Итальянка, разумеется; но что тут поделаешь? Разве она виновата в этом, разве он виноват? О, посмотрите на ее волосы! Посмотрите на ее плечи! На это хорошенькое зеленое платье! Послушайте этот голос! Ох ты, Роза! Скажи им, Роза. Расскажи им все про хлопкоочистительную машину! Я знаю, ты меня ненавидишь, Роза. Но, Роза, я-то тебя люблю. Я люблю тебя, и однажды ты увидишь, как я играю центральным нападающим за «Нью-Йоркских Янки», Роза. Я буду там, в центре поля, Милая, и ты будешь моей девушкой, будешь сидеть в ложе возле третьей базы, и я выдвинусь вперед, и это произойдет в последней половине девятого иннинга, и Янки на три рана будут отставать. Но не беспокойся, Роза! Я выйду один на троих на базе и посмотрю на тебя, и ты пошлешь мне поцелуй, и я зафигачу это гнилое яблоко прямо за стенку центра поля. Я войду в историю, Милая. Ты поцелуешь меня, и я войду в историю!
   – Артуро Бандини!
   А веснушек у меня тоже тогда уже не будет, Роза. Они исчезнут – они обычно пропадают, когда вырастаешь взрослым.
   – Артуро Бандини!
   И имя я себе изменю, Роза. Меня будут звать Баннинг, Бамбино Баннинг; Арт, Блистательный Бандит…
   – Артуро Бандини!
   На этот раз он услышал. Рев толпы на Матче за Мировое Первенство затих. Он поднял глаза и увидел, как сестра Селия высится над его партой, ее кулак колотит по ней, а левый глаз дергается. Они смотрели на него, все – даже его Роза над ним смеялась, и желудок выкатился из-под него, поскольку он понял, что шептал свои фантазии вслух. Остальные могли ржать, сколько им вздумается, но Роза – ах, Роза, смех ее жалил больнее всех, и он чувствовал, как ему больно от этого, и ненавидел ее: эту девку макаронника, эту дочь шахтера-вопса из трущоб Луисвилля: проклятый паршивый шахтер. Сальваторе его звали; Сальваторе Пинелли, так низко он пал, что корячился в шахте. Мог ли он построить такую стену, что простояла бы сто, двести лет? Не-а – тупой даго, одно кайло да лампа на каске, должен залазить под землю и зарабатывать на жизнь, будто какая-нибудь паршивая макаронная крыса. А его звали Артуро Бандини, и если бы в этой школе нашелся тот, кто против этого что-нибудь имеет, то пусть встанет и скажет – живо шнобель сворочу.
   – Артуро Бандини!
   – Ну чё? – протянул он. – Чё, сестра Селия? Я вас слышал. – И только потом поднялся. Класс наблюдал. Роза прошептала что-то соседке сзади, прыснув в ладошку. Он заметил этот жест и уже был готов заорать на нее: наверное, хихикнула насчет его веснушек, или насчет здоровенной заплаты на колене, или что ему нужно подстричься, или про обрезанную и перешитую рубашку, которую когда-то носил отец, а теперь она сидит на нем косо.
   – Бандини, – произнесла сестра Селия. – Ты, вне всякого сомнения, – слабоумный кретин. Я предупреждала тебя, чтобы ты был внимателен на уроках. Такую глупость необходимо вознаградить. Останешься после занятий до шести часов.
   Он сел, и тут из коридоров истерически донесся трехчасовой звонок.
* * *
   Он сидел один, сестра Селия за столом проверяла тетради. Она работала, не обращая на него внимания, левое веко раздраженно подергивалось. На юго-западе появилось бледное тошнотное солнце, тем зимним днем больше похожее на утомленную луну. Он сидел, опершись подбородком на руку, и наблюдал за холодным солнцем. За окнами цепочка елей казалась еще холоднее под своей печальной белой ношей. Он услышал, как где-то на улице закричал мальчишка, забренчали цепи на шинах. Ненавидел он зиму. Он мог представить себе бейсбольное поле за школой, похороненное под снегом, на вал за основной базой нагромоздилась фантастическая тяжесть – и все поле такое одинокое, такое грустное. Что делать зимой? Он был почти доволен, что сидит тут, и наказание забавляло его. В конце концов, здесь сидеть так же неплохо, как и где-нибудь еще.
   – Хотите, я что-нибудь сделаю, сестра? – спросил он.
