16-летний Леонтьев, конечно, не слишком сильный авторитет насчет того, что происходило не у него на глазах, но он позже интересовался, расспрашивал и вот на чем настаивает со слов дяди-сенатора: «Александр в ту ночь отправился не только к полкам, но в Казанский собор, где уже собрались Сенат и Синод; быть может, заговорщики, собрав сии сословия, намерены были привести Павла I, дабы законно лишить престола». Далее мемуарист размышляет, как удалось собрать столь большое число важных особ, и отвечает: «Теми же средствами, как и мы, т. е. обманом», так как специальные офицеры еще прежде будто бы развезли сенаторам и архиереям «повестки» явиться к полуночи в Казанский собор, не сообщая, для чего это нужно: «Так, по крайней мере, рассказывал дядя мой, сенатор, действительный тайный советник Николай Васильевич Леонтьев, бывший там в соборе, но не знавший, зачем их собрали, до тех пор, пока не явился Александр I и прочтен был им манифест о смерти Павла I, в котором причиной оной выставлен был апоплексический удар».
   Приведенное свидетельство крайне интересно и в то же время почти не находит подтверждения в других документах. Правда, Беннигсен, как отмечалось, писал, что Трощинский в 10 часов вечера обещал собрать сенаторов, и, вероятно, их доставляли на место служения примерно так, как самого Трощинского, – глубокой ночью с фельдъегерем. Однако многие свидетели и современники переворота, помнившие, как утром и днем 12 марта приносили присягу Александру, ни звуком не обмолвились о ночном заседании. Если оно было в самом деле, то молчание созванных понятно: ведь предварительный вызов в Казанский собор и последующее появление там Александра слишком уж резко обнаруживали, что участь Павла была решена заранее и с ведома его сына…
   Так или иначе, но важнейший элемент государственного переворота, участие и санкция высших гражданских властей, – то, что так заметно было в событиях 1762-го, то, что предполагали декабристы в 1825-м, – все это во время гибели Павла проходит почти бесследно, почти тонет в двухвековом тумане.
   Одно из немногих косвенных подтверждений описанного Леонтьевым события – рассказ уже упоминавшегося Безака, за которым «в первом часу ночи» приехал обер-прокурор 1-го департамента Сената генерал Рязанов, поздравил оторопевшего чиновника с новым государем и потребовал срочно ехать с ним во дворец. Следующий рассказ рисует обстановку той «переворотной» ночи, когда уже все совершилось, но еще не завершено, не оформлено, незаконно:
   «Безак накинул халат и вскочил с постели.
   – Эй, чесаться!
   – Какое тут чесаться: надевайте мундир и спешите. Я довезу Вас до дворца.
   Безак надел красный мальтийский мундир и поехал.
   – Да, что генерал-прокурор?
   – Он под арестом: я исправляю его должность».
   Освещенный Зимний дворец был полон придворными, среди которых «несколько человек весьма навеселе». Пален предлагает Безаку подписать рукописный присяжный акт, уже подписанный всеми важнейшими чиновниками. Осторожный Безак читает и возвращает Палену лист:
   «Я его не подписываю. В нем нет существенной статьи по генеральному регламенту.
   – А какой?
   – «И высочайшего престола его наследнику, который от его величества назначен будет».
   – Правда, – отвечал Пален, – а мы все подписали. Хороши же мы!
   Он отнес в кабинет, и государь своеручно вписал пропущенные слова между строками. Безак, подписав присягу, вошел в комнату государя. Александр I, бледный, с красными на лице пятнами, с опухшими от слез глазами, ходил в раздумье по комнате».
   Много подписей на присяжном листе еще глубокой ночью, действия и акты, связанные с Сенатом, – все это отдельные сохранившиеся следы «гражданской кухни» военного переворота.
   Меж тем, пока новая власть реально и формально укрепляется в Зимнем дворце, Казанском соборе, по гвардейским полкам, в Михайловском замке преодолевается последняя неожиданная попытка воспрепятствовать планам заговорщиков.
Ich will regieren
   В переводе с немецкого – «Я хочу править». Это восклицание (с некоторыми вариациями) помнят многие участники и современники той ночи. Восклицание овдовевшей царицы Марии Федоровны, которая с часу до пяти отказывалась подчиниться воле сына и нового императора.
