Страница:
Англия, вероятно, субсидировала заговорщиков.
Возможные дополнительные сведения о субсидиях 1800 г. могут лишь подтвердить существование внешнего фактора во всей истории (как был он и в переворотах 1741, 1762-го), но не уменьшить значения главнейшего, внутреннего мотива: ухудшающихся отношений царя с дворянством.
«Английское золото» – в лучшем случае катализатор, способный ускорить созревшие без него намерения.
Однако еще до охлаждения между Петербургом и Лондоном Витворт замечает (в депеше своему двору от 26 марта 1799 г.), что «Семен Романович Воронцов и Панин – англичане», т. е. сторонники русско-английского союза. Любопытно упоминание в одном контексте двух русских дипломатов: если не с самого начала, то, во всяком случае, очень рано, Семен Воронцов фактически становится «заочным заговорщиком». Из бумаг Воронцовых видно, что еще до приезда Панина в Петербург (конец 1799 г.) существовал важный дружеский треугольник – Витворт, Кочубей, Воронцов – в известном смысле прообраз будущего заговора, так как участник ранней конспирации, 1797 – 1799 гг., тут соединился с деятелями поздней, 1800 – 1801 гг.
Панин заменяет Кочубея в невидимом триумвирате. В конце 1799 – начале 1800 г. было три (а вместе с Воронцовым – четыре) заговорщика. Вскоре их число возрастает: адмирал Иосиф де Рибас, итальянец на русской службе, один из прежних клиентов Зубова, очевидно, привлечен Жеребцовой. «Человеком Панина» был вызванный в Петербург русский посланник в Дании Иван Муравьев (отец будущих декабристов Сергея, Матвея и Ипполита Муравьевых-Апостолов).
Наконец, Петр Алексеевич Пален, «ферзь» подготавливаемой игры, пожилой (55 лет), крепкий, веселый человек, мастер выходить из самых запутанных, невозможных положений (о чем рассказывались разные истории еще до 11 марта 1801 г.), знаток той единственной для государственного человека науки, которую сам Пален назовет пфификологией (pfificologie) – от немецкого pfiffig – «пронырливый». Тьер полагал (зная «Записки Ланжерона»), что «Пален принадлежит к тем натурам, которые при регулярном режиме могли бы попасть в число великих граждан, но при режиме деспотическом делаются преступниками».
«Талейран, Фуше, Бернадотт в одном лице», – заметит другой французский историк, А. Сорель.
В архиве Н. К. Шильдера сохранились разные материалы о том, что и Пален был из «клана Зубовых». Среди бумаг Платона Зубова за 1792 – 1793 гг. имеются доверительные письма и прошения Палена по разным делам.
Итак, вольность и жестокость, стремление к важной цели и признание любых средств: Пален был ярчайшим представителем того мощного клана «просвещенных циников», который прежде возглавлялся Екатериной II и Потемкиным.
Довольно рано участники заговора (Панин, Пален) установили тайные контакты с наследником Александром. В. Н. Панин (министр юстиции при Николае I) со слов покойного отца (Н. П. Панипа) сообщил А. Б. Лобанову-Ростовскому, что «его отец встречался с великим князем Александром Павловичем в коридорах Зимнего дворца».
Из этого рассказа Лобанов-Ростовский делал вывод, будто свидания Панина с Александром не могли быть ранее ноября 1800 г., так как двор переехал из Гатчины в Петербург только 1 ноября 1800 г. Однако первые встречи могли быть и до отъезда царской фамилии за город, состоявшегося (как это видно по камер-фурьерскому журналу) 14 мая 1800 г.
Наследник колебался, но Панин и Пален воздействовали на него доводами о «страдающем отечестве», о необходимых переменах, о важности предотвращения другой, возможной, но не контролируемой ими конспирации.
Александр, по словам Палена, «знал – и не хотел знать».
Чарторыйский же намекает на сокровеннейшую мысль патрона – остаться в стороне (запись сделана польским князем на основе неоднократных бесед с царем Александром I о событиях 11 марта). По мнению мемуариста, мстительная обида Александра на Палена, Панина и Зубовых была порождена тем, что они не обошлись без него, не выдвинули Брута, о котором бы наследник «ничего не знал». «Но такой образ действий был почти немыслим и требовал от заговорщиков или безответной отваги, или античной доблести, на что едва ли были способны деятели этой эпохи».
«Деятели этой эпохи…» Как не вспомнить Рылеева, который вскоре упрекнет «переродившегося славянина», что в нем не найти «ни Брута, ни Риэги»! Пройдет несколько десятилетий, и декабристы будут готовы к жертве, отваге, доблести, и не найдется недостатка в желающих… Но это – деятели другой эпохи.
Павел и его канцлер Ростопчин быстро шли на сближение с Францией и разрыв с Англией. Нам теперь, с расстояния почти двух веков, не кажется абсолютной уверенность Панина и Воронцова, будто союз с Наполеоном был для России столь «губителен». Ростопчин разрабатывал для Павла теории относительного невмешательства России и европейские дела: нечто вроде Тильзитского размежевания, но без предшествовавшего Тильзиту военного поражения российской армии. Происходит выбор: либо война с Францией в Европе, либо столкновение с Англией на Балтике, на Востоке; вторая система выглядела для России менее кровопролитной, хотя страна была немало заинтересована в английском рынке, хотя наполеоновские планы мирового господства со временем все равно привели бы к войне с Россией.
Не стоит фантазировать: приведенные рассуждения нужны, собственно говоря, для двух выводов. Новая внешняя политика вовсе не была столь «безумной» в «нелепой», как это изображали противники ее в ту пору и после. Российское дворянство было заинтересовано в продаже леса и хлеба британцам, но этот фактор не следует преувеличивать. Моряк-декабрист вспомнит позже о патриотическом одушевлении молодежи в восторженном ожидании «сразиться с Джеками».
Во всяком случае, мы не знаем о чувствах вроде тех, что резко проявились в 1702 г. (нежеланно воевать с Данией, антипатия к Пруссии), вроде патриотического негодования после Тильзитского мира, в 1807 – 1812 гг.
И другое обстоятельство: крайне любопытна быстрая реакция Павла на перемены во Франции (очевидно, сыграл роль хитроумный Ростопчин!). «Он делает дела, и с ним можно иметь дело», – говорит Павел о новом французском диктаторе, говорит вскоре после «18 брюмера», ранее других, – понимает разницу между якобинской Францией и консульством.