   Не отрываясь от работы, она ответила:
   – Я хочу, чтобы ты сидел тихо и помалкивал – если это возможно.
   Он улыбнулся и протянул:
   – Лады, сестра.
   Он оставался тих и помалкивал все десять минут.
   – Сестра, – сказал он, – а хотите, я доски вымою?
   – Мы за это платим специальному человеку, – ответила она. – Или, точнее, должна признаться, переплачиваем.
   – Сестра, – сказал он, – а вам бейсбол нравится?
   – Моя игра – футбол, – ответила сестра. – Бейсбол я терпеть не могу. Мне от него скучно.
   – Это потому, что вы не улавливаете тонкой стороны игры.
   – Тихо, Бандини, – сказала она. – Будь так добр.
   Он поменял позу, оперся подбородком на руки и стал пристально за ней наблюдать. Левое веко дергалось беспрерывно. Интересно, как она заработала себе стеклянный глаз? Он всегда подозревал, что кто-то заехал ей в глаз бейсбольным мячом; теперь же он был почти в этом уверен. Она приехала в школу Св. Катерины из Форт-Доджа, Айова. Интересно, как играют в бейсбол в Айове и много ли там итальянцев?
   – Как твоя мать? – спросила она.
   – Почем я знаю? Шикарно, должно быть.
   Она подняла голову от тетрадок и впервые на него взглянула:
   – Что ты хочешь сказать – должно быть? Ты что, не знаешь? Твоя мать – милейший человек, прекрасный человек. У нее душа ангела.
   Насколько ему известно, они с братьями – единственные бесплатные ученики в этой католической школе. Обучение стоило всего два доллара в месяц на каждого ребенка, но это означало шесть долларов в месяц на всех, и деньги никогда не выплачивались. Такое отличие от остальных терзало его: другие платят, а он нет. Время от времени мать засовывала доллар или два в конверт и просила Артуро отнести их сестре-настоятельнице, на счет. Этого он еще больше терпеть не мог. Всегда яростно отказывался. Август между тем не возражал и всегда доставлял редкие конвертики; на самом деле он даже с нетерпением ждал такой возможности. За это он Августа ненавидел – что подчеркивает их бедность, что готов напомнить монахиням: Бандини – люди бедные. Все равно он никогда не хотел в сестринскую школу. Единственное, что его с ней примиряло, – бейсбол. Когда сестра Селия сказала, что у его матери – прекрасная душа, он понял: она имела в виду, что та храбра, чтобы жертвовать и отказывать себе ради этих маленьких конвертиков. Он же не видел в этом никакой храбрости. Ужасно, ненавистно – это отличало его и братьев от остальных. Почему, он точно не знал, но ощущение оставалось: в его глазах они действительно отличались от других. Это как-то совпадало со всем прочим: с веснушками, с нестрижеными патлами, с заплатой на колене и с тем, что он итальянец.
   – Твой отец ходит к Мессе по воскресеньям, Артуро?
   – Еще бы, – ответил он.
   Слова застряли у него в горле. Зачем понадобилось врать? Его отец ходил к Мессе только утром на Рождество да иногда в воскресенье на Пасху. Ври, не ври, но ему нравилось, что отец презирает Мессу. Он не знал почему, но нравилось. Он вспомнил отцовский довод. Свево как-то сказал: если Бог – во всем, зачем я должен ходить в церковь по воскресеньям? Почему я не могу сходить в Имперскую Бильярдную? Разве Бога там нет? Его мать всегда содрогалась в ужасе от такой теологии, а он помнил, насколько жалок был ее ответ – тот же самый, что он выучил по Катехизису много лет назад. Это наша христианская обязанность, говорилось в Катехизисе. Что же касается его самого, то иногда он к Мессе ходил, а иногда нет. Когда он сачковал, на него наваливался сильный страх, он мучился и боялся, пока не скидывал грех с души на Исповеди.
   В половине пятого сестра Селия закончила проверять тетради. Он устало сидел за партой, изможденный и изметеленный собственным нетерпением что-нибудь сделать – что угодно. В комнате почти стемнело. Луна, спотыкаясь, вывалилась из унылого неба на востоке – она бы стала белой луной, если б вырвалась на свободу. Комната в полумраке нагоняла на него тоску. В такую комнату лишь монахиням и входить в тихих толстых башмаках. Пустые парты грустно рассказывали об ушедших детях, а его собственная, казалось, им сочувствовала и с интимной теплотой советовала ему: иди домой, я тут побуду одна с остальными. Поцарапанная и разрисованная его инициалами, вымазанная и заляпанная чернилами, парта устала от него так же, как и он от нее. Теперь они чуть ли не ненавидели друг друга, однако переносили соседство очень терпеливо.
