Патон подробно расспросил Жана де Латеста о Пале и Штуте.
   Штут пошел по стопам своего отца, известного мима. Когда мода на пантомиму прошла, отец заключил контракт на амплуа паяца с Цирком-Модерн, директором которого был в ту пору месье Осмон. Отец Штута исполнял роль «огюста» при клоуне Мюше, в то время звезде их цирка.
   – А сам Штут, – рассказывал Жан де Латест, – прошел в цирке через все амплуа: был жонглером, воздушным гимнастом и так далее… Потом уехал в провинцию, там повстречался с Палем, и с тех пор они выступают вместе. К ним пришел успех. К тому времени Осмона уже сменил Бержере, и он заключил с ними контракт. Через некоторое время Паль и Штут потребовали от администрации уволить Мюша, старого клоуна, а их рекламировать в афишах как ведущих артистов.
   – Кто потребовал увольнения Мюша, Паль или Штут?
   – Не знаю.
   Этот вопрос задал Ошкорн, и он отметил про себя, что, отвечая, Жан де Латест отвел глаза.
   – Интересно было бы уточнить это, – тихо сказал Ошкорн. – А каковы были ваши отношения с Штутом?
   – Прекрасные. Он был милейший человек, мягкий, даже немного робкий. И уж точно не болтливый.
   – А ваши отношения с ним как с директором?
   – Еще более прекрасные! Чаще всего, особенно вначале, он почти не вмешивался в дела, предоставив все мне.
   – Почему вы говорите – вначале?
   – Разве я сказал так?
   Жан де Латест, казалось, смутился, но тут же взял себя в руки.
   – Да, конечно, вначале, он же был совсем новичком в делах! Он ничего не понимал в управлении цирком. Ведь до тех пор он находился по другую сторону барьера. Потом, со временем, у него появилось желание войти в курс дела.
   Но он все равно держался скромно и, давая какие-нибудь указания, всегда боялся обидеть меня.
   – Короче, цирком управляли вы?
   – Да нет, не совсем. Ведь есть еще и мадам Лора…
   – Она активно вникает во все дела?
   – Нет, не слишком… временами… в основном – робкие попытки…
   – Выходит, по существу цирком управляете все-таки вы?
   – Ну, если вам угодно.
   Патон пометил в своем блокноте, что Штут вначале мало занимался административной работой, почти полностью передоверив ее Жану де Латесту.
   – А что за человек Паль?
   – Только мудрец разгадает, кто такой Паль на самом деле. Он никогда о себе не рассказывает. Впрочем, о других он тоже никогда не говорит.
   – Он что, никогда ни с кем не разговаривает?
   – Да, он молчун. Много говорит только на манеже.
   – Как складывалась его карьера?
   – Этого никто не знает. Только он сам мог бы рассказать вам об этом.
   – Кто главный в группе клоунов?
   – По-видимому, Паль. Во всяком случае, я так думаю. Совершенно очевидно, что ведущий в программе – Паль, он утверждает номера. Вы думаете, будь у Штута талант настоящего клоуна, он стал бы «огюстом» Паля? Смирился бы с той гротескной ролью, которую играет, в то время как роль Паля куда более престижна?
   – Что вы можете сказать об отношениях мадам Лора и Штута?
   – Это вопрос интимный, меня он совершенно не касается… Я вынужден промолчать…
   Промолчать!.. Ошкорн, не скрывая легкой иронии, взглянул на него. Во время предыдущего расследования Жан де Латест привел довольно много подробностей о связи мадам Лора и Штута.
   Мадам Лора, вдова, слыла сказочно богатой. Как-то вечером, случайно забредя в цирк, она, сама того не ожидая, была совершенно покорена Палем. Оба клоуна посмеивались над этой седовласой поклонницей более чем неопределенного возраста, которая изводила Паля, без конца приглашая его вместе пообедать.