   Ее разбудила статс-дама Ливен (вскоре после того, как Александр обо всем узнал в своих покоях). Горе императрицы, в последние месяцы полуопальной, но все же прожившей с Павлом 25 лет и родившей ему 10 детей; горе, смешанное с честолюбивыми претензиями на престол, – все это вылилось в громкую (при свидетелях!) декларацию, откровенное непризнание Александра собственной матерью. Тем скорее новый царь стремится покинуть Михайловский замок, где «бушует» императрица. Это была серьезная ситуация, которую, кажется, и Пален не предвидел…
   Вообще от той ночи осталось немало довольно острых, порой грубых афористических выражений, и приходится гадать, то ли действительно в горячке говорили круто, а потом смягчали версию, то ли задним числом создавали фразы вроде паленовских обращений к Александру: «Государь, идите царствовать»; или тот же Пален в ответ на восклицание вдовы Павла: «Кто же правит?» отвечает «Об этом уже позаботились».
   Затем Мария Федоровна делает три попытки овладеть ситуацией. Первое усилие – прорваться в комнату Павла – было отбито кавалергардом Гордановым. Рассказ Вельяминова-Зернова весьма откровенен: «Вдруг императрица Мария Федоровна ломится в дверь и кричит: «Пустите, пустите!» Кто-то из Зубовых сказал: «Вытащите вон эту бабу». Евсей Горданов, мужчина сильный, схватил ее в охапку и принес, как ношу, обратно в ее спальню».
   Историк кавалергардов тоже знает, что Горданов воскликнул: «Я не могу пустить! Хотя все уже было копчено, но еще не прибрали».
   Затем царица пробует прорваться на балкон и обратиться к войскам, но Палеи не дал и резко приказал семеновскому караульному офицеру: «Никого не впускать». Внук Палена Медем помнил, что этим офицером был будущий генерал Ридигер.
   Наконец, последняя попытка Марии Федоровны – пройти к телу мужа другими комнатами, там, где расположился с караулом К. М. Полторацкий!
   Константину Полторацкому суждено за одну ночь оказаться в центре уже третьего эпизода большой политики. Удаленный из покоев Александра, он командует 40 семеновцами на подходах к спальне, где изуродованное тело Павла приводят в порядок три врача. «Императрица Мария вошла, – вспоминает Полторацкий, – и сказала мне ломаным русским языком: «Пропустите меня к нему». Повинуясь машинальному инстинкту, я отвечал ей: «Нельзя, Ваше величество». – «Как нельзя? Я еще государыня, пропустите». – «Государь не приказал». – «Кто, кто?» – «Государь Александр Павлович».
   Она вспылила, неистово отталкивая, схватила меня за шиворот, отбросила к стене и бросилась к солдатам. Я дал им сигнал скрестить штыки, повторяя: «Не велено, Ваше величество». Она горько зарыдала. Императрица Елизавета и великая княгиня Анна, которые ее сопровождали, захлопотали около нее. Принесли стакан воды; один из моих солдат, боясь, как бы вода не была отравлена, отпил первым и подал Ее величеству, говоря: «Теперь Вы можете пить» (этот солдат [Перекрестов] теперь офицер при великом князе Михаиле)».
   Полторацкий утверждает, что долго противился просьбам и приказам Марии Федоровны, пока не появился Беннигсен. Он похвалил офицера и наконец разрешил доступ к телу Павла. Царица отправилась, «поддерживаемая Беннигсеном и мной; затем кинулась вперед, жалобно зарыдала, упала на тело императора и обняла его. Ее увели силой».
   Рассказ, записанный одним очевидцем, вполне совпадает с наблюдениями другого, – Беннигсена. Однако при всей лисьей осторожности генерала; при том, что многие его видели подавшим руку Марии Федоровне (и он после не раз подчеркнет это обстоятельство как доказательство своей полной непричастности к убийству Павла), – при, всем этом Беннигсен многим расскажет о неискренности лицемерии, властолюбии императрицы. «Мадам, не играйте комедию», – будто бы сказал он ей в какой-то момент.