   Сестра Селия встала, собирая тетради.
   – В пять можешь идти, – сказала она. – Но при одном условии…
   Летаргия его поглотила всякое любопытство, что же это еще за условие. Растянувшись на лавке, оплетя ногами парту перед собой, он лишь мог тушиться в собственном отвращении.
   – Я хочу, чтобы ты ушел отсюда в пять часов, сходил в церковь и попросил Деву Марию благословить твою мать и дать ей все счастье, которого она заслуживает… бедняжка.
   С этим она вышла. Бедняжка. Его мать – и бедняжка. Слова ее отозвались в нем таким отчаяньем, что выступили слезы. Везде одно и то же, всегда его мать – бедняжка, вечно бедненькая, всегда, это слово постоянно в нем и вокруг него, и внезапно он не выдержал в этой темной комнате и заплакал, всхлипами выдавливая из себя это слово, плакал и давился, не из-за этого, не по ней, не по матери, а по Свево Бандини, по отцу, по этому взгляду своего отца, по его корявым рукам, по его инструментам каменщика, по стенам, которые строил его отец, по ступеням, карнизам, зольникам и соборам, все они так прекрасны, поэтому своему чувству, когда отец пел об Италии, об итальянском небе, о Неаполитанском заливе.
   Без четверти пять его страдания исчерпали себя. Почти весь класс погрузился в темноту. Он вытер нос рукавом и почувствовал, как в сердце его поднимается удовлетворение, хорошее ощущение, покой, сведший на нет последние четверть часа. Ему хотелось зажечь свет, но на другой стороне пустыря стоял дом Розы, и школьные окна были видны с ее заднего крыльца. Она может заметить, что горит свет, а это напомнит ей, что он до сих пор сидит в школе.
   Роза, его девчонка. Терпеть его не может, но она – его девчонка. Она знает, что он ее любит? Ведь поэтому она его ненавидит, правда? Видно ли ей, какие таинственные вещи происходят у него внутри, и потому она смеется над ним? Он подошел к окну и увидел свет на кухне у Розы. Где-то в этом свете Роза ходит и дышит. Может, делает сейчас уроки, поскольку она очень прилежна и получает лучшие оценки в классе.
   Отвернувшись от окна, он подошел к ее парте. Не похожа на остальные: чище, более девчоночья, поверхность ярче и отполированнее. Он посидел на ее месте, и это привело его в восторг. Его руки ощупывали дерево парты, полочку, где она держит учебники. Пальцы наткнулись на карандаш. Он внимательно его осмотрел: нашел слабые отпечатки Розиных зубов. Поцеловал его. Поцеловал учебники, которые нашел в парте, все до одного, аккуратно обернутые белой клеенкой, пахшей чистотой.
   В пять часов, пошатываясь от любви и от Розы, Розы, лишь это имя стекало с его губ, он спустился по лестнице и вышел в зимний вечер. Церковь Св. Катерины стояла прямо перед школой. Роза, я люблю тебя!
   В каком-то трансе он прошел во мраке, окутавшем центральный проход, святая вода все еще холодила кончики пальцев и лоб, шаги отдавались эхом на хорах, запах курений, запах тысяч похорон и тысяч крещений, сладкий аромат смерти и терпкий аромат живых мешались в его ноздрях, приглушенное аханье горевших свечей, отзвуки его самого, шедшего на цыпочках все дальше и дальше по главному приделу, и в его сердце – Роза.