   Потом она открылась, кто она такая: богатая вдова крупного промышленника. Бержере, который в ту пору испытывал денежные затруднения, устроил дело так, что она купила его долю акций цирка, а с ним заключила контракт. Цирк как собственность ускользнул от Бержере, но он остался в нем директором. К великому удивлению всех, мадам Лора, которая вначале интересовалась только Палем, дала покорить себя Штуту. И вскоре эта страсть целиком поглотила ее.
   Итак, власть Бержере значительно поуменьшилась, хотя он сохранил пост директора. А мадам Лора стала почти полновластной владелицей цирка, и она добросовестно играла эту роль. Приезжала каждое утро, давала несколько указаний, иногда присутствовала на прогонах… Но на деле полновластным хозяином оставался Бержере.
   После смерти Бержере ни для кого не стало неожиданностью, что мадам Лора доверила пост директора Штуту.
   – А теперь, после смерти Штута, кто же будет директором теперь? – спросил Ошкорн.
   – Не знаю…
   – Паль, наверное…
   Жан де Латест вдруг вздрогнул, словно его поразила молния. Он возвысил голос, почти закричал.
   – Почему Паль?
   – А почему бы и не Паль? Главный администратор сбавил тон:
   – Да, в конце концов почему бы и не Паль?.. Но ведь Паль – артист, мечтатель…
   – А Штут?..
   – Штут был совсем иным человеком. Конечно, он тоже был артистом, но он все же в немалой степени обладал практической жилкой. И потом… к чему бы ему иначе становиться любовником мадам Лора?..
   – В таком случае, вы, быть может? – тихо спросил Ошкорн.
   Жан де Латест чуть заметно покраснел и сделал рукой слабый, безвольный жест.
   «Честолюбив, – ответил про себя Ошкорн. – А куда может завести человека честолюбие?»

8

   Наступила очередь Людовико.
   Ошкорн был удивлен: Людовико оказался совсем не таким, каким представлялся ему. Он запомнил его словно невесомым существом, пренебрегающим законом земного тяготения. Людовико же оказался тяжеловесным и неуклюжим. Торс у него был слишком длинный, ноги – слишком короткие. Ошкорн, который славился своими длинными ногами, сразу отметил этот недостаток, а вот Патон не обратил на него ни малейшего внимания, видно, верно говорят, что люди не замечают у других недостатков, присущих им самим.
   Слов нет, Людовико все же был красивый парень, но красота его была несколько вульгарной. Оплывший римский профиль, толстый и багровый затылок. Низкий лоб с вьющимися от самых корней волосами, манера держаться, опустив голову, взгляд исподлобья – все это делало его похожим на готового к бою быка.
   «Конечно, – сделал про себя вывод Ошкорн, – некоторым женщинам такой фат может понравиться. Но вряд ли Престе?..»
   В Людовико угадывались довольно сильная воля, упрямство, терпение и грубость одновременно. Губы у него были красные и толстые, чувственные.
   «Одержимый!» – мысленно заключил Ошкорн, подводя итог своему молчаливому экзамену.
   Нетрудно было догадаться, какова природа этой одержимости. Перед тем как войти в кабинет, Ошкорн видел Людовико беседующим с Престой. Было ясно, что Людовико домогается Престы. Ради нее он наверняка способен на многое, на самое лучшее и на самое худшее. Можно ручаться, он будет таким, каким она пожелает его видеть, и сделает все, чего она захочет.
   «Геракл у ног Омфалы!» – прошептал тогда Ошкорн на ухо Патону.
   Тот с удивлением взглянул на него. По его мнению, заниматься мифологией после шестнадцати лет – смешно. Ну а после тридцати еще можно, пожалуй, помнить, кто такой Геракл, но Омфала…
   В обращенном к Престе страстном взгляде Людовико было нечто такое, что не ускользнуло от Ошкорна. Не надежда, не беспокойство, а какая-то почти уверенность.
   Еще вчера вечером, как рассказал ему Джулиано, Преста лишь посмеивалась над Людовико. Сегодня утром она казалась рядом с ним менее неприступной.
