Однако пора отступить от жизни самого автора, а, точнее, переставить ее с первого места на второе. Ибо отсечь от художественного произведения его корни – жизненный опыт автора – также губительно для всего творческого организма, как лечить раннее облысение пациента подведением его шеи под острый нож гильотины. Но приблизимся все же плотнее к самой "Защите…": рискнем начать раскопки общефилософских и житейско-бытовых установок и понятий, исповедуемых, или рекомендуемых к руководству автором.
   Перво-наперво отнесемся с уважением к женщинам, которые пусть в помятом и скошенном виде, но всегда являются на свет Божий из под пера творца-художника, гениального мастера слова. Относительно матери главного героя выдерживается вполне стройная, но жестокая, обличительная линия: "А мать уплывала куда-то вглубь дома оставляя все двери открытыми, забывая длинный, неряшливый букет колокольчиков на крышке рояля". Ясно, что раскопки начаты из-под могильных холмов детских впечатлений. Что-то убеждает, что место действия – шикарный особняк под Санкт-Петербургом, в районе реки Выра. Там имелась абсолютно полная возможность наблюдать универсальные качества семейных отношений аристократической публики. Правда, собственно аристократизм выхолощен смешением великого с простым, исключительного с заурядным. Душа носителей таких генетических комбинаций напичкана осколками разночинства, набивающегося в биологические копилки, словно цепкая дорожная пыль, в процессе длительной езды поколений по российскому социально-демографическому бездорожью.
   Вот потому папа практически не по доброй воле нес свою миссию прелюбодея – ходока по родственным женским телам (имеется ввиду роман с сестрой законной супружницы). Отсюда, скорее всего, пришла гениальная фантазия, отложившаяся в памяти повзрослевшего главного героя, как сеанс учебного тренинга, выполняемого отцом: "Это ложь, что в театре нет лож, – мерно диктовал он, гуляя взад и вперед по классной".
   Мама же, насытившись подозрениями просто впадала в истерику. Ее визгливый голосок нес обличение: "Он обманывает, – повторяла она, – как и ты обманываешь, Я окружена обманом". Отсюда идет переселение душевных волнений или иначе – глухоты сострадания, отсутствия сопереживания (эмпатии) у ребенка: "Бедный, бедный Дантес не возбуждал в нем участия, и, наблюдая ее воспитательный вздох, он только щурился и терзал резиной ватманскую бумагу, стараясь поужаснее нарисовать выпуклость ее бюста". К счастью, речь идет не о материнском бюсте, а о телесах француженки-гувернантки, читающей молодому повесе французский роман, над которым она лично готова была рыдать многократно.
   Собственные ощущения маленькой "фальшивки" БВП позже поручит озвучить героине произведения: "И Лужина в первый раз заметила, как грустно и пусто в этих звонких комнатах, и заметила, что веселость отца такая же притворная, как улыбка матери, и что оба они уже старые и очень одинокие, и бедного Лужина не любят, и стараются не упоминать о предстоящем отъезде".
   Трансформации из радостного и безоблачного детства, где мать и отец выступали в роли справедливых и всемогущих жрецов, походя балующих любимое дитя, найдет свое отражение в словесных формулах: "Он давал себя укачивать, баловать, щекотать, принимал с зажмуренной душой ласковую жизнь, обволакивающую его со всех сторон. Будущее смутно представлялось ему, как молчаливое объятие, длящееся без конца, в счастливой полутемноте, где проходят, попадают в луч и скрываются опять, смеясь и покачиваясь, разнообразные игрушки мира сего".
   Но де-факто и де-юре будущее приобретет форму страшной, весьма опасной ведьмы, которая понятие "счастье" умеет воспринимать только, как сытный обед еще одним изжаренным грешником! Даже в финале пребывания на земле, когда БВП добьется (исключительно благодаря таланту и колоссальному трудолюбию) материального благополучия, счастье, и в большом, и в мелочах, чаще будет демонстрировать ему лишь свои прыщавые ягодицы. Только под таким впечатлением, пожалуй, может вырваться примечательное поэтическое откровение: "О, нет, то не ребра – эта боль, этот ад – это русские струны в старой лире болят". Или еще "радостное" восклицание: "Прощай же, книга! Для видений отсрочки смертной тоже нет. С колен поднимется Евгений, но удаляется поэт". Туда же, до кучи, втиснем почти выплаканное или вырвавшееся, как конвульсия рыдания: "Ах, угонят их в степь, Арлекинов моих, в буераки, к чужим атаманам"! Ну, а более эпохального откровения и стона, чем этот, придумать трудно: "Благодарю тебя, отчизна, за злую даль благодарю"!