Этот трезвый, не затемненный инерцией прежних лет взгляд на события – характерная черта павловского мышления; по той же логике, по которой отбрасывались второстепенные различия между церквами (главное – покорность, верноподданность), сейчас игнорируются формальные соображения; Наполеон рассматривается не по форме (консул или король), а по сути, в связи с тем главным, чем Павел мерит все явления, – характер власти, степень самовластия.
В этой сложной, быстро накалявшейся обстановке заговорщики приобретают сторонников, но притом и терпят немалый урон. Депеша Витворта своему кабинету от 18 марта 1800 г. перехвачена людьми Павла I. Прочитав слова, что «император буквально не в своем уме», царь вскоре высылает Витворта, и отношения с Англией фактически разорваны. Отозван со своей должности посла в Лондоне и Семен Воронцов; с большим трудом (уговорив Павла, что того требует здоровье) ему удается остаться в Англии «частным лицом» и продолжить заграничную конспиративную деятельность.
Вместе с тем два эпизода резко обостряют дворянскую неприязнь к самодержцу.
2 мая 1800 г. за резкие слова по поводу ордена св. Анны (носящего имя возлюбленной царя Анны Лопухиной-Гагариной) штабс-капитан Кирпичников получил 1000 палок.
Современники полагали, что этот исключительный даже по тем временам акт сыграл немалую моральную роль в предыстории заговора. В нескольких воспоминаниях история Кирпичникова представлена как оправдание заговорщиков. «Строже сего приказа, – замечает современник, – не было ни одного в царствовании Павла. Сие обстоятельство имело влияние на то событие, которое прекратило его правление».
Дворянство, офицерство увидели здесь признаки дальнейшего урезывания и личных свобод.
«Сегодня – 1000 палок, завтра – прольется кровь».
Был и другой эпизод – более значительный и много сильнее прозвучавший, чем первый.
В камер-фурьерском журнале 9 мая 1800 г. не отмечалось какой-либо почести, отданной царем умершему полководцу. Меж тем похороны генералиссимуса всколыхнули национальные чувства. Греч, которому в этом случае можно верить, вспоминает, как 14-летним мальчиком поехал с отцом, чтобы проститься с Суворовым. «Мы не могли добраться до его дома. Все улицы были загромождены экипажами и народом. Не правительство, а Россия оплакивала Суворова. (…) Я видел похороны Суворова из дома на Невском проспекте, принадлежавшего потом Д. Е. Бенардаки. Перед ним несли двадцать орденов. (…) За гробом шли три жалких гарнизонных баталиона. Гвардию не нарядили под предлогом усталости солдат после парада. Зато народ всех сословий наполнял все улицы, по которым везли его тело, и воздавал честь великому гению России».
А. С. Шишков помнил, как многие, опасаясь царской немилости, не осмелились попрощаться с Суворовым, – и тем удивительнее, что «все улицы, по которым его везли, усеяны были людьми. Все балконы и даже крыши домов заполнены печальными и плачущими зрителями».
Державин, вернувшись с похорон, пишет замечательное стихотворение:
«Кто теперь вождь наш? Кто богатырь?»
Не обойдена и обида, бесчестье полководцу, который дает «скиптры» и зовется «рабом»; «страдалец», изнуряющий себя «для царей» и не имеющий должной награды…
Современница утверждает, что, «когда отпевание Суворова было окончено, следовало отнести гроб наверх; однако лестница, которая вела туда, оказалась узкой. Старались обойти это неудобство, но гренадеры, служившие под начальством Суворова, взяли гроб, поставили его себе на головы и, воскликнув: «Суворов везде пройдет», отнесли его в назначенное место».
Это были первые в новой русской истории похороны, имевшие подобный смысл: отсюда начинается серия особых прощаний русского общества с лучшими своими людьми (Пушкин, Добролюбов, Тургенев, Толстой…) – похороны, превращающиеся в оппозиционные демонстрации, выражение чувств личного, национального, политического достоинства. Павел, казалось бы столь щепетильный к вопросам чести, национальной славы, совершенно не замечает, не хочет замечать того, что выражают петербургские проводы Суворова: той степени национальной просвещенной зрелости, которой достигло русское общество…
Может создаться впечатление, будто мы завышаем общественный, исторический смысл этого события: обычно при анализе его подчеркивается тема обиды, массового сочувствия полководцу, но, пожалуй, почти не замечается новый – уже характерный для XIX в. – тип общественного, хотя и еще весьма ограниченного протеста. Если бы в России 1800 г. существовало последовательное, развивающееся освободительное движение, то подобные похороны полководца вошли бы в предание, в традицию, «сагу» этой борьбы (как будет, например, с громкими, «преддекабристскими» похоронами Чернова в 1825 г., с общественным сочувствием опальному Ермолову). Но русское общество в последний год XVIII в. еще не совсем понимает, сколь оно созрело: субъективно оно только выражает свое отношение к важному историческому факту, но объективно высказывается уже насчет общих, существенных проблем своей судьбы…
Грозные похороны Суворова были, таким образом, симптомом приближающихся событий 1801 г. и в известном смысле «предчувствием» 1812 г.
Первый пункт, на котором сходились Пален, Папин и Рибас, – устранение Павла.
Пален с редкой откровенностью объяснит Ланжерону четыре года спустя: «Я обязан, в интересах правды, сказать, что великий князь Александр не соглашался ни на что, не потребовав от меня предварительно клятвенного обещания, что не станут покушаться на жизнь его отца; я дал ему слово, [ … ] я обнадежил его намерения, хотя был убежден, что они не исполнятся. Я прекрасно знал, что надо завершить революцию или уже совсем не затевать ее и что если жизнь Павла не будет прекращена, то двери его темницы скоро откроются, произойдет страшнейшая реакция, и кровь невинных, как и кровь виновных, вскоре обагрит и столицу, и губернии».
Серьезные расхождения Папина и Палена в средствах не противоречили тому, что, по-видимому, оба считали ситуацию удобной и необходимой для введения конституции; однако Панин видел способ в регентстве, а Пален – в уничтожении Павла I. Более того, Панин позже будет намекать, что арестованный Павел дал бы лучший повод для хартии (т. е. определенного ограничения царской власти, регентского совета), лучший, нежели царь убитый и замененный другим, «хорошим» и оттого «не нуждающимся» в конституционном ограничении…
Вопрос столь же важный, сколь и темный.