   Своей рукой Беннигсен запишет: «Тщетно я склонял ее к умеренности, говоря ей об ее обязанностях по отношению к народу, обязанностях, которые должны побуждать ее успокоиться, тем более что после подобного события следует всячески избегать всякого шума. Я сказал ей, что до сих пор все спокойно как в замке, так и во всем городе; что надеются на сохранение этого порядка и что я убежден, что ее величество сама желает тому способствовать. Я боялся, что если императрица выйдет, то ее крики могут подействовать на дух солдат, как я уже говорил, весьма привязанных к покойному императору. На все эти представления она погрозила мне пальцем со следующими словами, произнесенными довольно тихо: «О, я вас заставлю раскаяться»».
   Многие современники находили, что поведение вдовствующей царицы содержало немало показного, театрального, нарочито трагического (подчеркнутый культ убитого императора потом поддерживался ею всю жизнь).
   Для всех свидетелей было очевидно проявившееся в ту ночь с 11 на 12 марта желание императрицы Марии самой возглавить государство.
   Традиции женского правления, пример Екатерины II – все это было свежо в памяти. Надежды кружка Куракиных и некоторых других приближенных на воцарение Марии Федоровны также существовали: несомненные подозрения Павла, недоверие к супруге, усилившееся в последние месяцы жизни, очевидно, поощрялись Паленом, но, возможно, усиливали в противовес мечты императрицы о полновластном правлении. Однако все решило реальное соотношение политических сил. Мария Федоровна в ту мартовскую ночь была явно не готова к «своему» перевороту. В Михайловском замке она, конечно, могла рассчитывать на сочувствие солдат (демонстративный поступок Перекрестова, проверившего принесенный стакан воды, весьма показателен). Однако Мария не имела той популярности в гвардии, как прежде Екатерина II. Полторацкий не зря отметил ее плохой русский выговор; впрочем, ведь и Екатерина говорила не совсем чисто, однако была окружена надежными, деятельными, сподвижниками. 12 марта железный Беннигсен не давал царице даже шанса. К тому же при старшей императрице все время находилась младшая, Елизавета Алексеевна, и вдова Павла не могла сдержать раздражения по этому поводу.
   Роль Елизаветы в той ситуации видна и по ее уже цитированному письму к матери: «Императрица Мария Федоровна у запертой двери заклинала солдат, обвиняла офицеров, врача, который к ней подошел, всех, кто к ней приближался, – она была в бреду. ( … ) Я просила совета, говорила с людьми, с которыми, может быть, никогда в жизни не буду говорить, заклинала императрицу успокоиться, я делала тысячи вещей одновременно, я приняла сто решений».
   Отрицательный ответ Марии на неоднократные просьбы сына явиться в Зимний дворец (вестником оттуда был Пален и другие) будоражил, колебал и без того неустойчивый статус ночной столицы. «Беннигсен все еще опасался солдат, привязанных к Павлу», – записал Евгений Вюртембергский (со слов самого генерала): «Когда генерал Беннигсен пришел к ней, чтоб от имени нового императора просить ее следовать за ним в Зимний дворец, она воскликнула: «Кто император? Кто называет Александра императором?», на что Беннигсен ответил: «Голос нации». Она ответила: «Я его не признаю», и, так как генерал промолчал, она тихо добавила: «Пока он мне не отчитается за свое поведение». ( … ) Беннигсен снова предложил ей отправиться в Зимний дворец, и молодая императрица поддержала его предложение. Однако императрица-мать приняла это с большим неудовольствием и накинулась на нее со словами: «Что Вы мне говорите? Не я должна повиноваться! Повинуйтесь, если желаете»».
   Без сомнения, в эти часы Марии Федоровне были предъявлены все реальные и вымышленные паленские свидетельства – о намерениях убитого императора сослать свою семью, о необходимом спасении страны и династии. Однако речь шла не о былом – о власти. Вдовствующая императрица бродила по дворцу, пока Беннигсен не сумел ее запереть, изолировать.