   «Почему?» – спрашивал себя заинтригованный Ошкорн.
   Как и следовало ожидать, Людовико сразу же заявил, что он ничего не знает. Преступление совершено в то время, когда он находился на манеже.
   – А во время убийства месье Бержере вы тоже находились на манеже? – спросил Патон.
   – Нет. Месье Бержере был убит в половине одиннадцатого. А мой номер тогда начинался только в половине двенадцатого. В то время мое имя в афише писали с красной строки, и все мои мысли были заняты тем, что я – гвоздь программы…
   – Что верно то верно, – перебил его Патон, – теперь вас уже с красной строки не пишут. А жаль, ведь в другом месте…
   – В другом месте я мог бы зарабатывать больше? Да, это я уже не раз слышал… Вы не первый…
   – Могу же я высказать удивление тем, что вы согласились здесь на роль третьестепенного артиста…
   – А если мне так нравится?
   – Почему?
   – Почему? Я что, должен назвать причины? Наверное, потому, что мне так нравится!
   – Вы не хотите ответить правду – это ваше право. Но мое право заподозрить, что вы ждали случая совершить свое второе преступление.
   Людовико расхохотался.
   – Мое второе преступление! Выходит, вы подозреваете меня и в убийстве Бержере, и в убийстве Штута! Ну, что касается первого, тут все нормально, я действительно находился за кулисами. Но обвинить меня во втором – тут вы хватили через край. Во время убийства Штута я был на трапеции. К тому же вы сами могли видеть меня там…
   – Но вы не были там все время. По крайней мере я вас там все время не видел.
   – Наверняка потому, что вы не смотрели на меня все время. Да и к чему бы вам было смотреть на меня? На манеже был Паль, и, естественно, вы должны были смотреть на него.
   – Мы провели небольшой эксперимент. Вам потребовалось бы не больше пяти минут, чтобы спуститься с вашего насеста и снова подняться туда. И у нас нет доказательств того, что вы не покидали трапецию.
   – Мое отсутствие заметила бы моя сестра Марта. Она тоже была на трапеции, лицом к лицу со мной. Мы ждали, когда начнется сцена опьянения Паля, готовились бросить два диска, изображающих луну.
   – Сестра не может быть объективным свидетелем. К тому же она немая, нам трудно допросить ее…
   – В таком случае, подтвердить, что я находился под куполом, сможет кто-нибудь другой. Кто-нибудь, кто смотрел на меня неотрывно.
   Он открыл свой бумажник, достал оттуда письмо и бросил его на стол.
   – Читайте! Эта женщина бывает в цирке каждый вечер. Она приходит ради меня, только ради меня! Вчера вечером она тоже была в зале. И если бы я какое-то время отсутствовал, она наверняка заметила бы это.
   Несколько смущенный, Патон пробежал глазами письмо, обратил внимание на адрес женщины, потом заключил:
   – Влюбленная женщина тоже необъективный свидетель!
   Теперь наступила очередь Престы, и когда Людовико посторонился в дверях, чтобы пропустить ее, она еле заметно улыбнулась ему.
   «Я всегда считал, что женщины с красивыми глазами напрасно красят губы, – заметил про себя Ошкорн. – Слишком яркие губы привлекают внимание и затушевывают блеск глаз…»
   Вот и Преста, которая, выходя на манеж, обычно накладывала обильный макияж, в жизни не красилась. И на узком бледном лице наездницы вы видели, вы любовались только ее восхитительными сияющими черными глазами с голубоватыми белками.
   Одета Преста была очень скромно: серый костюм, белая блузка с безукоризненно отутюженными складками. Ее вьющиеся волосы были забраны черной сеткой.
   Ничего от богемы, ничего такого, что напоминало бы о кричащей мишуре ярмарочной жизни.