   Стоит ли удивляться, что в конце концов и главный герой ударится в отчаянье, как каторжник ударяется в бега: "И вдруг радость пропала, и нахлынул на него мутный и тяжкий ужас. Как в живой игре на доске бывает, что неясно повторяется какая-нибудь задачная комбинация, теоретически известная, – так намечалось в его теперешней жизни последовательное повторение известной ему схемы". Но это произойдет потом, позже, в зрелом возрасте. Однако едкий, максимально вирулентный вирус уже начинал терзать душу и разлагать характер дитяти.
   В такой пустоте "больших" переживаний зачинается и разрастается до размеров огромной жабы эгоизм и замкнутость, перемещаются центры ответственного восприятия. "Хорошо, подробно знает десятилетний мальчик свои коленки, – расчесанный до крови волдырь, белые следы ногтей на загорелой коже, и все царапины, которыми расписываются песчинки, камушки, острые прутики". Затверждается далеко идущий аутизм у главного героя и стереотипными функциями: "Ежедневная утренняя прогулка с француженкой, – всегда по одним и тем же улицам, по Невскому и кругом, через Набережную, домой".
   Что остается ребенку с основательно изуродованной (точнее – неразвитой) душой. Логический вывод прост: от мира реального необходим уход в мир виртуальный, где легко приживаются абстракции, вообще, и игровые, в частности. Богу было угодно подарить некие способности такому ребенку, на которых он и поскользнулся, как это происходит на темной лестнице, где разбросаны апельсиновые корки. Но растянулся отрок не в грязной луже, а в элитарной ложе, называемой божественной шахматной игрой: "Он не просто забавляется шахматами, он священнодействует". Первым эту формулу придумает для своего сына отец, которого отрок вздует не единожды отменными шахматными пощечинами – матом! Папа, оправившись от первого потрясения, заявит почти, как провидец: "Да, он умрет молодым, его смерть будет неизбежна и очень трогательна. Умрет, играя в постели последнюю свою партию".
   Мальчик вырастит в феноменальный человека-автомат, терзающий не только своих игровых противников, но и самого себя. Этот процесс будет нескончаемым, многолетним: "Так он играл против пятнадцати, двадцати, тридцати противников и, конечно, его утомляло количество досок, оттого что больше уходило времени на игру, но эта физическая усталость была ничто перед усталостью мысли, – возмездием за напряжение и блаженство, связанные с самой игрой, которую он вел в неземном измерении, орудуя бесплотными величинами".
   Где-то рядом с делами, творимыми Божьей волей, всегда вертится дьявол, выскакивающий из-под Божественной руки вовремя или совершенно не вовремя. И у главного героя произойдет встреча с маленьким дьяволенком в облике человека: "Анемичное слово "дезертир" как-то не подходило к этому веселому, крепкому, ловкому человеку, – другого слова, однако, не подберешь". Он всеми зубами, руками и ногами (когтями на них, имеется ввиду) вцепится в горемычного и долго не отцепляться от него: "Лужиным он занимался только поскольку это был феномен, – явление странное, несколько уродливое, но обаятельное, как кривые ноги таксы".
   Главный герой, уже превратившийся в зрелого по форме, по анатомии, сорокалетнего мужчину, будет окончательно подавлен своей творческой страстью. Его психика кардинально изменится под ее прессом. "То, что он вспоминал, невозможно было выразить в словах, – просто не было взрослых слов для его детских впечатлений, – а если он и рассказывал что-нибудь, то отрывисто и неохотно, – бегло намечая очертания, буквой и цифрой обозначая сложный, богатый возможностями ход".