То, что не сбылось, имеет, естественно, немалый исторический интерес как одна из возможностей, как тенденция, как признак существования некой силы, определенного мнения, пусть и непобедившего…
Ту часть потаенных бесед, которая касается средств, мы «слышим» особенно худо. Знаем только некоторые подробности.
Александр медлит, проявляет нерешительность, но разговоры о регентстве и спасении отечества явно поддерживает.
Будущий самодержец благосклонно принимает и конституционные мотивы.
В 1800 – 1801 гг. российские конституционные идеи выдвигаются не впервые, однако при особых обстоятельствах; дело происходит вскоре после Великой французской революции, после крушения одной из самых импозантных абсолютистских систем.
Чем же Панин, Пален, Александр собирались ограничить самовластие в 1800 г.?
Обсуждалась (как видно из рассказа Беннигсена своему племяннику) роль Сената, который «как представитель всего народа сумеет склонить императора (к регентству) без всякого со стороны великого князя участия в этом деле».
Взаимные противоречия оставались, конечно, обоюдной тайной Панина и Палена. Более того, генерал-губернатор понял, что именно Панин с его нереалистическими идеями найдет нужные слова для воздействия на наследника; разговаривая с Александром, Пален, разумеется, ни разу не нарушит внешнего единства с вице-канцлером.
О «конституционных собеседованиях» 1800 – 1801 гг., столь интересных для историка русской общественной мысли, осталось в сущности несколько скудных, не очень выразительных слов. Тем внимательнее мы приглядываемся, например, к строкам из записок Головиной, сообщающих неизвестную подробность: «Пален добился для великого князя согласия – навести справки, каким образом [ … ] отречение производилось в других странах. Тогда у графа Панина начались собрания посланников. Графу Толстому было поручено спросить их».
Понятно, Пален и Панин могли поощрять Александра (и Елисавету) рассказами о совещаниях послов, но сами вряд ли решились бы на столь рискованные сборища и столь неосторожные разговоры… Но любопытно, что именно от графа П. А. Толстого декабрист М. А. Фонвизин слышал «одно важное обстоятельство, малоизвестное, но которое он, будучи тогда в Петербурге, мог знать по своим близким сношениям с главными заговорщиками. Акт конституционный [ …] опять здесь является на сцену, может быть с некоторыми модификациями. Папин, Пален и другие вожди заговора хотели воспользоваться им, чтобы ограничить самодержавие, заставя Александра в первую минуту принять этот конституционный акт и утвердить его своею подписью».
К сожалению, почти совершенно неизвестно, каков был характер конституционных идей Панина, насколько он руководствовался старыми принципами своего дяди, отца и Д. И. Фонвизина (политические права одному дворянству, выборность Сената и местных учреждений, в перспективе – отмена крепостного права).
Присутствие Сената в планах младшего Панина как будто подтверждает преемственность, отмеченную Фонвизиным-декабристом.
С. А. Тучков, познакомившись с Н. П. Паниным в Смоленске в 1807 г ., запомнил подробности, как Александр «дал Панину честное слово, что коль скоро вступит на престол, то непременно подпишет сию конституцию. Сочинение было кончено».
Наконец, А. С. Пушкин записал рассказ И. И. Дмитриева об участии близкого к Панину И. М. Муравьева в конституционных замыслах 1800 – 1801 гг.
Временный перевод Палена в армию и замена его Н. С. Свечиным на посту столичного генерал-губернатора тоже сильно осложнили позиции заговорщиков. Однако со Свечиным сумели сговориться. Отставка его последовала 21 октября 1800 г. В конце октября 1800 г. Пален, осыпанный милостями, возвращается на пост хозяина столицы. То был очевидный успех заговорщиков в их нелегкой игре.
Город меж тем все больше превращается в тревожное осажденное место; город, где завершаются последние – на несколько миллионов золотых рублей – строительные работы в Михайловском замке-гробнице…
1 ноября 1800 г. Павел возвращается в Петербург на зиму. 15 ноября из Царского Села прибывает по два эскадрона конногвардейского и лейб-гусарского полков. Почти вся гвардия в столице. Действующие лица занимают свои места. Трагедия вступает в решающую стадию. Каждый день все опаснее для монарха. И все рискованнее для заговорщиков.
Глава IX
1800 году и XVIII веку оставались последние месяцы. Тяжелая, мокрая осень. «И погода какая-то темная, нудная, – пишет один из современников. – По неделям солнца не видно, не хочется из дому выйти, да и небезопасно… Кажется, и бог от нас отступился». Плац-парады, фельдъегери, аресты, разжалования. «На больших столичных улицах установлены рогатки; позже девяти вечера, после пробития зори, имеют право ходить по городу только врачи и повивальные бабки. 28 октября издан приказ об аресте 1043 матросов на задержанных в русских портах английских судах. Англия позже исчислит нанесенные ей убытки в 4 млн. руб.
Ростопчин сочиняет для Павла в противовес Панину головокружительный план будущего устройства европейских дел, и 2 октября этот план «высочайше апробован». «Дай бог, – пишет царь, – чтоб по сему было!» Основная идея: Россия и бонапартовская Франция объединяются и вершат все европейские и азиатские дела. О главном противнике, Англии, Ростопчин нашел столь сильные выражения, что Павел на полях откомментировал: «Мастерски писано!» Британский кабинет обвинен и в том, что он «вооружил угрозами, хитростью и деньгами все державы против Франции». Павел на полях: «И нас грешных», Резко критикуется Австрия за ее политические маневры во время похода Суворова и за «потерю цели» своей политики. Павел: «Чего захотел от слепой курицы!»
Перечисляя выгоды от союза с Францией, министр предлагает раздел Оттоманской империи, которая названа «безнадежно больной» (позже этот термин, как известно, употреблялся Николаем I и его дипломатами).
Зная идеалы своего суверена, Ростопчин завершает свой мемориал возвышенной фразой: «Если творец мира, с давних времен хранящий под покровом своим царство Российское и славу его, благословит и предприятие сие, тогда Россия и XIX век достойно возгордятся царствованием вашего императорского величества, соединившего воедино престолы Петра и Константина, двух великих государей, основателей знатнейших империй света».
