина, угрожающе рядом. Он скинул одеяло и щелкнул предохранителем. «Нет Бога, кроме Аллаха, и Мохаммад – его пророк!» Вот оно, ниспосланное с небес испытание! Шанс отомстить за брата, за родных, за себя. Гул нарастал. Ему казалось, что все дрожит, как при землетрясении. Вертолет явно сбился с курса, потерялся, рыскал в сумерках, кружил. Вертолет явно хотел спастись, так же как и Саид Мохаммад. Вертолет летел к нему, над ним, справа от него, слева. Только бы он подлетел ближе! Саид Мохаммад молил Аллаха направить русский вертолет прямо на него! Тогда он умрет не один, не зря! Он готов к бою! У него есть верный друг – Калашников. Он отомстит за брата! Саид Мохаммад приложил застывший, словно крючок, палец к курку, чуть приподнялся, и, когда совсем близко померещилось что-то темное, и темное пятно стало наползать на него, будто собравшееся проглотить несчастную, замерзающую на снегу жертву чудовище, и за стеклянным колпаком кабины смутно вырисовалось лицо летчика, вздрогнул от автоматной очереди, и закричал: «Аллах акбар!», радуясь предсмертной победе над русскими…
Глава первая
ДЕСАНТУРА
Возникали самолеты из ничего. Просто набухали крошечными белыми капельками на небе, и скользили вниз, точно слезы косого дождя по стеклу; и от того, наверно, что спешили самолеты эти к земле, боясь быть подбитыми невидимым, но вездесущим врагом, теряли они второпях яркие шашки, которые, как бенгальские огни, вспыхивали, искрились и вскоре сгорали, оставляя над Кабулом недолгую память из дымных белых шлейфов.
Солдаты, что возились с техникой в парке, и те, что по пояс раздетые, либо в тельняшках, подставлялись раннему, но уже теплому солнышку, пока чистили оружие, и те, что маршировали на плацу, и те, что мыли технику в парке, посматривали то и дело вверх, ожидая увидеть эти грузные транспортные самолеты, прозванные «скотовозами»; ждали, как ждут пароход с материка, на котором, известно, что плыть не придется, уж во всяком случае не в этот раз, так хоть увидеть издалека, как причаливает, да помечтать вдоволь.
Появление с началом дня Ил-76-х давно стало привычным делом. Почти из любого советского гарнизона можно было следить за полетами воздушных посредников между Союзом и Афганом, и если по той или иной причине борта отменялись, делалось грустно и печально от мысли, что, быть может, там, на Родине, забыли о направленном когда-то в Афганистан «ограниченном контингенте».
Старослужащие, глядя на парящие самолеты, предвкушали неотвратимо надвигавшийся «дембель» и млели от дембельских грез. Отслужившие полсрока солдатики тяжело вздыхали, им оставалось лишь надеяться на весточку из дома. У молодых бойцов еще свежи были воспоминания о полете в брюхе подобного транспортника, и то жуткое ощущение катастрофы, когда самолет, набитый людьми, словно скотом безмозглым, людьми, уставшими после ночного подъема и неопределенно долгого ожидания, и таможни, и границы, и задремавшими в полете, спустя час с небольшим после взлета, ни с того ни с сего устремлялся с высоты семь с лишним тысяч метров вниз, точно проваливаясь в воздушную яму или будто уже подбитый неприятельской ракетой, каким-нибудь там «стингером». На самом же деле, отстреливая десятки тепловых ловушек, он, как в штопоре, в несколько длиннющих витков заходил на посадку.
Пока самолет рулил по бетонке к месту стоянки, рампа открывалась, впуская непривычный афганский горный воздух и горный же пейзаж, чужой и потому тревожный.
С этого момента запускались для каждого из сходящих по рампе часы, которые отстукивали отмеренный судьбой срок в Афгане, а для некоторых последние месяцы жизни.
Впервые прилетевшие солдаты и офицеры, прапорщики, среди которых мелькали и женщины-служащие, выглядели и вели себя скованно, неуверенно и с плохо скрываемым любопытством и одновременно беспокойством, напряжением озирались, щурились от яркого горного солнца; тех же, кто возвращался из отпусков, командировок, после лечения отличить было просто: они знали, куда и зачем вернулись, в каком направлении надлежит им идти с бетонной полосы аэродрома. Они возвращались в ставшие знакомыми края, домой.