   Даже встретившись с красивой молодой соотечественницей, главный герой будет с трудом освобождаться от шахматного доминирующего гипноза. Изредка, особенно в критические моменты, он будет с ней откровенен: "В хорошем сне мы живем, – сказал он ей тихо. – Я ведь все понял". И то людское окруженье, которое она будет пытаться создавать для его же спасения (может быть, это ее мнение было ошибочным), превратится в действительности в плотный туман, добавивший слепому человеку еще больше слепоты: "Оказывалось, что были тончайшие оттенки мнений и ехиднейшая вражда, – если все это слишком сложно для ума, то душа одно начинала постигать совершенно отчетливо: и тут, и там мучат или хотят мучить, но там муки и хотение причинить муку в сто крат больше, чем тут, и потому тут лучше".
   Главный герой пытался защищаться от своей миссии на земле, как мог, как умел. Но умения его было явно недостаточно. Потому, видимо, он так быстро "созрел" для женитьбы: "мой дом – моя крепость"! А мой дом – это прежде всего семья. И рассеянный человек настаивал, просто напирал на свою возлюбленную, демонстрируя все тот же сермяжный инстинкт разночинца. Неумело, но настойчиво таща ее себе на колени, Александр Иванович бормотал: "Садитесь, садитесь не надо откладывать. Давайте, завтра вступим. Завтра. В самый законный брак".
   Навыки ухаживания жениха были настолько прямолинейны, что новоявленная матушка, будущая теща (тоже не весть какая баронесса!), приходила в ужас и просыпалась от страшных снов в холодном поту. Ее мучило одно и то же видение: "Лужин в дезабилье, пышущий макаковой страстью, и ее из упрямства покорная, холодная, холодная дочь". Увядающая женственность и уплывающее материнство подливали, как говорится, масла в огонь. Но на костре пылала чистота ее дочери, а кочергой, хоть и неумело, но настойчиво и с азартом тормошил огонь девичьей плоти шахматист-девственник. В испорченном воображении тещи весь процесс почему-то приобретал очевидный союз с зоопарком, с его обезьянником – с "макаковой страстью". Опытный психоаналитик обязательно откопает из тещиного детства какую-то обезьяноподобную закавыку.
   К сожалению, соревнование Игры и Жизни закончилось не в пользу игрока. Писк и скрежет наката трагедии уже донимал слух шахматиста, и он мямлил хренотень, опасливо озираясь. "Затишье, – думал Лужин в этот день. – Затишье, но скрытые препарации. Оно желает меня взять врасплох. Внимание, внимание. Концентрироваться и наблюдать". Но как можно бороться с непобедимой страстью, – вздор! наив! ребячество!. Он же был во власти своего таланта, своей миссии с раннего детства. "Были комбинации чистые и стройные, где мысль всходила к победе по мраморным ступеням; были нежные содрогания в уголке доски, и страстный взрыв, и фанфара ферзя, идущего на жертвенную гибель… Все было прекрасно, все переливы любви, все излучены и таинственные тропы, избранные ею. И эта любовь была гибельна".
   Все сокрушала и судьбой руководила неведомая, непреодолимая сила. Она диктовала свой главный тезис: "Ключ найден. Цель атаки ясна. Неумолимым повторением ходов она приводит опять к той же страсти, разрушающей жизненный сон. Опустошение, ужас, безумие".
   Развязка была близка ее цепкие клешни приближались к рукам, горлу, сознанию, к душе. И он, все уже решив для себя однозначно, таил свой план от любимой женщины, на всякий случай прощаясь вяло, с намеком на изысканность, как это водится у интровертов и аутистов: "Было хорошо", – сказал Лужин и поцеловал ей одну руку, потом другую, как она его учила".
   Оставалось найти почти что шахматный выход из совсем нешахматных лабиринтов жизни. Ему и здесь помогло восприятие профессионала, разлиновавшее пропасть и кромешную тьму по короткому шахматному пути (по квадратам) в Тартарары. Он уже висел с уличной стороны оконной рамы, болтая ногами на высоте восьмого этажа, оставалось только разжать руки: "Прежде чем отпустить, он глянул вниз. Там шло какое-то торопливое подготовление: собирались, выравнивались отражения окон, вся бездна распадалась на бледные и темные квадраты, и в тот миг, что Лужин разжал руки, в тот миг, что хлынул в рот стремительный ледяной воздух, он увидел, какая именно вечность угодливо и неумолимо раскинулась перед ним".