   Он опустился на колени перед распятием и попробовал помолиться, как ему велели, но разум мерцал и плыл в грезах о ее имени, и как-то сразу он осознал, что совершает грех, великий и кошмарный грех здесь, перед Святыми Дарами, ибо думает о Розе зло, думает так, как запрещает Катехизис. Он плотно зажмурил глаза и постарался вымарать зло, но оно возвращалось все сильнее и сильнее, и разум его теперь мусолил сцену ни с чем не сравнимой греховности, то, о чем он прежде в жизни и помыслить не мог, и он ахнул, не только ужаснувшись собственной душе перед ликом Господним, но и поразившись экстазу этой новой мысли. Невыносимо. Он за такое точно умрет: Господь поразит его насмерть моментально. Он поднялся, перекрестился и бросился наутек из церкви в ужасе, а грешная мысль гналась за ним, будто на крыльях. Только оказавшись на мерзлой улице, он удивился, как ему удалось выбраться оттуда живым, ибо длинному проходу, по которому он бежал и по которому провозили столько мертвых, конца, казалось, не будет. Ни следа зла тем не менее не осталось у него в уме, лишь только он выскочил на улицу и увидел первые вечерние звезды. Для зла слишком холодно. Через минуту он весь уже дрожал, несмотря на три свитера, потому что ни куртки, ни перчаток у него не было; чтобы согреться, приходилось хлопать себя по бокам. Ему хотелось пройти мимо дома Розы, хоть и пришлось бы сделать крюк в лишний квартал. Вокруг домика Пинелли росли тополя, укрывая его ярдах в тридцати от тротуара. Жалюзи на двух передних окнах опущены. Стоя на парадной дорожке, скрестив руки и засунув ладони под мышки, чтобы не мерзли, Артуро искал глазами хоть признак Розы, хоть силуэт, когда она пройдет мимо окна. Он притопывал ногами, изо рта вырывались белые облака. Розы нет. Затем на глубоком снегу чуть в стороне от дорожки он заметил маленький отпечаток девичьей ноги и наклонился совсем низко – рассмотреть получше: кто может оказаться еще, кроме Розы, на этом дворе? Замерзшими пальцами он схватил снег вокруг следа, загреб его обеими руками и унес с собой по улице…
   Придя домой, он застал обоих братьев за ужином в кухне. Снова яичница. Губы его кривились, пока он стоял над печкой, грея руки. Рот Августа был набит хлебом, когда тот заговорил:
   – Я принес дрова, Артуро. Твоя очередь принести уголь.
   – Где Мамма?
   – В постели, – ответил Федерико. – Бабка Донна приезжает.
   – Папа уже напился?
   – Его нет дома.
   – Зачем бабка все время приезжает? – спросил Федерико. – Папа всегда напивается.
   – А-а, старая сука! – сказал Артуро. Федерико обожал ругательства. Он засмеялся.
   – Старая сучья сука, – сказал он.
   – Это грех, – произнес Август. – Это два греха. Артуро фыркнул:
   – Что ты имеешь в виду – два греха?
   – Один – тот, что слово плохое, другой – что не чтишь своих отца и мать.
   – Бабка Донна мне не мать.
   – Она твоя бабушка.
   – Ну ее в жопу.
   – Это тоже грех.
   – А, заткни пасть.
   Когда в руках стало пощипывать, он схватил большое ведро, вытащил маленькое из-за печки и пинком распахнул заднюю дверь. Осторожно помахивая ведрами, он дошел по аккуратно прорезанной тропинке к угольному сараю. Уголь заканчивался. Это значило, что мать опять получит нагоняй от Бандини – тот не понимал, куда уходит столько угля. Угольная компания «Большая Четверка», насколько он знал, отказала отцу в кредите. Он наполнял ведра и восхищался изобретательностью своего отца: как ловко тот получает все без денег. Неудивительно, что напился. Он бы и сам напивался, если бы приходилось покупать все без денег.
   Грохот угля о дно жестяных ведер разбудил наседок Марии в курятнике через дорожку. Они сонно вывалили на пропитанный лунным светом двор и голодными глазами уставились на мальчика, горбившегося в дверях сарая. Прокудахтали ему «добрый вечер», просунув головы в проволочную изгородь. Он услышал и, выпрямившись, с ненавистью посмотрел на них.
   – Яйца, – процедил он. – Яйца на завтрак, яйца на обед, яйца на ужин.
   Он выискал кусок угля размерами с кулак, отступил на шаг и измерил расстояние. Старая коричневая наседка, что стояла ближе всех, получила удар в шею: кусок со свистом чуть не оторвал ей голову вообще и рикошетом отскочил от стенки сараюшки. Она покачнулась, упала, слабо поднялась и свалилась опять, а остальные орали от страха и неслись прятаться в курятник. Старая наседка снова была на ногах, пьяно танцуя по заснеженной части двора, оставляя зловещие зигзаги ядовито-красной краски на снегу. Она умирала медленно, таская за собой кровоточившую голову по сугробу, поднимавшемуся до самого верха проволочной ограды. Он наблюдал за страданиями птицы с холодным удовлетворением. Когда она дернулась в последний раз, он хрюкнул и потащил ведра с углем в кухню. Через минуту вернулся и подобрал дохлую курицу.