Павел был очень доволен, но, помня постоянно о «неблагодарности рода людского», написал по поводу финала записки: «А меня все-таки бранить станут».
Нелегко анализировать этот удивительный документ (некоторые оценки будут предложены позже). Пока же заметим только, что в нем соединяются самые утопические планы с весьма реалистическими; между прочим, предсказаны многие события XIX в. – восточный вопрос, балканская проблема, объединение Германии.
Цели, однако, не соотнесены со средствами. Ведь именно идеи этой записки в конце концов стимулируют заговор.
Бурям, бушующим над столицей и миром, контрастно противостоит тишина, «идиллия», начинающаяся едва ли не за петербургской заставой; тот, кто был вытолкнут туда, думал уже совсем об иных вещах. Так, второй раз изгнанный со службы Аракчеев собственноручно заполняет в своем Грузине «Настольную книгу»; в те самые дни, когда уезжает Витворт, отчаивается Панин, открываются невиданные политические дали Ростопчину – в эти самые дни…
«1800 год.
20 апреля. Слита одна бутылка смородиновки и подслащена.
Вишни 8 бутылок с половиной. А сахару положено было 4 фунта ; из оных разбито две бутылки.
21 апреля. Изрублена сахарная голова.
Начал я сок березовый пить.
23 апреля. Люди и мальчики сели обедать на мызе под смотрением Настасьи.
Мая 12. Павлины выпущены в сад. Хмель посажен. Получено от головы свадебного масла 2,5 пуда, которое поступило к Настасье.
Мая 13. Получено денег с трех крестьян с каждого на половину рекрута по 350 рублей, а всего 1050 рублей, которые и отданы Агафону для дров.
16 мая. Отправлена барка с дровами в Петербурх, на коей 280 сажен.
21 июня. Писано к Антону остерегаться от Егора Иванова.
Октября 4. Изрублена сахару голова – 14 фунтов .
Ноября 9. Изрублена сахару голова – 14 фунтов . Оного числа стал совсем Волхов и был мороз 9 градусов».
Но, конечно, Аракчеев поглядывает на дорогу, дожидаясь, не зазвенит ли колокольчик, не позовет ли император.
Бывший посол Семен Воронцов, задержавшийся под предлогом болезни в Англии, с которой Россия вот-вот начнет военные действия, в отчаянии. Переписываясь с другим русским полуэмигрантом, вчерашним заговорщиком и будущим видным деятелем александровского царствования, Н. Н. Новосильцовым, Воронцов соблюдает строгую конспирацию, лимонный сок вместо чернил и т. п. Даже на английской почте он боится агентуры Павла и Ростопчина.
Письмо Воронцова Новосильцову от 5 февраля 1801 г. (отражающее состояние российских дел с запозданием на несколько недель) требует внимательного, «медленного чтения» и разгадывания того, что за строкой: «Это верно, что нельзя терять надежду; но до известного предела – то есть до тех пор, пока у меня остаются разумные доводы в пользу ожидаемых перемен. Но когда при всей необходимости и легкости перемен они не наступают – то из этого следует, что существует некий коренной порок, которого мы не видим и который нам противостоит».
По-видимому, Новосильцов и Воронцов не без оснований все время ожидают решительных перемен: конечно, знают о заговоре от Витворта, Панина; получая определенно окрашенную, одностороннюю информацию о «безумствах» Павла, они не понимают, как и чем царь еще держится. «Мы на судне, – продолжает Воронцов, – капитан которого и экипаж составляют нацию, чей язык нам не знаком. У меня морская болезнь, и я не могу встать с постели. Вы приходите, чтобы мне объявить, что ураган крепчает и судно гибнет, ибо капитан сошел с ума, избивая экипаж, в котором более 30 человек, не смеющих противиться его выходкам, так как он уже бросил одного матроса в море и убил другого. Я думаю, что судно погибнет; но Вы говорите, что есть надежда на спасение, так как первый помощник капитана – молодой человек, рассудительный и мягкий, который пользуется доверием экипажа. Я Вас заклинаю вернуться наверх и представить молодому человеку и матросам, что им следует спасать судно, часть которого (так же как и часть груза) принадлежит молодому человеку, что их 30 против одного и что смешно бояться смерти от руки сумасшедшего капитана, когда вскоре все и он сам утонут из-за этого безумия. Вы мне отвечаете, что, не зная языка, Вы не можете с ним говорить, что Вы отправляетесь наверх, чтобы видеть, что происходит. Вы возвращаетесь ко мне, чтобы объявить, что опасность увеличивается, так как сумасшедший по-прежнему управляет, но что Вы по-прежнему надеетесь. Прощайте! Вы счастливы более меня, мой друг, так как я более не имею надежды».
Возможные дополнительные сведения о субсидиях 1800 г. могут лишь подтвердить существование внешнего фактора во всей истории (как был он и в переворотах 1741, 1762-го), но не уменьшить значения главнейшего, внутреннего мотива: ухудшающихся отношений царя с дворянством.
«Английское золото» – в лучшем случае катализатор, способный ускорить созревшие без него намерения.
Однако еще до охлаждения между Петербургом и Лондоном Витворт замечает (в депеше своему двору от 26 марта 1799 г.), что «Семен Романович Воронцов и Панин – англичане», т. е. сторонники русско-английского союза. Любопытно упоминание в одном контексте двух русских дипломатов: если не с самого начала, то, во всяком случае, очень рано, Семен Воронцов фактически становится «заочным заговорщиком». Из бумаг Воронцовых видно, что еще до приезда Панина в Петербург (конец 1799 г.) существовал важный дружеский треугольник – Витворт, Кочубей, Воронцов – в известном смысле прообраз будущего заговора, так как участник ранней конспирации, 1797 – 1799 гг., тут соединился с деятелями поздней, 1800 – 1801 гг.
Панин заменяет Кочубея в невидимом триумвирате. В конце 1799 – начале 1800 г. было три (а вместе с Воронцовым – четыре) заговорщика. Вскоре их число возрастает: адмирал Иосиф де Рибас, итальянец на русской службе, один из прежних клиентов Зубова, очевидно, привлечен Жеребцовой. «Человеком Панина» был вызванный в Петербург русский посланник в Дании Иван Муравьев (отец будущих декабристов Сергея, Матвея и Ипполита Муравьевых-Апостолов).