   Хочет того или не хочет, но пытливый читатель вынужден зарыться в поэзию БВП, чтобы раскопать шахматный феномен, вколоченный максимально крупными гвоздями в образ главного героя романа. Для розыска не придется ходить далеко: достаточно познакомиться с тремя шахматными сонетами. БВП берет с места в карьер: "В ходах ладьи – ямбический размер, в ходах слона – анапест. Полутанец, полурасчет – вот шахматы". И тут же врывается уже из жизни ее наивная проза: "От пьяниц в кофейне шум, от дыма воздух сер". Это замечание, бесспорно, сакраментальное: где-то под спудом обыденных таинств и скучной суеты семейной жизни, социальных ролевых репертуаров (надуем ученые щеки!) у БВП, конечно, пульсировала мечта любого поэта – вести жизнь свободную от условностей, обязательств, традиций, принимая только логику творчества, ритм стиха, законы чистой рифмы. Отсюда, из этой вечной мечты выпрыгивает строка, несколько отстраняющая шахматную древесину: Но фея рифм – на шахматной доске является, отблескивая в лаке, и – легкая – взлетает на носке". Текущее откровение догоняет последующее, не менее примечательное: " Увидят все, – что льется лунный свет, что я люблю восторженно и ясно, что на доске составил я сонет".
   Тем и заканчивается поэтический экскурс в шахматы, ибо они, скорее всего, не самое главное для БВП. Они только повод для литературного эксперимента, для мастерского и тонкого кокетства владением писательской техникой. Разработана серьезная тема, удовлетворена собственная страсть шахматиста-третьеразрядника. Дело вовсе не в игровых затеях и уж, конечно, не дань фанатизму игрока.
   Так что же спрятано в том произведении? Что вело писателя по трудным горным тропам к заснеженным вершинам эпистолярного мастерства? Приходится вновь раскапывать тайное, снимать пласты наносного, идущего от авторской замкнутости или от субъективизма критиков. Да, в жизни БВП была не только супружеская любовь, таится там и супружеская неверность. Иначе откуда было взяться блестящему рассказу-откровению "Весна в Фиальте". Разве только украсть у гениального Бунина из его "Темных аллей", но он напишет их намного позже (вот и решай: кто и что, у кого украл!). Кстати, и Бунин взлетал с низкого старта бытовой измены к великим поэтическим восторгам.
   Но это любовное потрясение наступит позже, чем состоялся разбираемый роман как художественное произведение. О той своей любви БВП напишет (изменив имя, приличия ради): "И с каждой новой встречей мне делалось тревожнее; при этом подчеркиваю, что никакого внутреннего разрыва чувств я не испытывал, ни тени трагедии нам не сопутствовало, моя супружеская жизнь оставалась неприкосновенной… Неужели была какая-либо возможность жизни моей с Ниной, жизни едва вообразимой, напоенной наперед страстной, нестерпимой печалью, жизни, каждое мгновение которой прислушивалось бы, дрожа, к тишине прошлого? Глупости, глупости!.. Глупости. Так что же мне было делать, Нина, с тобой…"
   Скорее всего, по воле автора, главный герой искал защиты от жизни в любви к женщине, оперируя достаточным опытом. То могла быть первая любовь автора или наблюдения за жизнью близкого окружения – матери, отца, многочисленных родственников. Последнее оставляет, как правило, блеклый след: именно в полутонах и описано супружество главного героя. Скорее, и воспоминания о первой любви БВП приберег для другого случая. Хотя, быть может, они трансформировались в иное чувство. Тогда обесцененный капитал и здесь мог быть применен: "И все давным-давно просрочено, и я молюсь, и ты молись, чтоб на утоптанной обочине мы в тусклый вечер не сошлись". Это стихотворение было написано в 1930 году (через год после выхода в свет романа); через пару лет вышел роман-покаяние "Подвиг" с припиской – "Посвящаю моей жене". Согласимся с простым выводом: было за что каяться, из-за чего лепить посвящение.