   Заставив Престу вторично повторить данные о себе – Мария-Анна Дорен, сценическое имя Преста, разведенная жена Жака Пеллерена, владельца конного манежа, родители французы, – Патон расспросил ее о карьере, а потом неожиданно бросился в атаку:
   – Вы очень дружны с Людовико? Она улыбнулась.
   – Что вы подразумеваете под словами «очень дружны»? Он мой добрый товарищ.
   – Товарищ? О, а мне почудилось нечто иное. Похоже, он не на шутку влюблен в вас. Мне рассказали, что вы держите его на расстоянии…
   Она рассмеялась, но смех ее прозвучал фальшиво.
   – Почему же, он не неприятен мне, – сказала она наконец.
   – И тем не менее, похоже, что вы держали его на расстоянии, во всяком случае, до вчерашнего дня…
   Она внимательно взглянула на инспектора и молча отвела глаза.
   – А Штут? Какие отношения были у вас с ним? Она едва заметно вздрогнула.
   – Штут? Он был мне просто товарищем.
   – И он тоже? Не больше?
   – Какое-то время – немного больше. Он был директором.
   – Не ходите вокруг да около. Какие отношения были у вас с Штутом?
   – Никаких!
   К великому удивлению Ошкорна, Патон не стал настаивать. Он лишь приставил кончик карандаша к блокноту, готовый записывать.
   – Что вам известно о преступлении? – спросил он.
   – О преступлении? Ничего! Я ничего не видела. Ничего кроме того, что видели и вы сами. Я стояла в проходе, когда выехала коляска Штута. Мне и в голову не пришло, что Штут мертв.
   – А перед тем? Что вы делали перед тем, в промежуток между той минутой, когда Штут в полном здравии уехал с манежа, и той, когда он вернулся туда мертвым?
   – Скажу вам откровенно: у меня нет алиби. Во всяком случае, алиби, которое кто-то мог бы подтвердить. Я вернулась в свою уборную и несколько минут полежала на диване. Потом пошла взглянуть на Пегаса, приласкала его. Потом постояла в проходе, посмотрела часть номера Паля. Правда, не уверена, что кто-нибудь обратил на меня внимание. Конюхи, может, и видели, как я входила в свою уборную, как выходила но это вовсе не обязательно. Все ходят туда-сюда…
   – Ваша уборная находится в той части кулис, куда разрешен вход публике. А заходили ли вы на ту половину, куда публика не вхожа?
   Она поколебалась немного, потом честно ответила:
   – Да, заходила. Мне надо было кое о чем спросить месье де Латеста. Я постучала в его кабинет, но он не откликнулся, и я вернулась к проходу, поболтала там с Рай-моном, одним из униформистов. Как раз в это время коляска Штута проехала мимо меня…
   – Скажите, мадемуазель, почему вы остались в этом цирке? – вмешался Ошкорн. – У вас такая слава, и наверняка за границей вы…
   – О, и вы о том же!.. Лучшая наездница нашего времени!.. Мне твердят это каждый день! Ну что вам сказать, просто я нечестолюбива. Того, что я здесь зарабатываю, мне вполне хватает на жизнь. И потом, я люблю этот старый цирк. Я очень привязчива…
   «Привязчива…» Ошкорн не сумел скрыть улыбку. В его ушах еще звучали слова Жана де Латеста: «Преста переменчива, как волна…» Джулиано тоже весьма недвусмысленно отозвался об изменчивой натуре молодой наездницы и ее многочисленных увлечениях.
   – Давно вы в этом цирке?
   – Три года.
   – Как Паль и Штут?
   – Так Штут и ввел меня сюда.
   – И за три года у вас не возникло желания что-то изменить?
   – Право же, нет! И потом, Пегас – старый маньяк! Он не любит менять бокс, я не хочу огорчать своего верного друга, единственного своего друга, между прочим…
   Ошкорн снова улыбнулся и тихо спросил:
   – Вашего единственного друга? Но мне кажется, вы не должны пренебрегать теми, кто добивается вашей любви…
   Она холодно взглянула на него.