   Один из мемуаристов заметил: «Не без труда уговорили Марию Федоровну отказаться от своих требований; так очаровательны прелести верховной власти, что и среди этой ночи ужаса они долго превозмогали еще в женщине такой добродетельной всевозможные опасности, страшный конец ее мужа, чувства матери и советы осторожности и рассудка».
   Только, в шестом часу утра, убедившись в бесплодности сопротивления, Мария Федоровна отправилась наконец в Зимний… Вполне лояльный по отношению к тетке принц Евгений тем не менее включает в свои записи следующие впечатления Беннигсена:
   «Императрица Мария Федоровна пошла в свою комнату и надела глубокий траур. После этого она спокойно поехала в Зимний дворец, причем народ, большими толпами собравшийся на дороге, ничего для нее не сделал, как она ожидала, и даже не проявил ни малейшего расположения ( … ). Она покорилась своей судьбе, только признав себя побежденной».
   Так наступило утро 12 марта 1801 г. Государственный переворот заканчивался.
   Один или двое раненых. Один убитый.

Заключение

   Радость, «всеобщая радость» … К вечеру 12 марта в петербургских лавках уж не осталось ни одной бутылки шампанского… Раздаются восклицания, что миновали «мрачные ужасы зимы». Весна, настоящая встреча XIX века!
 
Век новый!
Царь младой, прекрасный…
 
   За сутки вернулись, круглые шляпы! Некий гусарский офицер на коне гарцует прямо по тротуару – «теперь вольность»!
   Так обстояло дело, если верить подавляющему числу мемуаристов (по меньшей мере 9/10 из их числа).
   Так было, но было и не так.
   Большая часть страны неграмотна, и она-то в лучшем случае равнодушна или (как в рассказе Коцебу): «Народ стал приходить в себя. Он вспомнил быструю и скорую справедливость, которую ему оказывал император Павел; он начал страшиться высокомерия вельмож, которое должно было снова пробудиться…»
   Правда, убитый император не вызвал сколько-нибудь заметной волны самозванчества – вроде десятков лже-Петров III до него и многих лже-Константинов после; но все же и двадцать лет спустя ссыльный бродяга Афанасий Петрович добывал себе пропитание в Восточной Сибири, называясь Павлом Петровичем, а шлиссельбургские солдаты, разглядывая одного из заключенных декабристов, Г. С. Батенькова, справлялись (по его словам), «не я ли Павел Петрович, ибо в народе есть слух, что здесь Павел Петрович сидит».
   Народного движения под своим именем Павел не вызвал, видимо, потому, что историческая ситуация не соответствовала известному стечению обстоятельств, которое порождает мощное «народное самозванчество». Прежде всего заметим, что начало царствования Александра I не погасило народных надежд на «царя-избавителя». Александр сравнительно популярен, его имя как наследника известно народу, он в расцвете сил, к тому же второй царь-мужчина после почти непрерывного женского правления в 1730 – 1796 гг.
   Реакция неграмотной массы на гибель Павла в основном пассивная, молчаливая. Но помышляет о мемуарах большая часть грамотных. Однако даже среди немногих записанных воспоминаний нашлось несколько невеселых.
   Отец Кюхельбекера, вернувшись из дворца, сообщает жене о цареубийстве и слышит в ответ: «Ты обязан был умереть там».
   С отвращением глядит на «оргию» и просвещенный офицер Саблуков: «У меня нет ничего общего с этими господами…»
   Однако то, что было ясно 15 – 20 лет спустя членам тайных декабристских обществ (что так много можно было сделать для России вместо этой оргии!), еще не было столь отчетливым в первую весну XIX в. Пушкин в 1822 г. оценит первые послепавловские годы как «дней александровых прекрасное начало…». Стих имеет несомненный теневой смысл: «прекрасное начало», а затем отнюдь не прекрасное, аракчеевское продолжение александровского царствования, но в 1801 г. новое правительство начинало реформы и нельзя еще было представить, как далеко они зайдут. Одна из программ нового курса была сформулирована Лагарпом.
   16 октября 1801 г. Ф. Лагарп подает царю секретную докладную записку, где размышляет насчет предотвращения на будущее «ошибок предыдущего царствования и доктрин, проповедуемых на юге Европы» (очевидно, подразумевая французскую революцию).