Наконец, Петр Алексеевич Пален, «ферзь» подготавливаемой игры, пожилой (55 лет), крепкий, веселый человек, мастер выходить из самых запутанных, невозможных положений (о чем рассказывались разные истории еще до 11 марта 1801 г.), знаток той единственной для государственного человека науки, которую сам Пален назовет пфификологией (pfificologie) – от немецкого pfiffig – «пронырливый». Тьер полагал (зная «Записки Ланжерона»), что «Пален принадлежит к тем натурам, которые при регулярном режиме могли бы попасть в число великих граждан, но при режиме деспотическом делаются преступниками».
«Талейран, Фуше, Бернадотт в одном лице», – заметит другой французский историк, А. Сорель.
В архиве Н. К. Шильдера сохранились разные материалы о том, что и Пален был из «клана Зубовых». Среди бумаг Платона Зубова за 1792 – 1793 гг. имеются доверительные письма и прошения Палена по разным делам.
Итак, вольность и жестокость, стремление к важной цели и признание любых средств: Пален был ярчайшим представителем того мощного клана «просвещенных циников», который прежде возглавлялся Екатериной II и Потемкиным.
Довольно рано участники заговора (Панин, Пален) установили тайные контакты с наследником Александром. В. Н. Панин (министр юстиции при Николае I) со слов покойного отца (Н. П. Панипа) сообщил А. Б. Лобанову-Ростовскому, что «его отец встречался с великим князем Александром Павловичем в коридорах Зимнего дворца».
Из этого рассказа Лобанов-Ростовский делал вывод, будто свидания Панина с Александром не могли быть ранее ноября 1800 г., так как двор переехал из Гатчины в Петербург только 1 ноября 1800 г. Однако первые встречи могли быть и до отъезда царской фамилии за город, состоявшегося (как это видно по камер-фурьерскому журналу) 14 мая 1800 г.
Наследник колебался, но Панин и Пален воздействовали на него доводами о «страдающем отечестве», о необходимых переменах, о важности предотвращения другой, возможной, но не контролируемой ими конспирации.
Александр, по словам Палена, «знал – и не хотел знать».
Чарторыйский же намекает на сокровеннейшую мысль патрона – остаться в стороне (запись сделана польским князем на основе неоднократных бесед с царем Александром I о событиях 11 марта). По мнению мемуариста, мстительная обида Александра на Палена, Панина и Зубовых была порождена тем, что они не обошлись без него, не выдвинули Брута, о котором бы наследник «ничего не знал». «Но такой образ действий был почти немыслим и требовал от заговорщиков или безответной отваги, или античной доблести, на что едва ли были способны деятели этой эпохи».
«Деятели этой эпохи…» Как не вспомнить Рылеева, который вскоре упрекнет «переродившегося славянина», что в нем не найти «ни Брута, ни Риэги»! Пройдет несколько десятилетий, и декабристы будут готовы к жертве, отваге, доблести, и не найдется недостатка в желающих… Но это – деятели другой эпохи.
Весна 1800 года
Между тем внутренние и внешние события беспрерывно обостряли ситуацию.Павел и его канцлер Ростопчин быстро шли на сближение с Францией и разрыв с Англией. Нам теперь, с расстояния почти двух веков, не кажется абсолютной уверенность Панина и Воронцова, будто союз с Наполеоном был для России столь «губителен». Ростопчин разрабатывал для Павла теории относительного невмешательства России и европейские дела: нечто вроде Тильзитского размежевания, но без предшествовавшего Тильзиту военного поражения российской армии. Происходит выбор: либо война с Францией в Европе, либо столкновение с Англией на Балтике, на Востоке; вторая система выглядела для России менее кровопролитной, хотя страна была немало заинтересована в английском рынке, хотя наполеоновские планы мирового господства со временем все равно привели бы к войне с Россией.
Не стоит фантазировать: приведенные рассуждения нужны, собственно говоря, для двух выводов. Новая внешняя политика вовсе не была столь «безумной» в «нелепой», как это изображали противники ее в ту пору и после. Российское дворянство было заинтересовано в продаже леса и хлеба британцам, но этот фактор не следует преувеличивать. Моряк-декабрист вспомнит позже о патриотическом одушевлении молодежи в восторженном ожидании «сразиться с Джеками».
Во всяком случае, мы не знаем о чувствах вроде тех, что резко проявились в 1702 г. (нежеланно воевать с Данией, антипатия к Пруссии), вроде патриотического негодования после Тильзитского мира, в 1807 – 1812 гг.
И другое обстоятельство: крайне любопытна быстрая реакция Павла на перемены во Франции (очевидно, сыграл роль хитроумный Ростопчин!). «Он делает дела, и с ним можно иметь дело», – говорит Павел о новом французском диктаторе, говорит вскоре после «18 брюмера», ранее других, – понимает разницу между якобинской Францией и консульством.
Этот трезвый, не затемненный инерцией прежних лет взгляд на события – характерная черта павловского мышления; по той же логике, по которой отбрасывались второстепенные различия между церквами (главное – покорность, верноподданность), сейчас игнорируются формальные соображения; Наполеон рассматривается не по форме (консул или король), а по сути, в связи с тем главным, чем Павел мерит все явления, – характер власти, степень самовластия.
В этой сложной, быстро накалявшейся обстановке заговорщики приобретают сторонников, но притом и терпят немалый урон. Депеша Витворта своему кабинету от 18 марта 1800 г. перехвачена людьми Павла I. Прочитав слова, что «император буквально не в своем уме», царь вскоре высылает Витворта, и отношения с Англией фактически разорваны. Отозван со своей должности посла в Лондоне и Семен Воронцов; с большим трудом (уговорив Павла, что того требует здоровье) ему удается остаться в Англии «частным лицом» и продолжить заграничную конспиративную деятельность.
Вместе с тем два эпизода резко обостряют дворянскую неприязнь к самодержцу.
2 мая 1800 г. за резкие слова по поводу ордена св. Анны (носящего имя возлюбленной царя Анны Лопухиной-Гагариной) штабс-капитан Кирпичников получил 1000 палок.