   – Любовник не обязательно друг. Скорее даже наверняка враг!
   – Такая молодая и уже утратила все иллюзии! – пробормотал Патон.
   – Я не так молода, как кажется. Мне тридцать лет, и я этого не скрываю. У меня было время узнать жизнь!
   Впоследствии полицейские пришли к выводу, что алиби Престы практически недоказуемо. Никто не мог ни подтвердить, ни опровергнуть ее заявление, что она почти все время провела в своей уборной. Никто не видел, как она приходила приласкать Пегаса. Но никто и не сказал, что видел Престу в запретной для публики части кулис.
   Они потом долго спорили относительно алиби Престы.
   – Но разве женщина способна нанести удар кинжалом с такой силой? – в смятении спрашивал Ошкорн.
   – А ты обратил внимание на ее руки? Стальные мускулы! – возражал Патон.
   – И все же…
   – О, ты весь в этом! – не выдержал Патон. – По твоей теории красивая девчонка такого совершить не может! Только как бы на этот раз…

9

   От Паля, четвертого допрошенного свидетеля, конечно же, не приходилось ждать ничего интересного. Он видел только то, что видела публика, что видели сами полицейские.
   – Послушайте, Паль, – настаивал Патон, – ведь не могли же вы не заметить, что в коляске лежит труп. Ну публика – ладно, публика могла обмануться, ведь они все смотрели издалека. Месье Луаяль, допустим, тоже… Но вы-то были совсем рядом… Вы даже подошли и поцеловали ему руку. Тогда она была уже холодная?
   – Я не целовал ее, я только сделал вид, будто целую.
   – Но вы все же коснулись ее?
   – О, едва коснулся. Только потом мне показалось, вроде тут что-то не так. Я тихонько сказал Штуту несколько слов, а он мне не ответил. Сначала я подумал, что он решил так неумно подшутить надо мною. Потом мне стало страшно, и как раз в это время подошел месье Луаяль.
   Внезапно Паль выкинул вперед руки, словно отгоняя от себя это ужасное видение: вынутый из раны кинжал, брызнувшая кровь.
   – Вы были другом Штута, вы могли бы побольше рассказать нам о нем. Скажите, у него были враги?
   – Нет! Здесь все любили его!
   Ошкорн усмехнулся. Паль, по-видимому, недооценивал профессиональную зависть. Разве Джулиано, Мамут да и все остальные ковёрные клоуны могли с искренней любовью относиться к двум замечательным клоунам, своим соперникам, которые каждый вечер имели потрясающий успех? А тут еще Штут стал директором цирка! Разве это не могло ранить чью-то чувствительную душу, задеть чье-то честолюбие?
   – А его личная жизнь?
   – Не знаю… Мадам Лора, наверное… это все знают. Что же касается остального, мне ничего не известно. В таких делах Штут был очень скрытен.
   – И все-таки… вы действительно ничего не знаете? Тогда нам остается предположить, что преступление совершено каким-нибудь ревнивцем.
   Паль удивленно посмотрел на инспектора. Потом его взгляд ушел в сторону и застыл на чем-то невидимом вдали.
   Ошкорн с любопытством смотрел на него. Он хорошо знал этот взгляд впечатлительных, мечтательных натур. Сколько раз он наблюдал у людей этот уход от действительности, эти вдруг застывшие глаза, которые смотрят и не видят. Такое состояние он называл витанием в облаках.
   Патон карандашом постучал по столу, чтобы вывести Паля из этого состояния. Паль встрепенулся.
   – Каковы ваши планы теперь? – спросил инспектор.
   – Мои планы? У меня нет никаких планов!
   – Ну хотя бы на сегодняшний вечер? Вы будете выступать сегодня?
   – Нет, я не хочу больше выходить на публику!
   – Полно, не стройте из себя ребенка! Слов нет, для вас это жестокий удар…
   – С уходом Штута я потерял все!
   – Не надо так! Вы остаетесь Палем, знаменитым клоуном. А место Штута займет кто-нибудь другой…
   Паль с грустной улыбкой покачал головой.
   – Месье де Латест сказал нам сейчас, что Джулиано вполне может заменить Штута. Конечно, вам придется сделать другой номер. Тот, вчерашний, оказался слишком мрачным.
   – Джулиано вместо Штута! Да ни за что на свете!
   Паль слегка оживился. И тут же снова впал в свою угрюмую мечтательность. Но его тонкие и длинные белые ладони, женские ладони, время от времени сжимались в кулаки…
   Инспектора выслушали еще несколько свидетелей, которые, правда, не могли, по их мнению, добавить следствию ничего нового: конюхов, уборщиц. Потом трех сыновей месье Луаяля и самого месье Луаяля.
   Эти тоже повторили уже известное: когда коляска с телом Штута проезжала мимо них, они не заметили ничего необычного. Месье Луаяль встревожился только тогда, когда увидел, как отпрянул от коляски Паль. Это выходило за рамки номера, и он, заинтригованный, подошел ближе.
   – Почему вас называют месье Луаялем? Ведь ваше настоящее имя Альбер Серве, – спросил Патон.
   Месье Луаяль снисходительно улыбнулся. Он объяснил этому профану, что человек с таким именем стоял некогда в голубой униформе у выхода на манеж, и в его обязанности входило наблюдать за конюхами, с шамберьером в руке следить за лошадьми под наездниками и подавать реплики клоунам.
   Теперь в проходе у манежа всегда стоит человек в голубой униформе, и, естественно, его называют месье Луаялем. Амплуа и имя стали традиционными в цирке, ведь и в комической опере роль влюбленной называют «Дюгазон» – по имени актрисы, создавшей этот образ.
   Но Патон не слушал пространных объяснений месье Луаяля. Приближался полдень, время, когда его полицейское усердие неизменно угасало. Он бросил вопрошающий взгляд на Ошкорна.
   – Я думаю, пока достаточно, – сказал тот. – Продолжим после полудня.
   Теперь мысли Патона были заняты одним: должен ли он пойти позавтракать с Ошкорном или, может, – без угрызений совести! – отправиться домой? Кухню миниатюрной мадам Патон он предпочитал кухне любой харчевни! Ошкорн догадался, какие муки испытывает его напарник, в душе борясь между чувством товарищества и желанием вкусно поесть.
   – Я думаю, – сказал он, – сейчас для нас самое разумное – отправиться каждому в свою сторону. У нас еще слишком мало материала, чтобы с пользой обсудить дело.
   – Тогда до встречи!
   И Патон проворно захлопнул свой блокнот, завернул колпачок ручки. Ошкорн удержал его.
   – Имей в виду, в два часа меня здесь не будет.
   – Но, между прочим, именно ты предложил мадам Лора прийти ровно в два часа.
   – Я действительно хочу, чтобы ровно в два она была в цирке. Это развяжет мне руки, позволит допросить в это время ее прислугу, в том числе и шофера.
   – Шофера? А его зачем?
   – Во время убийства он был в цирке. Он мог проникнуть в уборную Штута. И потом – это главное! – мне хотелось бы узнать, почему после известия о смерти Штута мадам Лора так долго добиралась до цирка.
   – Тогда мадам Лора допрошу я один?
   – Я предпочел бы при этом присутствовать. Если возможно, оттяни допрос.
   Патон не заметил, что его молодой напарник вроде бы дает ему указания. Но сейчас он готов был на любые уступки, лишь бы избежать того, что он называл «профессиональным завтраком».
   – Я с удовольствием схожу домой, – сказал он. – Жена вчера получила посылку из Перигора и наверняка приготовила недурной завтрак! Мне не хотелось бы огорчить ее. А мадам Лора я заставлю подождать. Тем более что в это время я хочу заняться Жаном де Латестом. У меня есть к нему новые вопросы. Мне кажется, это кое-что даст.

10

   Ошкорн засек время, которое потребовалось ему, чтобы дойти от улицы Дювивье, где находился вход в Цирк-Модерн, до дома № 30 по бульвару Ла Тур-Мобур, где жила мадам Лора. На это ушло пятнадцать минут, следовательно, на машине нужно всего пять минут.
   А между тем с той минуты, когда Жан де Латест позвонил мадам Лора и сказал ей о смерти Штута, и до той, когда мадам появилась в цирке, прошло более получаса. К тому же она приехала на машине…
   Было без пятнадцати два, когда мадам Лора вышла из дома и пешком направилась в цирк. Именно на это и рассчитывал Ошкорн. Да, естественно, вчера вечером мадам Лора воспользовалась машиной, и так же вполне естественно то, что днем она пошла в цирк пешком, ведь он находится совсем рядом.
   Ошкорн справился у консьержки, и та назвала ему этаж, где находилась квартира мадам Лора, или, точнее, «этаж месье Жана». Когда Ошкорн входил в лифт, она окликнула его и сухо попросила воспользоваться лестницей для прислуги.
   Дверь открыла полная женщина, она впустила его в кухню.
   Тотчас же появился и сам Жан, шофер. Это был жизнерадостный молодой мужчина с добрым красноватым лицом неотесанного крестьянина. Узнав, кто к ним пожаловал, он смутился, но быстро взял себя в руки.
   – Право же, не вижу, чем бы мог быть вам полезен, но если что-то в моих силах…
   Ошкорн попытался навести разговор на связь мадам Лора и Штута, но Жан благоразумно помалкивал.
   – Не знаю. Возможно, между ними что-то и было, об этом поговаривали в цирке… Но она никогда не принимала его здесь. Если они и виделись, то где-то в другом месте.
   «Если они и виделись…» Ошкорн оценил деликатность определения. Короче, Жан был сама скромность. Ошкорн не часто встречался с таким качеством во время своих расследований, когда, поднявшись по лестнице для прислуги, входил в квартиру, чтобы настойчиво задать несколько вопросов.
   – Я ничего не знаю, – повторил Жан. – Впрочем, даже если бы я что-то и знал, какое значение для следствия может иметь их связь? Уж не думаете ли вы, что Штута убила мадам Лора?
   – Нет, конечно. Мы почти убеждены, что преступление совершил мужчина.
   Когда свидетель вел себя слишком щепетильно по отношению к подозреваемому, Ошкорн обычно делал вид, будто обвиняет самого этого свидетеля. Иногда такой ход давал потрясающие результаты. Человеку свойственно попытаться отвести на другого тучу, которая сгущается над ним самим. Он посмотрел шоферу прямо в глаза:
   – Не исключено, что и вы!
   Совершенно сбитый с толку Жан уставился на него:
   – Я? Я убил Штута? Господи, да чего ради?
   – О, вот этого я не знаю! Мотивы преступления нам пока неизвестны. Кража, возможно. Исчезла некоторая сумма денег, перстень. Мы обязаны допросить всех, кто был в цирке вчера вечером.
   – Всех? Ну тогда ладно! А я-то подумал, что только меня, персонально.
   – Почему же вы так решили? Жан опустил голову, пожал плечами.
   – Потому что я неудачник. Когда-то давно в доме, где я служил, была совершена кража. Подозрение пало на меня, и мне стоило большого труда снять с себя его. Вора в конце концов нашли… Но – поверьте мне! – все-таки сохранилась какая-то стесненность между мною и хозяевами. Я чувствовал, что они мне больше не доверяют, и при первой же возможности ушел от них. Еще у одних хозяев, где я служил, тоже случилась неприятность. Пропала какая-то драгоценность, брошка, что ли. Хозяйка потом нашла ее, просто она сунула ее в другой ящичек. Но я почувствовал, как надо мною несколько дней висело подозрение…