Солдатики прибывали на кабульский аэродром одинаково стриженные, одинаково растерянные, одинаково бесправные. В одинаковых формах, обезличенные этой одинаковостью: в длинных, часто не по росту шинелях, тяжелых, неудобных, сапогах-«говнодавах», с однотипными вещмешками, – похожие издалека один на другого; солдатиков привозили, словно боеприпасы: ровненькие, если не присматриваться ближе, солдатики-патрончики, – расходный материал, различный, впрочем, по росту-калибру.
Мало кто в масштабах великого и могучего Советского Союза воспринимал жизнь сходящих по рампе транспортных самолетов солдат, прапорщиков, лейтенантов, старших лейтенантов, капитанов всерьез. Так себе, ерундовые человечки, коих в стране осталось еще бесчисленное множество. Наштамповала их страна, тысячи и тысячи, и еще наштампуют.
Солдатики были безликими по прилету в Кабул, как и тысячи других забритых на два года парней, которых вырвали из привычной жизни, чтобы научить страдать, терпеть и выживать, пока Родина не сочтет, что достаточно заплачено ей за заботу и счастливое детство, и не подберет взамен следующих, подросших к этому времени юношей.
– Толку-то что с этого, Титов?
– Не могу знать, товарищ старший лейтенант…
– Я говорю, что толку, что летают?
– Вы же сами просили докладывать, если борта будут садиться… Я и докладываю…
– Что за борзость в голосе? Не понял, бля! Конь педальный! – Офицер повернул голову. – Ты с кем разговариваешь?! Свободен, Титов! Дверь закрой!
– Что?
– Дверь закрой! Чтоб больше меня не тревожили! Стоять, тело! Меня будить только в двух случаях: при появлении заменщика, и в случае вывода Советских войск из ДРА! Понял?
– Так точно!
– Пошел на …!
Здоровяк дежурный, по силе и росту превосходящий офицера неоднократно, тут же покорно изогнулся, будто лакей, которого обругал ворчливый барин, попятился из комнаты. Знакомый с взрывным нравом старшего лейтенанта, и будучи за срок службы, как и остальные солдаты, не единожды битый по печени и почкам, когда попадался под горячую руку или без причин вовсе, он предпочел не выпячивать излишнюю преддембельскую развязность, и вышел, тихонечко прикрыв дверь, после чего распрямил плечи и, как оборотень, тут же превратился в беспощадного деда, сурового властелина казармы.
Вымещая злость за только что пережитое унижение, за обидные слова, которые пронеслись по всей казарме и долетели до молодых бойцов из наряда, Титов пнул ногой нерасторопного рядового Мышковского, орудовавшего шваброй:
– Гондон штопанный! Ты когда, блядь, должен был закончить уборку?!
Загремело опрокинутое ведро. Мутная вода растеклась по фанерному полу казармы.
– Я тебя, Мышара, сортир языком заставлю вылизывать! Чмо болотное! – громко, так чтоб все слышали, закричал он.
– Младший сержант Титов! – прервал разбушевавшегося деда командирский голос.
– Ты что, салабон, не понял? – продолжал, несмотря на окрик, Титов: – Упал, отжался! Десять раз! В темпе! В темпе! Предупреждаю, Мышара, – придавил он голову солдата ботинком, чуть тише добавил: – Сгною!
– Титов! – повторно послышался окрик командира.
– Что такое ВДВ, Мышара?! – выдавливал Титов ответ ботинком.
– ВДВ – это воздушно-десантные войска…
– ВДВ – это щит Родины, салага! А ты даже для заклепки на этом щите не годишься!
От испуга Мышковский продолжал лежать на полу. Ботинки всемогущего деда удалялись к бытовке.
– Младший сержант Титов по вашему приказанию прибыл! – развязным тоном доложил дежурный, заходя в бытовую комнату и обращаясь к почти уже налысо остриженной голове лейтенанта Шарагина. Скрестив ноги, он неподвижно восседал на тумбочке. Плечи его покрывала простыня с казенным штампом министерства обороны – фиолетовой звездой. Рядом на полке лежала форма с красной повязкой ответственного по роте.
Лейтенант Шарагин пристально изучал в небольшом треснувшем с одного края зеркальце свой новый облик. В зеркале отражались серо-голубые глаза, выбритый подбородок со свежим порезом от бритвы, правильной формы нос, густые усы, соскабливаемые опасной бритвой последние островки растительности на голове, от чего белая кожа на черепе, резко контрастировавшая с красным горным загаром лица, как бы натянулась, словно на барабане.