Современники полагали, что этот исключительный даже по тем временам акт сыграл немалую моральную роль в предыстории заговора. В нескольких воспоминаниях история Кирпичникова представлена как оправдание заговорщиков. «Строже сего приказа, – замечает современник, – не было ни одного в царствовании Павла. Сие обстоятельство имело влияние на то событие, которое прекратило его правление».
Дворянство, офицерство увидели здесь признаки дальнейшего урезывания и личных свобод.
«Сегодня – 1000 палок, завтра – прольется кровь».
Был и другой эпизод – более значительный и много сильнее прозвучавший, чем первый.
Прощание с Суворовым
Общеизвестно унижение, которому подверг А. В. Суворова ревнивый к славе Павел. Царская немилость, очевидная еще за месяц до возвращения полководца, была раскалена эпизодом, записанным Н. И. Гречем: «Прошка! – будто бы обратился Суворов к слуге в тот момент, когда прибыл посланец царя граф Кутайсов. – Ступай сюда, мерзавец! Вот посмотри на этого господина в красном кафтане с голубою лентою. Он был такой же холоп, фершел, как и ты, да он турка, так он не пьяница! Вот видишь куда залетел! И к Суворову его посылают. А ты, скотина, вечно пьян, и толку из тебя не будет. Возьми с него пример, и ты будешь большим барином».В камер-фурьерском журнале 9 мая 1800 г. не отмечалось какой-либо почести, отданной царем умершему полководцу. Меж тем похороны генералиссимуса всколыхнули национальные чувства. Греч, которому в этом случае можно верить, вспоминает, как 14-летним мальчиком поехал с отцом, чтобы проститься с Суворовым. «Мы не могли добраться до его дома. Все улицы были загромождены экипажами и народом. Не правительство, а Россия оплакивала Суворова. (…) Я видел похороны Суворова из дома на Невском проспекте, принадлежавшего потом Д. Е. Бенардаки. Перед ним несли двадцать орденов. (…) За гробом шли три жалких гарнизонных баталиона. Гвардию не нарядили под предлогом усталости солдат после парада. Зато народ всех сословий наполнял все улицы, по которым везли его тело, и воздавал честь великому гению России».
А. С. Шишков помнил, как многие, опасаясь царской немилости, не осмелились попрощаться с Суворовым, – и тем удивительнее, что «все улицы, по которым его везли, усеяны были людьми. Все балконы и даже крыши домов заполнены печальными и плачущими зрителями».
Державин, вернувшись с похорон, пишет замечательное стихотворение:
Оппозиционный дух стихов несомненен. Единственность Суворова, невосполнимость потери противопоставлена павловскому пренебрежению к «лицу» (произнесший однажды «у меня все безбородки» мог бы так же сказать и о Суворовых).Снигирь
Что ты заводишь песню военну
Флейте подобно, милый Снигирь?
С кем мы пойдем войной на Гиенну?
Кто теперь вождь наш? Кто богатырь?
Сильный где, храбрый, быстрый Суворов?
Северны громы в гробе лежат.
Кто перед ратью будет, пылая,
Ездить па кляче, есть сухари;
В стуже и зное меч закаляя,
Спать на соломе, бдеть до зари;
Тысячи воинств, стен и затворов
С горстью россиян все побеждать?
Быть везде первым в мужестве строгом,
Шутками зависть, злобу штыком,
Рок низлагать молитвой и богом,
Скиптры давая, зваться рабом,
Доблестей быв страдалец единый,
Жить для царей, себя изнурять?
Нет теперь мужа в свете столь славна:
Полно петь песню военну, Снигирь!
Бранна музыка днесь не забавна,
Слышен отвсюду томный вой лир;
Львиного сердца, крыльев орлиных
Нет уже с нами! – что воевать?
«Кто теперь вождь наш? Кто богатырь?»
Не обойдена и обида, бесчестье полководцу, который дает «скиптры» и зовется «рабом»; «страдалец», изнуряющий себя «для царей» и не имеющий должной награды…
Современница утверждает, что, «когда отпевание Суворова было окончено, следовало отнести гроб наверх; однако лестница, которая вела туда, оказалась узкой. Старались обойти это неудобство, но гренадеры, служившие под начальством Суворова, взяли гроб, поставили его себе на головы и, воскликнув: «Суворов везде пройдет», отнесли его в назначенное место».
Это были первые в новой русской истории похороны, имевшие подобный смысл: отсюда начинается серия особых прощаний русского общества с лучшими своими людьми (Пушкин, Добролюбов, Тургенев, Толстой…) – похороны, превращающиеся в оппозиционные демонстрации, выражение чувств личного, национального, политического достоинства. Павел, казалось бы столь щепетильный к вопросам чести, национальной славы, совершенно не замечает, не хочет замечать того, что выражают петербургские проводы Суворова: той степени национальной просвещенной зрелости, которой достигло русское общество…
Может создаться впечатление, будто мы завышаем общественный, исторический смысл этого события: обычно при анализе его подчеркивается тема обиды, массового сочувствия полководцу, но, пожалуй, почти не замечается новый – уже характерный для XIX в. – тип общественного, хотя и еще весьма ограниченного протеста. Если бы в России 1800 г. существовало последовательное, развивающееся освободительное движение, то подобные похороны полководца вошли бы в предание, в традицию, «сагу» этой борьбы (как будет, например, с громкими, «преддекабристскими» похоронами Чернова в 1825 г., с общественным сочувствием опальному Ермолову). Но русское общество в последний год XVIII в. еще не совсем понимает, сколь оно созрело: субъективно оно только выражает свое отношение к важному историческому факту, но объективно высказывается уже насчет общих, существенных проблем своей судьбы…
Грозные похороны Суворова были, таким образом, симптомом приближающихся событий 1801 г. и в известном смысле «предчувствием» 1812 г.
Проекты
По отдельным крохам, косвенным рассказам мемуаристов восстанавливаем планы заговора, определившиеся к весне 1800 г., но по сути не оставившие никаких документальных следов.Первый пункт, на котором сходились Пален, Папин и Рибас, – устранение Павла.