   Программа бывшего воспитателя Александра, конечно, весьма осторожна и умеренна. «Ужасно, – пишет Лагарп, – что русский народ держали в рабстве вопреки всем принципам; но поскольку факт этот существует, желание положить предел подобному злоупотреблению властью не должно все же быть слепым в выборе средства для пресечения этого». Путь к прогрессу для просветителя Лагарпа ясен: образование (насаждение грамотности, школ, университетов), а также разумное законодательство, но не из рук парламента или иного представительного учреждения, а волею самодержца (разумеется, в его просвещенном, александровском варианте). Следствием просвещения и законодательства должны явиться меры к постепенному ослаблению крепостничества (ограничение покупки и продажи крестьян, показательная эмансипация на удельных землях и пр.). Самое интересное в записке Лагарпа (в общем не противоречившей планам царя и его круга) – откровенный и во многом пророческий разбор тех сил, которые будут за реформы и против.
   «Против»: все высшие классы, почти все дворянство, чиновничество, которое держится за табель о рангах, большая часть торгового слоя, «почти все люди в зрелом возрасте», почти все иностранцы, те, кто боятся французского примера.
   Кто же «за»? Образованное меньшинство дворян, некоторая часть буржуа» «несколько литераторов», возможно, «младшие офицеры и солдаты».
   Силы не равны, но Лагарп кладет на весы реформаторов авторитет самого императора и считает, что – довольно! При этом из обоих списков исключается «народ в своей массе», который, как понимает Лагарп, желает перемен, но поведет их «не туда, куда следует».
   Субъективные цели швейцарского просветителя возвышенны. Он отдает дань уважения русской нации, которая «обладает волей, смелостью, добродушием и веселостью. Какую пользу можно было бы извлечь из, этих качеств и как много ими злоупотребляли, дабы сделать эту нацию несчастной и униженной». Тем интереснее, что в этом проекте мы находим не только многое из назревавшего в самом деле к началу XIX столетия, но и оценку противоречивых, сталкивающихся сил. Впрочем, ни Лагарп, ни кто-либо другой в 1801 г. не мог вообразить, что прогрессизм «нескольких литераторов» и «молодых офицеров» очень скоро выведет русскую освободительную мысль к декабристским рубежам. Сразу после убийства Павла еще нелегко было представить, сколь уже близко серьезнейшее размежевание внутри единого с виду дворянства, радующегося «новому, младому, прекрасному царю».
   После гибели Павла следует ряд реформ («в Лагарповом духе»): восстановление «Жалованной грамоты», усиление роли Сената, известные послабления крестьянам (закон о вольных хлебопашцах), создание нескольких университетов, лицеев…
   Можно сказать, что эти преобразовании явились побочным продуктом того взрыва, который прекратил павловское царствование. И все же то была не революция, не «революционная ситуация» – иначе социально-политические перемены в стране были бы больше…
   «Из заговорщиков, – писал иного лет спустя де­кабрист Никита Муравьев, – желавшие только переменны государя были награждены, искавшие прочного устройства – отвалены на век».
   Замечание справедливое не в буквальном смысле, но в целом. Александр I в разные периоды своего цар­ствовании обращался к умеренным конституционным проектам (Платона Зубова – в 1802 г.; Сперанского – около 1810 г.; Новосильцова – в 1818 г.). Поэтому опала, удаление из столиц Палена, Панина, И. Му­равьева, Яшвиля объясняются не просто их конститу­ционными взглядами, а прежде всего нежеланием им­ператора принять хартию «из их рук», под их давлени­ем; стремлением диктовать, а не писать под диктовку и главное, сохранить незыблемость самодержавных основ, замаскировав или даже укрепив их известными уступкам.
   В этом смысл и сохранившихся рассказов, достоверных или легендарных, о том, что ряд влиятельных дея­телей (Талызин, Уваров, Новосильцов, П. М. Вол­конский) настоятельно советовали Александру I пресечь попытки некоторых заговорщиков ввести конституцию именно сейчас, в 1801 г. Поскольку же никакого конститу­ционного ограничения самодержавия Александр I так и не допустил (опровергая тем самым и собственные, еще с 1797 г., либеральные идеи), декабристы имели право перед восстанием и в Сибири столь печально оценивать итоги 11 марта: «Искавшие прочного уст­ройства отдалены на век».
   Манифест, написанный Трощинским, объявлял, что отныне все будет как «при бабке», Екатерине II. На самом же деле возвращение к позапрошлому царство­ванию было, разумеется, невозможным, подобно тому как нельзя дважды ступить в один и тот же поток: история шла к 1825 и к 1861 гг. Буквальное возрождение екатерининского уклада было бы такой же утопией, как павловское «возвращение к Петру». «Екатерининские лозунги» на саном деле стали исходными для осо­бой политики Александра, где планы «правительственного конституционализма» сочетались с аракчеевской реакцией. Это были попытки медленного, противоречивого движения вперед, уже недостаточные в новых российских условиях.
   1801 год был весомым опровержением павловской системы, а1825 год – александровской. Однако тот режим, который пришел на смену режиму Александ­ра I, после подавления декабристов, был тем «витком исторической спирали», который напоминал о витке позапрошлом, павловском.
   Система Павла с ее особым, консерватизмом, пре­дельной централизацией власти и определенно сформу­лированной «породностью» как бы предвосхищала то, что будет реализовано, но, разумеется, в другом виде, на другом историческом уровне: систему Николая I, так называемую идеологию официальной народности.
   То, что не прошло, было отвергнуто дворянскими верхами в 1796 – 1801 гг., в ином виде всплывает после 1825 г.; однако между двумя подобными явлениями пролегла целая историческая эпоха: четверть века правительственного просвещенного либерализма и конституционализма, великая эпопея 1812 г., десятилетие тайных декабристских обществ, завершенное их не­удачной попыткой взять власть. За это – время менялись взгляды основной массы дворянства, напуганного перспективой краха всего крепостнического уклада; развивались воззрения правящего класса на народ, на самодержавие. Только при таких условиях могла иметь успехи продержаться тридцать лет жесткая николаевская система. Но до этих событий было еще далеко,
   А пока 11 марта 1801 г. происходит противоборство двух путей, двух методов, которыми могла двигаться российская система. I
   Просвещенный или непросвещенный абсолютизм.
   Первый – с идеологической установкой на европеизм, дворянскую интеллигентность при известном един­стве просвещенной, лучший частя дворянства и правя­щих «циников».
   Второй путь ориентирован на официальную народность или (для Павла) на некоторые черты подобной идеология, осваиваемые властью еще большей частью практически, эмпирически (тогда как в 1830-х годах С. С. Уваров и другие теоретики уже выдвигают соответствующие идеологические формулы).
   И первым и второй варианты не предполагают суще­ственных перемен в жизни основной части народа. В этом смысле для крестьян непросвещенный вариант не хуже просвещенного порою может показаться даже более приемлемым: вспомним непрерывное наступление на крестьян при Екатерине II, военные поселения при Александре I и, с другой стороны, определенные ус­тупки крестьянам, солдатам при Павле I. Отсюда прин­ципиальное отрицание первыми русскими революци­онерами обеих систем. При этом просвещенный вари­ант Екатерины – Александра, как более циничный, порою оспаривался с больше энергией и ненавистью.
   Таков смысл предельно негативной оценки екатерининского царствования молодым Пушкиным. В другом случае, как помним, поэт представляет себя и свое поколение выбирающими между просвещенным Титом и полубезумным тираном Нероном:
 
…не в Нерона меч, но в Тита сей вонзил,
Нерон же без него правдиву смерть узрит.
 
   Исторический парадокс заключался в том, что де­кабристы отрицали систему просвещенной свободы, их породившую. Уже не раз говорилось, но повторим, что одним из самых значительных итогов послепетров­ского столетия был тип прогрессивного, культурного человека – в основном из дворян; то были лучшие пло­ды двух или трех «непоротых» поколений, ибо не могли явиться из времен Бирона и Тайной канцелярии ни Саблуков, ни Пушкин, ни декабристы.
   Это был тот замечательный социально-исторический тип, которого не заметил Павел. Тот круг (куда более широкий, чем декабристский), которым основаны и ве­ликая русская литература, и русское просвещение, и русское освободительное движение. С ним связано все лучшее, что заложено в России XVIII – XIX вв.