   – А это ты зачем сделал? – спросил Август. – Это грех.
   – А-а, заткни хлебало, – ответил он, поднося к носу брата кулак.

3

   Мария заболела. Федерико и Август на цыпочках вошли в ее темную спальню, так озябнув от Зимы, так согреваясь ароматом вещей на комоде, и тонкий запах маминых волос пробивался сквозь крепкий дух Бандини – от его одежды, что лежала где-то в комнате. Мария открыла глаза. Федерико уже готов был всхлипнуть. Август выглядел раздосадованным.
   – Мы есть хотим, – сказал он. – Где болит?
   – Сейчас встану, – ответила она.
   Они услышали, как потрескивают ее суставы, увидели, как кровь прихлынула к белой щеке, почувствовали затхлость ее губ и недомогание ее существа. Август все это терпеть не мог. Неожиданно в его собственном дыхании обнаружился тот же самый затхлый привкус.
   – Где больно, Мамма?
   Федерико произнес:
   – За каким чертом понадобилось бабке Донне к нам приезжать?
   Она села на постели; тошнота ползала по ней. Она стиснула зубы, чтобы подавить внезапный спазм. Болела она всегда, но болезнь ее вечно оставалась хворью без симптомов, болью без крови и синяков. Комната покачнулась от ее смятения. Обоим братьям очень захотелось сбежать поскорее в кухню, где ярко и тепло. Они виновато вышли.
   Артуро сидел, засунув ноги в духовку и опираясь на поленья. Дохлая курица валялась в углу, и красная струйка стекала у нее из клюва. Войдя, Мария увидела ее без удивления. Артуро наблюдал за Федерико и Августом, которые наблюдали за матерью. Их сильно разочаровало, что мертвая курица ее не разозлила.
   – Сразу после ужина все будем мыться, – объявила она. – Завтра бабушка приезжает.
   Братья испустили стон и вой. Ванны у них не было. Мыться означало таскать ведрами воду в корыто для стирки, стоявшее на кухонном полу, – занятие все более и более ненавистное для Артуро, поскольку он уже подрастал и больше не помещался в корыте вольготно.
   Вот уже больше четырнадцати лет Свево Бандини подчеркивал свое обещание установить ванну. Мария помнила самый первый день, когда она вошла с ним в этот дом. Показав ей то, что лестно обозначалось как ванная, он быстро добавил, что на следующей неделе закажет ванну. Четырнадцать лет спустя он по-прежнему это утверждал.
   – На следующей неделе, – говорил он, – я займусь ванной.
   Обещание стало семейным фольклором. Мальчишки им наслаждались. Год за годом Федерико или Артуро спрашивали:
   – Папа, когда у нас будет ванна? – и Бандини отвечал с глубинной решимостью:
   – На следующей неделе. – Или: – В понедельник.
   Когда они смеялись, слыша это снова и снова, тот свирепо глядел на них, требовал тишины и орал:
   – Что смешного, к чертовой матери? – И даже сам, когда мылся, ворчал и материл стиральное корыто в кухне. Мальчишки слышали, как он клянет свою жизненную участь и яростно клянется: – На следующей неделе, ей-богу, на следующей неделе!
   Пока Мария ощипывала курицу на ужин, Федерико прокричал:
   – Чур, мне ножку! – и скрылся за печкой с перочинным ножом. Присев на корточки перед ящиком с растопкой, он вырезал себе кораблики для купания. Он резал и складывал их, целую дюжину корабликов, больших и маленьких, столько дерева, что корыто чуть ли не наполовину можно заполнить, не говоря уже о собственном водоизмещении Федерико. Но чем больше, тем лучше: можно устроить морской бой, даже если придется сидеть на части собственного флота.