Пален с редкой откровенностью объяснит Ланжерону четыре года спустя: «Я обязан, в интересах правды, сказать, что великий князь Александр не соглашался ни на что, не потребовав от меня предварительно клятвенного обещания, что не станут покушаться на жизнь его отца; я дал ему слово, [ … ] я обнадежил его намерения, хотя был убежден, что они не исполнятся. Я прекрасно знал, что надо завершить революцию или уже совсем не затевать ее и что если жизнь Павла не будет прекращена, то двери его темницы скоро откроются, произойдет страшнейшая реакция, и кровь невинных, как и кровь виновных, вскоре обагрит и столицу, и губернии».
Серьезные расхождения Папина и Палена в средствах не противоречили тому, что, по-видимому, оба считали ситуацию удобной и необходимой для введения конституции; однако Панин видел способ в регентстве, а Пален – в уничтожении Павла I. Более того, Панин позже будет намекать, что арестованный Павел дал бы лучший повод для хартии (т. е. определенного ограничения царской власти, регентского совета), лучший, нежели царь убитый и замененный другим, «хорошим» и оттого «не нуждающимся» в конституционном ограничении…
Вопрос столь же важный, сколь и темный.
То, что не сбылось, имеет, естественно, немалый исторический интерес как одна из возможностей, как тенденция, как признак существования некой силы, определенного мнения, пусть и непобедившего…
Ту часть потаенных бесед, которая касается средств, мы «слышим» особенно худо. Знаем только некоторые подробности.
Александр медлит, проявляет нерешительность, но разговоры о регентстве и спасении отечества явно поддерживает.
Будущий самодержец благосклонно принимает и конституционные мотивы.
В 1800 – 1801 гг. российские конституционные идеи выдвигаются не впервые, однако при особых обстоятельствах; дело происходит вскоре после Великой французской революции, после крушения одной из самых импозантных абсолютистских систем.
Чем же Панин, Пален, Александр собирались ограничить самовластие в 1800 г.?
Обсуждалась (как видно из рассказа Беннигсена своему племяннику) роль Сената, который «как представитель всего народа сумеет склонить императора (к регентству) без всякого со стороны великого князя участия в этом деле».
Взаимные противоречия оставались, конечно, обоюдной тайной Панина и Палена. Более того, генерал-губернатор понял, что именно Панин с его нереалистическими идеями найдет нужные слова для воздействия на наследника; разговаривая с Александром, Пален, разумеется, ни разу не нарушит внешнего единства с вице-канцлером.
О «конституционных собеседованиях» 1800 – 1801 гг., столь интересных для историка русской общественной мысли, осталось в сущности несколько скудных, не очень выразительных слов. Тем внимательнее мы приглядываемся, например, к строкам из записок Головиной, сообщающих неизвестную подробность: «Пален добился для великого князя согласия – навести справки, каким образом [ … ] отречение производилось в других странах. Тогда у графа Панина начались собрания посланников. Графу Толстому было поручено спросить их».
Понятно, Пален и Панин могли поощрять Александра (и Елисавету) рассказами о совещаниях послов, но сами вряд ли решились бы на столь рискованные сборища и столь неосторожные разговоры… Но любопытно, что именно от графа П. А. Толстого декабрист М. А. Фонвизин слышал «одно важное обстоятельство, малоизвестное, но которое он, будучи тогда в Петербурге, мог знать по своим близким сношениям с главными заговорщиками. Акт конституционный [ …] опять здесь является на сцену, может быть с некоторыми модификациями. Папин, Пален и другие вожди заговора хотели воспользоваться им, чтобы ограничить самодержавие, заставя Александра в первую минуту принять этот конституционный акт и утвердить его своею подписью».
К сожалению, почти совершенно неизвестно, каков был характер конституционных идей Панина, насколько он руководствовался старыми принципами своего дяди, отца и Д. И. Фонвизина (политические права одному дворянству, выборность Сената и местных учреждений, в перспективе – отмена крепостного права).
Присутствие Сената в планах младшего Панина как будто подтверждает преемственность, отмеченную Фонвизиным-декабристом.
С. А. Тучков, познакомившись с Н. П. Паниным в Смоленске в 1807 г ., запомнил подробности, как Александр «дал Панину честное слово, что коль скоро вступит на престол, то непременно подпишет сию конституцию. Сочинение было кончено».
Наконец, А. С. Пушкин записал рассказ И. И. Дмитриева об участии близкого к Панину И. М. Муравьева в конституционных замыслах 1800 – 1801 гг.
Лето – осень 1800 года
К осени 1800 г. дело зашло далеко. Заговор едва не погиб, когда (по словам Палена) царь чуть не обнаружил у него конспиративную записку Панина к наследнику; в серьезную «мужскую интригу» вторгается прекрасная агентка Наполеона некая госпожа Бонейль (другой платной шпионкой Франции была актриса Шевалье – влиятельная фаворитка Кутайсова и Павла). Близость «красотки Бонейль» с Ростопчиным и одновременно с Паниным, судя по французским источникам, помогла компрометации Панина и тем облегчила русско-французский альянс.Временный перевод Палена в армию и замена его Н. С. Свечиным на посту столичного генерал-губернатора тоже сильно осложнили позиции заговорщиков. Однако со Свечиным сумели сговориться. Отставка его последовала 21 октября 1800 г. В конце октября 1800 г. Пален, осыпанный милостями, возвращается на пост хозяина столицы. То был очевидный успех заговорщиков в их нелегкой игре.
Город меж тем все больше превращается в тревожное осажденное место; город, где завершаются последние – на несколько миллионов золотых рублей – строительные работы в Михайловском замке-гробнице…
1 ноября 1800 г. Павел возвращается в Петербург на зиму. 15 ноября из Царского Села прибывает по два эскадрона конногвардейского и лейб-гусарского полков. Почти вся гвардия в столице. Действующие лица занимают свои места. Трагедия вступает в решающую стадию. Каждый день все опаснее для монарха. И все рискованнее для заговорщиков.
Глава IX
Конец года и века
Не внемлют! – Видят и не знают!
Покрыты мздою очеса:
Злодейства землю потрясают,
Неправда зыблет небеса.
Державин
1800 году и XVIII веку оставались последние месяцы. Тяжелая, мокрая осень. «И погода какая-то темная, нудная, – пишет один из современников. – По неделям солнца не видно, не хочется из дому выйти, да и небезопасно… Кажется, и бог от нас отступился». Плац-парады, фельдъегери, аресты, разжалования. «На больших столичных улицах установлены рогатки; позже девяти вечера, после пробития зори, имеют право ходить по городу только врачи и повивальные бабки. 28 октября издан приказ об аресте 1043 матросов на задержанных в русских портах английских судах. Англия позже исчислит нанесенные ей убытки в 4 млн. руб.