   Это были люди, длительное время укреплявшие власть своей поддержкой, соучастием, но постепенно отходившие в оппозицию, в липших людей, в революцию. Не углубляясь в схоластическое мудрствование «что было бы, если бы…», выскажем мнение, что в слу­чае победы Павла над заговорщиками, в случав его длительного царствования развитие «пушкинско-декабристского» просвещенного слоя задержалось бы, оста­новилось. Это имело бы, полагаем, неизмеримые послед­ствия для истории страны и народа. Александровская четверть века (независимо от воли тогдашних верхов) все же настолько укрепила, закалила тонкий слой об­разованной, мыслящей России, что его уже не могли уничтожить последующие «заморозки»:
 
Так тяжкий млат.
Дробя стекло, кует булат.
 
   Генеральное направление российского просвещения, разумеется, не определялось одним или несколькими событиями, но были такие ситуации, которые как бы экзаменовали, испытывали на прочность…
   Назовем в этой связи три важные, хотя и качест­венно неравноценные даты: 1801, 1812, 1825 гг. Они как бы ускоряют историю, «подгоняют» события (не­даром Ланжерон говорил о «трех веках», прошедших на его глазах с 1790-х по 1820-е годы).
   Первая из дат резко обозначает старинный дуа­лизм – «такое рабство при таком просвещении». Во­прос о возможных исторических путях не решен, но остро поставлен.
   1812 год необыкновенно раздвигает границы просве­щенного самосознании, выявляет огромную силу всей нации, показывает, что историю делает отнюдь не узкий, элитарный круг. Декабрист В. Ф. Раевский однажды стихотворно выразил то, что происходило в 1812 г. с целым общественным слоем, поколением:
 
Тогда в душе моей свободной
Я узы в первый раз узнал,
И, видя скорби глас народный.
От соучастья трепетал…
 
   Третья дата – 1825 год. Число дворян-заговорщиков ненамного больше, чем в 1801-м, но идея, цель, раз­мах будто «заимствованы» у 1812-го: не дворцовая ре­волюция, но освобождение миллионов! Не конфликт дворян с «первым дворянином», но первое сильное столкновение российского просвещения с системой, в рамках которой оно вызрело.
   В. И. Левин; заметил, что «перевороты были до смешного легки, пока речь шла о том, чтобы от одной кучки дворян или феодалов отнять власть и отдать другой»
   11 марта в этом смысле как бы на грани между «лег­костью» 1741 и 1762 гг. и неимоверной трудностью 1825-го. Переворот 1801 г. был много труднее, рискованней, чем прежние; были моменты, когда дело, ка­залось бы, висело на волоске. И все же социальная изоляция Павла «отсутствие у заговора глубоких, «ко­ренных» целей преобразования – все это было зало­гом «неминуемого» успеха. В этом было главное от­личие тогдашних событий от декабристского дела и следующих этапов освободительной борьбы…
   Субъективное представление «людей 11 марта» о своей исторической роли, было, впрочем, много шире, нежели объективные результаты. Часто употреблялись формулы «тираноборство», «освобождение от рабства», «подвиг Брута»…
   Однако эти слова были лишь символом определенных намерений, оценкой того направления, куда шел век, но не большинство участников заговора.
   В то же время ранний, «утробный» этап Дворянской революционности, преддекабристские элементы совре­менные исследователи находят у молодых московских свободолюбцев, идеология ко­торых сложно, противоречиво осваивала политические события 1796 – 1801 гг.
   Многими чертами 11 марта 1801 г: – еще событие ушедшего XVIII столетия, но современникам и потом­кам придется не раз задуматься и над странной, тра­гичной, противоречивой фигурой Павла, и над удивля­ющей, страшной исторической логикой заговора – «бесславные удары», падающие на «увенчанного злодея», и над тем, что постепенно новый смысл приобретают такие, например, важные, старые идеи и слова, как тирания, рыцарство, революция, народ.
   11 марта 1801 г. было действительным началом рус­ского XIX столетия – и не в том смысле, как это казалось дворянам, ликующим на улицах Петербурга.