Именно таким хотел видеть себя Шарагин – бритым наголо.
Природа, работая над лицом лейтенанта, явно схалтурила малость, придав ему черты скупые, стандартные, лишенные какой бы то ни было индивидуальности, эдакую русскую многотиражность.
Не отрываясь от собственного отражения, Шарагин театрально выдержал паузу, прежде чем спросил бойца, как бы невзначай:
– Что там старший лейтенант Чистяков?
Дежурный стоял у него за спиной, подпирая косяк двери и крутил на пальце ключи на цепочке:
– Товарищ старший лейтенант приказал не будить.
– Кажись, заканчиваем, – сказал сержант, выполнявший ответственную функцию цирюльника.
– Такой талант пропадает, – подсмеивался над приятелем Титов. – Вместо того, чтобы полтора года жопу под пули подставлять, лучше бы в полку парикмахером работал, а Панас?
– Шел бы ты на хер, Тит! Извиняюсь, конечно, тварыш лейтенант, за грубость неуставную, но с Титом только так можно, иначе за.бёт-замучает, как Пол Пот Кампучию. Х-х-ха-ха-ха!…
– Вы не отвлекайтесь, товарищ сержант, – обрезал лейтенант Шарагин. – Внимательней надо быть, когда бреете командира!
В отличие от младшего сержанта Титова, большого и тупого балбеса, в сержанте Панасюке находил он зачатки человечности, и даже за срок службы не все они завяли. Панасюк был родом с Алтая, тощий, как белорусский крестьянин, длинный, как флагшток, жилистый и выносливый. Панасюк любил хохмить, заядло курил, дохал от курения, матерился через слово, а когда смеялся, то под глазами и на лбу выступали не по возрасту ранние и глубокие морщины. Говорил он обычно с каким-то протяжным ксендзовским акцентом: «Шо вы волнуетесь, тварыш лейтенант? Поручите это дело мне – все будет чики-чики».
– Ночью продсклад кто-то обчистил, – Шарагин поймал в зеркальце бегающие глаза младшего сержанта Титова. – Не дай Бог кто-то из нашей роты замешан, контужу на месте!
– Ночью все дрыхли, товарищ лейтенант, – клятвенно заверил Титов.
Сержант Панасюк подтвердил, что, мол, не из их роты, вытер взводному шею вафельным полотенцем:
– Готово.
Панасюка лейтенант Шарагин выделял еще и потому, что сержант, заправлявший бойцами круто, никогда не позволял себе измываться над собратьями по роте, не превращал службу подчиненных в рабство, и, самое главное, сдерживал в меру сил других дедушек.
…особенно таких олухов, как Титов…
подумал Шарагин.
«Воспитательные» приемы, как например «прописка», когда лупили новичков в роте по голым жопам дерматиновыми шлепанцами, так что на следующий день они и присесть в столовой не могли, поглаживали через форму синячные ягодицы, проводились в строжайшей секретности. Входило это в негласный солдатский ритуал, и командиры, при всем желании, не уследили бы, не остановили бы. Потому-то и Шарагин не переживал по этому поводу. Не в силах был один взводный прервать сложившуюся за годы традицию взаимоотношений молодой-чиж-черпак-дедушка. Ничего не попишешь, ничего не изменишь.
Беспричинная импульсивная жестокость, злость и одновременно детская наивность, сентиментальность, неожиданная доброта, жалость, благородство, сострадание с легкостью переходящее к ненависти, впрочем, ненависти скоро забывающейся, – все это каким-то загадочным образом испокон веков соседствовали в офицерах и солдатах русской армии, да и, пожалуй, почти в любом русском мужике.
– Бляди! – вдруг крикнул на всю казарму старший лейтенант Чистяков.
Этот регулярно повторяющийся в течение последних недель крик офицерской души, которая хотела домой, был адресован всем сразу: и армии, и Афганистану, и солдатам из наряда.
Младший сержант Титов предусмотрительно покинул бытовую комнату и спрятался в каптерке. Знал Титов, что если Чистяков вышел из комнаты в дурном расположении духа, лучше на глаза старлею не попадаться.
– Побрился? Молодец! – выпалил Чистяков, проведя рукой по гладкому черепу приятеля.
– Ну как? – наслаждался бритым видом Шарагин.
– Нормально, мы это проходили. Пошел на … отсюда! – заорал он на заглянувшего в бытовку бойца из наряда. – Видеть не могу эти рожи! Не завидую тебе! Дембеля у нас, конечно, у-у-у-х – орлы! А уедут, с кем будешь воевать? Прав я, а, Панасюк? – старлей вдруг обратился к сержанту, и без всякой причины, просто для профилактики, как называл это сам, резко всадил ему кулак в живот.
Панасюк согнулся пополам, выронил опасную бритву, широко раскрыв от боли рот:
– …эт…эт…это вы правильно подметили про орлов, тварыш старший лейтенант, – после минутной паузы и затмения в голове, восстановив дыхание, с кривой улыбкой на лице ответил тронутый комплиментом сержант.
Солдаты, что возились с техникой в парке, и те, что по пояс раздетые, либо в тельняшках, подставлялись раннему, но уже теплому солнышку, пока чистили оружие, и те, что маршировали на плацу, и те, что мыли технику в парке, посматривали то и дело вверх, ожидая увидеть эти грузные транспортные самолеты, прозванные «скотовозами»; ждали, как ждут пароход с материка, на котором, известно, что плыть не придется, уж во всяком случае не в этот раз, так хоть увидеть издалека, как причаливает, да помечтать вдоволь.
Появление с началом дня Ил-76-х давно стало привычным делом. Почти из любого советского гарнизона можно было следить за полетами воздушных посредников между Союзом и Афганом, и если по той или иной причине борта отменялись, делалось грустно и печально от мысли, что, быть может, там, на Родине, забыли о направленном когда-то в Афганистан «ограниченном контингенте».
Старослужащие, глядя на парящие самолеты, предвкушали неотвратимо надвигавшийся «дембель» и млели от дембельских грез. Отслужившие полсрока солдатики тяжело вздыхали, им оставалось лишь надеяться на весточку из дома. У молодых бойцов еще свежи были воспоминания о полете в брюхе подобного транспортника, и то жуткое ощущение катастрофы, когда самолет, набитый людьми, словно скотом безмозглым, людьми, уставшими после ночного подъема и неопределенно долгого ожидания, и таможни, и границы, и задремавшими в полете, спустя час с небольшим после взлета, ни с того ни с сего устремлялся с высоты семь с лишним тысяч метров вниз, точно проваливаясь в воздушную яму или будто уже подбитый неприятельской ракетой, каким-нибудь там «стингером». На самом же деле, отстреливая десятки тепловых ловушек, он, как в штопоре, в несколько длиннющих витков заходил на посадку.
Пока самолет рулил по бетонке к месту стоянки, рампа открывалась, впуская непривычный афганский горный воздух и горный же пейзаж, чужой и потому тревожный.
С этого момента запускались для каждого из сходящих по рампе часы, которые отстукивали отмеренный судьбой срок в Афгане, а для некоторых последние месяцы жизни.
Впервые прилетевшие солдаты и офицеры, прапорщики, среди которых мелькали и женщины-служащие, выглядели и вели себя скованно, неуверенно и с плохо скрываемым любопытством и одновременно беспокойством, напряжением озирались, щурились от яркого горного солнца; тех же, кто возвращался из отпусков, командировок, после лечения отличить было просто: они знали, куда и зачем вернулись, в каком направлении надлежит им идти с бетонной полосы аэродрома. Они возвращались в ставшие знакомыми края, домой.
Солдатики прибывали на кабульский аэродром одинаково стриженные, одинаково растерянные, одинаково бесправные. В одинаковых формах, обезличенные этой одинаковостью: в длинных, часто не по росту шинелях, тяжелых, неудобных, сапогах-«говнодавах», с однотипными вещмешками, – похожие издалека один на другого; солдатиков привозили, словно боеприпасы: ровненькие, если не присматриваться ближе, солдатики-патрончики, – расходный материал, различный, впрочем, по росту-калибру.
Мало кто в масштабах великого и могучего Советского Союза воспринимал жизнь сходящих по рампе транспортных самолетов солдат, прапорщиков, лейтенантов, старших лейтенантов, капитанов всерьез. Так себе, ерундовые человечки, коих в стране осталось еще бесчисленное множество. Наштамповала их страна, тысячи и тысячи, и еще наштампуют.
Солдатики были безликими по прилету в Кабул, как и тысячи других забритых на два года парней, которых вырвали из привычной жизни, чтобы научить страдать, терпеть и выживать, пока Родина не сочтет, что достаточно заплачено ей за заботу и счастливое детство, и не подберет взамен следующих, подросших к этому времени юношей.
* * *
– Летают, товарищ старший лейтенант. Два борта сели, – доложил дежурный по роте безнадежно затосковавшему от бесконечного ожидания заменщика офицеру. Одетый по форме, лежал он на кровати, наблюдал, как по потолку ползет муха, и недовольно произнес в ответ:– Толку-то что с этого, Титов?
– Не могу знать, товарищ старший лейтенант…
– Я говорю, что толку, что летают?
– Вы же сами просили докладывать, если борта будут садиться… Я и докладываю…
– Что за борзость в голосе? Не понял, бля! Конь педальный! – Офицер повернул голову. – Ты с кем разговариваешь?! Свободен, Титов! Дверь закрой!
– Что?
– Дверь закрой! Чтоб больше меня не тревожили! Стоять, тело! Меня будить только в двух случаях: при появлении заменщика, и в случае вывода Советских войск из ДРА! Понял?
– Так точно!
– Пошел на …!
Здоровяк дежурный, по силе и росту превосходящий офицера неоднократно, тут же покорно изогнулся, будто лакей, которого обругал ворчливый барин, попятился из комнаты. Знакомый с взрывным нравом старшего лейтенанта, и будучи за срок службы, как и остальные солдаты, не единожды битый по печени и почкам, когда попадался под горячую руку или без причин вовсе, он предпочел не выпячивать излишнюю преддембельскую развязность, и вышел, тихонечко прикрыв дверь, после чего распрямил плечи и, как оборотень, тут же превратился в беспощадного деда, сурового властелина казармы.
Вымещая злость за только что пережитое унижение, за обидные слова, которые пронеслись по всей казарме и долетели до молодых бойцов из наряда, Титов пнул ногой нерасторопного рядового Мышковского, орудовавшего шваброй:
– Гондон штопанный! Ты когда, блядь, должен был закончить уборку?!
Загремело опрокинутое ведро. Мутная вода растеклась по фанерному полу казармы.
– Я тебя, Мышара, сортир языком заставлю вылизывать! Чмо болотное! – громко, так чтоб все слышали, закричал он.
– Младший сержант Титов! – прервал разбушевавшегося деда командирский голос.
– Ты что, салабон, не понял? – продолжал, несмотря на окрик, Титов: – Упал, отжался! Десять раз! В темпе! В темпе! Предупреждаю, Мышара, – придавил он голову солдата ботинком, чуть тише добавил: – Сгною!
– Титов! – повторно послышался окрик командира.
– Что такое ВДВ, Мышара?! – выдавливал Титов ответ ботинком.
– ВДВ – это воздушно-десантные войска…
– ВДВ – это щит Родины, салага! А ты даже для заклепки на этом щите не годишься!
От испуга Мышковский продолжал лежать на полу. Ботинки всемогущего деда удалялись к бытовке.
– Младший сержант Титов по вашему приказанию прибыл! – развязным тоном доложил дежурный, заходя в бытовую комнату и обращаясь к почти уже налысо остриженной голове лейтенанта Шарагина. Скрестив ноги, он неподвижно восседал на тумбочке. Плечи его покрывала простыня с казенным штампом министерства обороны – фиолетовой звездой. Рядом на полке лежала форма с красной повязкой ответственного по роте.
Лейтенант Шарагин пристально изучал в небольшом треснувшем с одного края зеркальце свой новый облик. В зеркале отражались серо-голубые глаза, выбритый подбородок со свежим порезом от бритвы, правильной формы нос, густые усы, соскабливаемые опасной бритвой последние островки растительности на голове, от чего белая кожа на черепе, резко контрастировавшая с красным горным загаром лица, как бы натянулась, словно на барабане.
Именно таким хотел видеть себя Шарагин – бритым наголо.
Природа, работая над лицом лейтенанта, явно схалтурила малость, придав ему черты скупые, стандартные, лишенные какой бы то ни было индивидуальности, эдакую русскую многотиражность.
Не отрываясь от собственного отражения, Шарагин театрально выдержал паузу, прежде чем спросил бойца, как бы невзначай:
– Что там старший лейтенант Чистяков?
Дежурный стоял у него за спиной, подпирая косяк двери и крутил на пальце ключи на цепочке:
– Товарищ старший лейтенант приказал не будить.
– Кажись, заканчиваем, – сказал сержант, выполнявший ответственную функцию цирюльника.
– Такой талант пропадает, – подсмеивался над приятелем Титов. – Вместо того, чтобы полтора года жопу под пули подставлять, лучше бы в полку парикмахером работал, а Панас?
– Шел бы ты на хер, Тит! Извиняюсь, конечно, тварыш лейтенант, за грубость неуставную, но с Титом только так можно, иначе за.бёт-замучает, как Пол Пот Кампучию. Х-х-ха-ха-ха!…
– Вы не отвлекайтесь, товарищ сержант, – обрезал лейтенант Шарагин. – Внимательней надо быть, когда бреете командира!
В отличие от младшего сержанта Титова, большого и тупого балбеса, в сержанте Панасюке находил он зачатки человечности, и даже за срок службы не все они завяли. Панасюк был родом с Алтая, тощий, как белорусский крестьянин, длинный, как флагшток, жилистый и выносливый. Панасюк любил хохмить, заядло курил, дохал от курения, матерился через слово, а когда смеялся, то под глазами и на лбу выступали не по возрасту ранние и глубокие морщины. Говорил он обычно с каким-то протяжным ксендзовским акцентом: «Шо вы волнуетесь, тварыш лейтенант? Поручите это дело мне – все будет чики-чики».
– Ночью продсклад кто-то обчистил, – Шарагин поймал в зеркальце бегающие глаза младшего сержанта Титова. – Не дай Бог кто-то из нашей роты замешан, контужу на месте!
– Ночью все дрыхли, товарищ лейтенант, – клятвенно заверил Титов.
Сержант Панасюк подтвердил, что, мол, не из их роты, вытер взводному шею вафельным полотенцем:
– Готово.
Панасюка лейтенант Шарагин выделял еще и потому, что сержант, заправлявший бойцами круто, никогда не позволял себе измываться над собратьями по роте, не превращал службу подчиненных в рабство, и, самое главное, сдерживал в меру сил других дедушек.
…особенно таких олухов, как Титов…
подумал Шарагин.
«Воспитательные» приемы, как например «прописка», когда лупили новичков в роте по голым жопам дерматиновыми шлепанцами, так что на следующий день они и присесть в столовой не могли, поглаживали через форму синячные ягодицы, проводились в строжайшей секретности. Входило это в негласный солдатский ритуал, и командиры, при всем желании, не уследили бы, не остановили бы. Потому-то и Шарагин не переживал по этому поводу. Не в силах был один взводный прервать сложившуюся за годы традицию взаимоотношений молодой-чиж-черпак-дедушка. Ничего не попишешь, ничего не изменишь.
Беспричинная импульсивная жестокость, злость и одновременно детская наивность, сентиментальность, неожиданная доброта, жалость, благородство, сострадание с легкостью переходящее к ненависти, впрочем, ненависти скоро забывающейся, – все это каким-то загадочным образом испокон веков соседствовали в офицерах и солдатах русской армии, да и, пожалуй, почти в любом русском мужике.
– Бляди! – вдруг крикнул на всю казарму старший лейтенант Чистяков.
Этот регулярно повторяющийся в течение последних недель крик офицерской души, которая хотела домой, был адресован всем сразу: и армии, и Афганистану, и солдатам из наряда.
Младший сержант Титов предусмотрительно покинул бытовую комнату и спрятался в каптерке. Знал Титов, что если Чистяков вышел из комнаты в дурном расположении духа, лучше на глаза старлею не попадаться.
– Побрился? Молодец! – выпалил Чистяков, проведя рукой по гладкому черепу приятеля.
– Ну как? – наслаждался бритым видом Шарагин.
– Нормально, мы это проходили. Пошел на … отсюда! – заорал он на заглянувшего в бытовку бойца из наряда. – Видеть не могу эти рожи! Не завидую тебе! Дембеля у нас, конечно, у-у-у-х – орлы! А уедут, с кем будешь воевать? Прав я, а, Панасюк? – старлей вдруг обратился к сержанту, и без всякой причины, просто для профилактики, как называл это сам, резко всадил ему кулак в живот.
Панасюк согнулся пополам, выронил опасную бритву, широко раскрыв от боли рот:
– …эт…эт…это вы правильно подметили про орлов, тварыш старший лейтенант, – после минутной паузы и затмения в голове, восстановив дыхание, с кривой улыбкой на лице ответил тронутый комплиментом сержант.