Ростопчин сочиняет для Павла в противовес Панину головокружительный план будущего устройства европейских дел, и 2 октября этот план «высочайше апробован». «Дай бог, – пишет царь, – чтоб по сему было!» Основная идея: Россия и бонапартовская Франция объединяются и вершат все европейские и азиатские дела. О главном противнике, Англии, Ростопчин нашел столь сильные выражения, что Павел на полях откомментировал: «Мастерски писано!» Британский кабинет обвинен и в том, что он «вооружил угрозами, хитростью и деньгами все державы против Франции». Павел на полях: «И нас грешных», Резко критикуется Австрия за ее политические маневры во время похода Суворова и за «потерю цели» своей политики. Павел: «Чего захотел от слепой курицы!»
Перечисляя выгоды от союза с Францией, министр предлагает раздел Оттоманской империи, которая названа «безнадежно больной» (позже этот термин, как известно, употреблялся Николаем I и его дипломатами).
Зная идеалы своего суверена, Ростопчин завершает свой мемориал возвышенной фразой: «Если творец мира, с давних времен хранящий под покровом своим царство Российское и славу его, благословит и предприятие сие, тогда Россия и XIX век достойно возгордятся царствованием вашего императорского величества, соединившего воедино престолы Петра и Константина, двух великих государей, основателей знатнейших империй света».
Павел был очень доволен, но, помня постоянно о «неблагодарности рода людского», написал по поводу финала записки: «А меня все-таки бранить станут».
Нелегко анализировать этот удивительный документ (некоторые оценки будут предложены позже). Пока же заметим только, что в нем соединяются самые утопические планы с весьма реалистическими; между прочим, предсказаны многие события XIX в. – восточный вопрос, балканская проблема, объединение Германии.
Цели, однако, не соотнесены со средствами. Ведь именно идеи этой записки в конце концов стимулируют заговор.
Бурям, бушующим над столицей и миром, контрастно противостоит тишина, «идиллия», начинающаяся едва ли не за петербургской заставой; тот, кто был вытолкнут туда, думал уже совсем об иных вещах. Так, второй раз изгнанный со службы Аракчеев собственноручно заполняет в своем Грузине «Настольную книгу»; в те самые дни, когда уезжает Витворт, отчаивается Панин, открываются невиданные политические дали Ростопчину – в эти самые дни…
«1800 год.
20 апреля. Слита одна бутылка смородиновки и подслащена.
Вишни 8 бутылок с половиной. А сахару положено было 4 фунта ; из оных разбито две бутылки.
21 апреля. Изрублена сахарная голова.
Начал я сок березовый пить.
23 апреля. Люди и мальчики сели обедать на мызе под смотрением Настасьи.
Мая 12. Павлины выпущены в сад. Хмель посажен. Получено от головы свадебного масла 2,5 пуда, которое поступило к Настасье.
Мая 13. Получено денег с трех крестьян с каждого на половину рекрута по 350 рублей, а всего 1050 рублей, которые и отданы Агафону для дров.
16 мая. Отправлена барка с дровами в Петербурх, на коей 280 сажен.
21 июня. Писано к Антону остерегаться от Егора Иванова.
Октября 4. Изрублена сахару голова – 14 фунтов .
Ноября 9. Изрублена сахару голова – 14 фунтов . Оного числа стал совсем Волхов и был мороз 9 градусов».
Но, конечно, Аракчеев поглядывает на дорогу, дожидаясь, не зазвенит ли колокольчик, не позовет ли император.
Бывший посол Семен Воронцов, задержавшийся под предлогом болезни в Англии, с которой Россия вот-вот начнет военные действия, в отчаянии. Переписываясь с другим русским полуэмигрантом, вчерашним заговорщиком и будущим видным деятелем александровского царствования, Н. Н. Новосильцовым, Воронцов соблюдает строгую конспирацию, лимонный сок вместо чернил и т. п. Даже на английской почте он боится агентуры Павла и Ростопчина.
Письмо Воронцова Новосильцову от 5 февраля 1801 г. (отражающее состояние российских дел с запозданием на несколько недель) требует внимательного, «медленного чтения» и разгадывания того, что за строкой: «Это верно, что нельзя терять надежду; но до известного предела – то есть до тех пор, пока у меня остаются разумные доводы в пользу ожидаемых перемен. Но когда при всей необходимости и легкости перемен они не наступают – то из этого следует, что существует некий коренной порок, которого мы не видим и который нам противостоит».
По-видимому, Новосильцов и Воронцов не без оснований все время ожидают решительных перемен: конечно, знают о заговоре от Витворта, Панина; получая определенно окрашенную, одностороннюю информацию о «безумствах» Павла, они не понимают, как и чем царь еще держится. «Мы на судне, – продолжает Воронцов, – капитан которого и экипаж составляют нацию, чей язык нам не знаком. У меня морская болезнь, и я не могу встать с постели. Вы приходите, чтобы мне объявить, что ураган крепчает и судно гибнет, ибо капитан сошел с ума, избивая экипаж, в котором более 30 человек, не смеющих противиться его выходкам, так как он уже бросил одного матроса в море и убил другого. Я думаю, что судно погибнет; но Вы говорите, что есть надежда на спасение, так как первый помощник капитана – молодой человек, рассудительный и мягкий, который пользуется доверием экипажа. Я Вас заклинаю вернуться наверх и представить молодому человеку и матросам, что им следует спасать судно, часть которого (так же как и часть груза) принадлежит молодому человеку, что их 30 против одного и что смешно бояться смерти от руки сумасшедшего капитана, когда вскоре все и он сам утонут из-за этого безумия. Вы мне отвечаете, что, не зная языка, Вы не можете с ним говорить, что Вы отправляетесь наверх, чтобы видеть, что происходит. Вы возвращаетесь ко мне, чтобы объявить, что опасность увеличивается, так как сумасшедший по-прежнему управляет, но что Вы по-прежнему надеетесь. Прощайте! Вы счастливы более меня, мой друг, так как я более не имею надежды».