   Раскопки более ранних (или поздних – как считать!) пластов дают определенную наводку-наколку: "Не надо слез! Ах, кто так мучит нас? Не надо помнить, ничего не надо… Вон там – звезда над чернотою сада… Скажи: а вдруг проснемся мы сейчас"? Этот стих относится к 1923 году! В том же году оставлены еще почти что прямые улики: "Сонник мой не знает сна такого, промолчал, притих перед бедой сонник мой с закладкой васильковой на странице, читанной с тобой…"
   Скорее всего, у поэта было Божественное восприятие любви, – оно всеобъемлюще, космогонично. Но для его накопления, преобразования в качество трансцендентального уровня требуется время, идущее нога в ногу с исчерпанием времени жизни! Только тогда рождаются обобщения: "Когда захочешь, я уйду, утрату сладостно прославлю, – но в зацветающем саду, во мгле пруда тебе оставлю одну бесцветную звезду… Над влагой душу наклоня, так незаметно ты привыкнешь к кольцу тончайшего огня; и вдруг поймешь, и тихо вскрикнешь, и тихо позовешь меня…"
   Насытившись любовью к женщине, вернее, переведя ее в ранг познанной реальности, но неразгаданной души, поэт способен заговорить уже совершенно иначе. Возьмем, к примеру: "Есть в одиночестве свобода, и сладость – в вымыслах благих. Звезду, снежинку, каплю меда я заключаю в стих".
   А дальше – больше: "Касаясь до всего душою голой, на бесконечно милых мне гляжу со стоном умиленья и, тяжелый, по тонкому льду счастия хожу". Бесспорно, талант к высокому полету даже в такой неспокойной и сложной стратосфере, какой является любовь, БВП имел от рождения. Небольшие эксперименты помогли уточнить кое-что, разобрался не умом, а сердцем в гениальных схемах, начертанных Богом. А они, как все гениальное, просты. Просты настолько, что и не верилось: отсюда продолжение маленьких ошибок и шалостей. Однако это не искажало общего восприятия: "Что нужно сердцу моему, чтоб быть счастливым? Так немного… Люблю зверей, деревья, Бога, и в полдень луч, и в полночь тьму".
   Странным, но, вместе с тем, и вполне земным веет от личности главного героя романа. Разговор о Защите здесь абсолютно уместен: да, наша вполне земная жизнь не столь комфортна во всех отношениях, и людям, проживающим в различных ее уголках, необходима усиленная протекция – от Бога, от Природы, от Социума. Защита необходима, как это не звучит странно, нужна, прежде всего, от самоих себя, а потом уже от окружающего людского зверья, от коварного социума. Будем помнить, что люди транспортировались из одного зачатка. Бог сотворил исток популяции – Адама, Еву. Далее серьезной постельной работой занялась уже эта первая пара людей. Но там, где в роли творца выступает человек, дьявол легко подбрасывает скользкие арбузные корки, называемые святотатством, греховностью: появился Авель и Каин. Первый был чистым, второй нечистым, и Каин убивает Авеля. Так и пошло-без остановок и пересадок. В каждом человеке сидит зачаток авелевских (то есть добрых) или каиновских (то есть злых) поступков. Этими свойствами, их соотношением и формируется лицо популяции и отдельной личности. Здесь, на этом психолого-демографическом перекрестке и рождается потребность в Защите. Сдается нам, что в генофонде главного героя, как и самого автора романа, было больше вкраплений от Авеля, чем от Каина. Хвала им за это! Есть у них право на последнее слово, а оно было примечательным: "… И умру я не в летней беседке от обжорства и от жары, а с небесной бабочкой в сетке на вершине дикой горы" (1972 год).
   Можно было бы и закончить литературоведческие откровения этой строчкой из замечательного стиха БВП, но вонзился вдруг в рациональный мозг вопль: "Не судите, да не судимы будите; ибо каким судом судите, таким будете судимы; и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить. И что ты смотришь на сучек в глазе брата твоего, а бревна в твоем глазе не чувствуешь?.. Лицемер! вынь прежде бревно из твоего глаза, и тогда увидишь, как вынуть из глаза брата твоего" (От Матфея 7: 1-3, 5). Взалкало окороченное самолюбие: больно и жалко отвращаться от только что написанного, ибо вынуто оно из самого сердца, выволочено из глубин его с помощью клещей сопереживания. Тогда вспомнилось из той же книги Святого Евангелия: "Не давай святыни псам и не бросай жемчуга вашего пред свиньями, чтоб они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас" (7: 6).
   Как не верти, но придется все же вменить в вину главному герою романа (а точнее его родителю – автору) грех забывчивости. Написано же в Священном Писании четко и ясно: "Просите, и дано будет вам; ищите, и найдете, стучите, и отворят вам; ибо всякий просящий получает, и ищущий находит, и стучащему отворят" (От Матфея 7: 7-8). Однако выполнять сей постулат необходимо с Богом в сердце. Но с этим, как сдается нам, плоховато было у главного героя романа. Да и в биографии автора романа на сей счет, кажется, имеются большие пропуски!
5.1
   Вторую тетрадь с записью размышлений Сергеева Сабрина читала уже в его квартире, на Гороховой, в Санкт-Петербурге: квартира была без особых претензий – две больших смежных комнаты, кухня, ванная, небольшая прихожая. Чувствовалось, что прежний хозяин не обращал внимание на уют, дизайн, интерьер и прочее, что составляет понятие "красиво и комфортно". Все подтверждало и то, что бывший хозяин не был подвержен болезни, называемой вещизмом. Мебель была скромная, да и довольно старая, изношенная: двери у шкафов скрипели, поверхность тахты украшали бугры специфически просевших или выпирающих пружин. Сабрина, проведя на ней первую ночь, на утро подумала: "видимо, здесь шла настойчивая и интенсивная работа". Но почему-то у нее не родилось чувство ревности или осуждения, наоборот, она пожалела, что своевременно не включилась в такую работу. Ей казалось, что она потеряла и растратила зря очень дорогие годы возможной совместной жизни с любимым мужчиной, так рано ушедшим, уплывшим далеко, далеко…
   Все, что было в квартире, дышало присутствием Сергеева, манило к себе, настраивало на добрый, интимный лад. Сабрина обнимала подушку, плотней прижималась к поверхности тахты или удобно вдавливалась в кресла и ощущала проникновение тепла, ей мерещились объятия рук, прикосновение всего тела Сергеева, словно сейчас он сам или его эфирное тело, душа присутствовали, говорили с ней, ласкали.
   Впадая в такие реминисценции, утопая в воспоминаниях, Сабрина словно околдовывалась, улетала куда-то очень далеко, в запретную зону. Она поняла, что если не научиться останавливать себя, то можно однажды не вернуться оттуда. Наступит что-то подобное перемещению души в зазеркалье, а значит для тела это будет равноценно смерти. Может быть потому Сабрина занялась интенсивной уборкой, да рассмотрением рукописей Сергеева, которых было много. Все в беспорядке было свалено в книжные шкафы, в ящики письменного стола, на жесткий диск и дискеты персонального компьютера: научные работы, проза, стихи, какие-то пометки и записки на отдельных листочках, обрывках бумаги.
   Сабрина не стала пока разбирать вещи Сергеева: она уже получила первый удар по нервам и теперь опасалась повторений. В платяном шкафу она наткнулась на его дубленку, висевшую прямо перед глазами, как распахиваешь дверцы: Сабрина как-то автоматически влезла в ее рукава, и чтобы почувствовать тепло сергеевского тела, плотно закуталась в мягкий приятный мех. Очнулась она, видимо, минут через десять, лежа на полу. Видимо, не заметила, как мгновенно осела и потеряла сознание. Она выпутывалась из дубленки, вспомнив, как бывало шутейно, играя с Сергеевым, освобождалась из его объятий. Да он часто неожиданно "нападал" – доставал ее бесчисленными любовными играми. Ей померещилось, что эти игры возникли и сейчас, и сознание плавно ушло, уплыл и пол из-под ног.