   Август сгорбился в уголке, читая латинскую литургию алтарного служки на Мессе. Отец Эндрю подарил ему молитвенник в награду за выдающееся благочестие – и благочестие это было триумфом гольной физической выносливости, поскольку в то время, как Артуро, тоже бывший алтарным служкой, постоянно переминался с ноги на ногу на долгих службах Святой Мессы, или чесался, или зевал, или просто забывал отвечать на слова священника, Августа в подобной нечестивости упрекнуть было нельзя. В самом деле, Август очень гордился своего рода неофициальным рекордом, который держал в Обществе алтарных служек. А именно: он мог простоять, выпрямившись на коленях, сложив почтительно руки, дольше, чем любой другой аколит. Другие алтарные служки без сомнения признавали верховенство Августа в этой области, и никто из сорока членов организации не видел никакого смысла в том, чтобы ставить его под сомнение. То, что его таланту выносливого коленопреклонца никто не бросал вызов, часто раздражало чемпиона.
   Великое проявление благочестия Августа, его мастерство алтарного служки оставалось вечным источником удовлетворения для Марии. Стоило монахиням или прихожанам только упомянуть о ритуальных наклонностях Августа, как она вся рдела от удовольствия. Она ни разу не пропустила Воскресную Мессу, в которой прислуживал Август. Стоя на коленях в первом ряду, у самого подножия главного алтаря, она вся парила от полноты чувств при виде своего второго сына в сутане и стихаре. Течение его одежд, когда он проходил мимо, точность его службы, тишь его ног на роскошном красном ковре были грезой и мечтой, раем земным. Однажды Август станет священником; все остальное не важно; может, она страдала и горбатилась; может, она умрет снова и снова, но чрево ее подарило Господу священника, освятило ее саму, избранную, мать священника, сродни Деве Непорочной.
   С Бандини все было не так. Август был очень набожен и желал стать священником – st. Но Chi сорго/ Какого черта, переживет. Спектакль с его сыновьями в роли алтарных служек развлекал его больше, чем духовное удовлетворение. В те редкие разы, когда он ходил к Мессе и видел их – обычно рождественским утром, когда невообразимо огромная католическая церемония достигала своего изощреннейшего проявления, – троих своих сыновей в торжественной процессии, идущей по центральному проходу, видеть он без усмешки не мог. Он рассматривал их не как освященных детей, облаченных в дорогие кружева и глубоко причастных Вседержителю; ризы эти скорее только подчеркивали контраст, и он видел их просто и более отчетливо такими, кем они были на самом деле: не только его сыновья, но и другие мальчишки – дикари, непочтительные пацаны в неудобных и чесучих тяжеленных сутанах. Один вид Артуро, давящегося в тугом целлулоидном воротнике, подпирающем уши, веснушчатая физиономия вся побагровела и вспухла, одна его иссушающая ненависть ко всей этой церемонии заставляли Бандини хихикать вслух. Что же до маленького Федерико, там то же самое – дьяволенок, несмотря на все ужимки. Хотя женщины серафически вздыхали, доказывая обратное, Бандини понимал и неловкость, и неудобство, и ужасное раздражение мальчишек. Август хотел стать священником; о, перебесится. Вырастет и забудет. Вырастет и станет мужчиной, или же он, Свево Бандини, его чертову башку свернет.
   Мария подняла мертвую курицу за ноги. Мальчишки зажали носы и выскочили из кухни, когда мать принялась потрошить ее и приправлять.
   – Мне ножку, – сказал Федерико.
   – Мы тебя и в первый раз слышали, – отозвался Артуро.
   Он пребывал в отвратном настроении: совесть глодали сомнения об убиенной курице. Совершил ли он смертный грех, или же убийство наседки – грех простительный? Он лежал на полу гостиной, жар от толстопузой печки опалял ему один бок, а он мрачно размышлял о трех элементах, которые, согласно Катехизису, составляют смертный грех. Первое: прискорбный повод; второе: достаточное размышление; третье: полное согласие воли.
   Разум его закручивался в спираль безрадостных умозаключений. Он припомнил историю сестры Жюстины про убийцу, который в часы сна и бодрствования видел перед собой искаженное лицо зарезанного человека; призрак не давал ему покоя, обвинял его, пока убийца в ужасе не примчался к исповеди и не излил свое черное преступление Господу.
   Возможно ли, что и он будет страдать так же? Такая счастливая, ничего не подозревавшая пеструшка. Всего час назад птица жила в мире на земле. А теперь – мертва, убита хладнокровно его собственной рукой. Теперь его всю жизнь будет преследовать лицо наседки? Он уставился на стену, моргнул и ахнул. Точно – мертвая курица смотрела ему прямо в глаза и злобно кудахтала! Он вскочил с пола, забежал в спальню и запер дверь: