Я и ответить не успела - он уже сам догадался.
   - Ну тогда вот что, соседка, у меня еще другие дела, я потом приеду в ту армию. А ты принимай мою машину, тут оружие и боеприпасы, а твоя сзади поедет. Прощай пока, соседка!
   Он решительно сказал. Я повиновалась, почувствовала, что он будет настоящий командир.
   Теперь я расскажу о первом бое, в котором принимала участие. Какие мы все тогда еще были неопытные, неумелые. Товарищ Громенко повел нас на боевую операцию. Нас разбили на два отделения. Мы пошли на шоссе, чтобы уничтожить немецкие автомашины. План такой: передовая машина - первому отделению, вторая машина - второму отделению. Залегли, слышим гул машин. Непонятно, почему мы решили, что будет только две машины? Смотрим, три, четыре, пять, шесть и под конец - броневик и мотоцикл. Мы лежим за пеньками, на пятьдесят-шестьдесят метров лес вырублен, нас видно. У нас одно противотанковое ружье и винтовки. Гранат было на всех штук восемь.
   Останавливается одна машина. Тишина. Я все равно, как мотор на мельнице, - так дрожала. А боец, лежавший возле меня, вовсе струсил убежал.
   Операция не удалась. Возвращаемся в лагерь. А того бойца, что убежал, нет. Меня спрашивает Громенко, спрашивает Попудренко. Я рассказываю, как он удрал. К вечеру он вернулся.
   - Ты чего? - спрашивает Громенко.
   - Да, товарищ командир, в первый раз сдрейфил.
   Громенко смеется, а я говорю:
   - Ах ты, мерзавец. Я бы тебя расстреляла.
   Попудренко отводит меня в сторону.
   - Какое бы ты имела право расстрелять?
   - Раз он удирает - значит, он дезертир. Дезертиров расстреливают.
   Попудренко слушал, слушал.
   - Я с тобой согласен... Но так, сразу, нельзя. Ну тебя, ты еще перестреляешь у меня всех людей!.. Знаешь, что, Маруся, я и сам, если вижу трусость, хочу этого человека уничтожить на месте. Но об этом надо предупредить всех, чтобы знали...
   После того случая всех предупредили, что трусость карается на месте.
   Это было уроком всему нашему отряду потому, что, если говорить правду, - все тогда струсили, а не один только этот боец.
   Маруся вздохнула. Лицо ее раскраснелось не то от жара костра, не то от смущения... Она махнула рукой, как бы желая сказать: "Вытащили меня на разговор, так уж слушайте все". Глядя поверх голов собравшихся, продолжала:
   - Расскажу и о другом времени, о совершенно другом деле. Отряд уже был очень большой. Мы двигались в Злынковские леса. Раньше я знала про эти места только, что там есть спичечная фабрика. Теперь мы тут воевали. Я была медсестрой при штабе. Двадцатого мая пришли мы в Злынковские леса. Тепло. Землянки строить не стали, потому что распустилась листва - есть где прятаться. А завтра, может быть, опять в путь.
   Двадцатого мая 1942 года - очень тяжелая для меня дата. Родила сына...
   Скажу вам, девушки, про любовь. Балицкий Григорий Васильевич стал моим мужем. Я перед вами раскрываться не буду, он меня завлекал или я его. Разве в этом дело! Я хочу сказать про любовь и жизнь, что в партизанском отряде и то, и другое есть. И даже узнаешь счастье и красоту.
   Я сказала, что день, когда я родила сына, был для меня тяжелым. Это я говорю про физическую тяжесть. Когда надо было рожать, в тот день я сделала переход в тридцать километров и ни перед кем не плакалась. А в дни перед самыми родами выполняла все требования командиров. Меня жалели, видели мое состояние, но понимали также и мою гордость. Поэтому давали задания. Конечно, некоторые товарищи все-таки незаметно делали часть моей работы.
   Федоров предполагал забрать меня в штабную землянку, чтобы окружить вниманием. А Григорий Васильевич был против. Он требовал: "Я ей муж, где буду я, там и она!" Вы знаете, как я его за это любила!
   Зато потом какая была радость! Это было событие для всех людей отряда... Я вас не агитирую, девушки, чтобы обязательно рожать в партизанских условиях. Но бороться мужественно за свои права, за то, чтобы чувствовать счастье жизни, я вам советую. За то, чтобы жизнь была полная, настоящая и красивая!
   Сколько давала эта молодая жизнь, этот ребенок партизанам, моим товарищам в суровых лесных условиях! И какое внимание я имела! Нежность женщин и мужчин, даже самых строгих и сердитых. Они подходили часто, играли с мальчиком, подкидывали его, говорили ему ласковые слова, тетешкались целыми часами. Алексей Федорович был кумом, повариха Мария Андреевна кумой; покумились.
   Но все-таки командование решило, что я должна вылететь в тыл, в Москву.
   В августе начались сильные бои, нас окружили. Три ночи подряд я выезжала с мальчиком на аэродром, три ночи Григорий Васильевич меня провожал, но все эти ночи немцы окружали площадку: наши самолеты не могли приземлиться. Пришлось отказаться от вылета в тыл, только бы выйти из окружения. Сыну было три месяца. Наш командир говорил: "Береги его, ты понимаешь, какой это хлопец будет! Три месяца, а он ужи смеется!"
   Мы стали выходить из окружения, раненых тащили на руках. Я несла санитарную сумку, винтовку и сына. А кормить сына нечем - грудь пустая. У нас в те дни с питанием очень плохо было, съели уже и неприкосновенный запас. Григорий Васильевич заскочил в одно село, достал для меня творогу, масла... Поела я, и у меня появилось молоко, накормила голодного сына. Он кричал, а кругом немцы. Все дрожат, боятся, что немцы услышат. Тут даешь ему грудь, только бы молчал.
   Утром Григорий Васильевич встает: "Как спокойно сын в эту ночь спал!" "Да, говорю, очень спокойно".
   Посмотрела: какой он бледный! Стала слушать, а он не живой. Животик у него вздулся. Я крик подняла, но не так я плакала, как Григорий Васильевич.
   Был большой дуб, старый. Григорий Васильевич взял лопату и под этим дубом вырыл могилку. Похоронили нашего мальчика, обложили могилку зелеными листьями...
   Мне казалось, что не смогу идти дальше, расстаться с этим местом.
   Тут Маруся долго молчала и слушатели молчали. Балицкий подошел к ней сзади, положил руку на плечо. Она руку мужа сняла, не глядя на него и ничего ему не сказав. Заметив, что кое-кто из новеньких партизанок утирает слезы, она сказала:
   - Я не для того рассказываю, девушки, чтобы вы плакали. Иногда, конечно, можно и зареветь от обиды и отчаяния, но я считаю, что слезы лучше скрывать от людей, хотя бы и близких. Все-таки я тоже не всегда могла сдержаться.
   Сложилась обстановка тяжелая - такая даже, что надо бросать раненых с ними не уйти от немцев. А уходить надо - иначе погибнем все. В этот трудный для отряда момент вызывает меня Алексей Федорович, приказывает идти в другую сторону с группой раненых. Он мне говорит:
   - Мы будем пробиваться, а ты, Маруся, и Тихоновский Иван Федорович, который был тут недалеко секретарем райкома партии, должны сберечь и вылечить наших раненых. Мы вам их доверяем.
   - А муж мой, - спрашиваю, - как же мой муж Балицкий? Он тоже остается?
   - Нет, он будет пробиваться с нами.
   - Если вы берете мужа, я с ним пойду!
   Тогда Федоров серьезно меня предупреждает:
   - Если ты не останешься с группой раненых, - я тебя расстреляю!
   Вот тут я все забыла от волнения и жалости к себе. То, что давала партизанскую присягу, то, что я комсомолка, - все куда-то улетучилось. Говорю:
   - Я еще такого командира не видела, который бы стрелял в своих боевых сестер. Нет, Алексей Федорович, если вы хотите меня расстрелять, - лучше пристрелюсь своим пистолетом.
   Вот, девушки, до чего можно себя потерять. Никому этого не желаю. Потом я еще побежала к своему Григорию Васильевичу, кинулась со слезами на грудь. Он тоже разволновался, стал ругать Федорова. Но все-таки Григорий раньше пришел в себя, вспомнил о дисциплине партизана. Он мне посоветовал:
   - Иди, Маруся, докажи! С тобой все равно мы встретимся. Я в это верю!
   Мы с ним сурово попрощались. С Федоровым тоже. Руку Федоров мне пожал, посмотрел в глаза, но я отвернулась, считала, что он меня очень обидел.
   Теперь слушайте, что я поняла. Обижаться может каждый человек и партизан тоже. Волнуйтесь, девушки, и обижайтесь, только все равно делу это не должно вредить. Нельзя из-за того, что обиделась, плохо перевязывать и промывать рану. Нельзя распускаться перед раненым товарищем, который от тебя ждет возвращения к жизни. Душевная храбрость может быть даже важнее в таком вот случае, чем в бою. Ломай себя, отойди, если чувствуешь, что не можешь сдержаться, спрячься - в лесу деревьев много. Постой две минуты за деревом одна, а потом возвращайся к раненому с улыбкой. Вот за это ордена дают медсестрам!
   И я пошла с группой Ивана Федоровича, чтобы доставить двух тяжело раненых в Семеновский район, где он работал секретарем райкома партии. Было задание: устроить раненых у наших людей в селах. Когда устроим, догонять отряд. Но вышло не так.
   Продвигались ночами, раненых несли на носилках, на плечах. Во всей нашей группе было одиннадцать человек. Среди них и легко раненые, и больные; были тоже три беременные женщины и одна с ребенком. Эти женщины пристали к отряду, когда мы, за несколько дней перед тем, проходили через уничтоженное карателями село. Там каратели всех расстреливали. Женщин расстреливали вместе с детьми. Эти трое спаслись. Федоров надеялся отправить их самолетами в тыл. Но самолетов не было. Теперь наша группа должна была спрятать их у своих людей. А у четвертой женщины на руках был пятимесячный мальчик. Ее муж - партизанский проводник из местных людей погиб от немцев. Ей тоже нельзя было оставаться на старом месте.
   Вы представляете, какое положение? Я своего мальчика две недели, как похоронила, а этот мне его напоминает. То и дело прячусь за деревьями, чтобы не видели, как плачу. Ребенок пищит - выдает нас. Кроме того, усталость. Так мы все устали, что спать могли в любом положении. Сказали бы мне: "Маруся, вот борона - ложись". Легла бы и уснула.
   Вы, девушки, можете подумать: "зачем она рассказывает нам о таких ужасах и трудностях, пугает нас? Лучше мы вернемся домой к маме и к папе. Не всех же перебьют немцы. А если отправят в Германию, откуда знать - там тоже люди - как-нибудь выживем до конца войны".
   Нет, я вам рассказываю все это, как родным советским сестрам, боевым подругам. Не жалуюсь, но говорю: вот что может и должен преодолеть человек, если он предан Советской власти и партии! Это борьба за свободу перед самой зверской мордой фашизма. Это борьба не только в бою, когда стреляют. Это и потом борьба, когда каратели мучают голодом, и холодом, и лесной сыростью. Вот на что мы должны быть готовы. Может быть, легче даже умирать, когда ведут на виселицу при народе. Там можно красиво держаться, гордо. Если придется, вы, я знаю, выдержите и я тоже. Только раньше надо выдержать борьбу за жизнь и не только за свою, за жизнь раненых наших товарищей, которые стонут от боли в ночной темноте, под проливным дождем.
   Было два тяжело раненных - Гулак Андрей и Помаз Сергей. Приносим их в хутор, где живет брат одного нашего партизана. С ним был уговор, что он возьмет одного раненого к себе. Наши товарищи пришли к нему ночью, говорят, что мы прибыли, раненый в лесу, можем через час принести. А он отвечает:
   - Знаете, Красная Армия все отступает и отступает. До тех пор, пока Красная Армия не будет наступать, я не хочу помогать большевикам.
   - Зачем же ты раньше обещал?
   - Я, - отвечает, - не скрываю, я думал, что Красная Армия сильнее.
   Оказалось, что он уже работает управляющим у немцев, окончательно им продался.
   Делаем вторую попытку устроить раненых. В Блешне была партизанская семья Станченко Степана. Его дочка Проня была в отряде. Другая дочка Тося, учительница, жила пока с ним. Пошла в село наша разведка - двое партизан. Старик им сказал:
   - Я согласен, одного раненого возьму. Завтра Тося придет грести сено, принесет хлеба и еще кое-что. Останется с вами до темноты, потом вместе с ней приходите, приносите раненого.
   Тося приходит, приносит в кошелке еду и рассказывает, что два часа как прибыли в Блешню немцы - больше ста карателей. Проверили действительно так. Остается только устраиваться в лесу, копать себе землянку.
   Старик Станченко привез нам кирпич, глину: построил печку. Потом муки привез. Беременных от нас увел - устроил у разных людей. Ту женщину с ребенком Тося и старуха Станченко отвели в другое село, за пятнадцать километров. Потом вдруг пропали Станченко. Не приходят больше недели. Узнаем: стариков гитлеровцы схватили, увезли в Новгород-Северокий. Обоих пытали в тюрьме, они от пыток умерли. Тося сбежала от немцев, жила некоторое время в другом селе, дней через десять к нам пришла в лес, стала вместе с нами партизанить.
   Наша землянка была в глубине ельника, в самой гуще. Никто нас тут не заметил. Топили мы рано утром, на рассвете. Я вставала в три часа утра, растапливала, потом готовила раненым перевязки. Пойдешь в Блешню, ходишь как странница, попросишь старую простыню или рушник. Все-таки давали и не спрашивали, зачем. Знали, наверное, кто я. Гулак начал поправляться немного. Такая радость! Значит, не напрасны наши труды. А ведь он был, можно сказать, труп: сплошные ожоги, все лицо, грудь, спина. И вот мой Гулак стал ходить, даже просится стоять на посту.
   А у Сережи Помаза кость в бедре перебита. Мог только лежать. Так физически здоровый, но подняться нельзя. Я за ним выносила, мыла его... Очень боялись гангрены, я он сам боялся - от этого страха не мог есть, худел, во сне ужасно бредил, так что и нас пугал. А днем ничего бодрился. Больше пяти месяцев рана его не заживала. А потом ничего. Помогло, наверное, что мы ее облучали под солнцем даже в морозные дни. Когда стала рана затягиваться - смотрю и Сережа мой улыбается. Начал просить, чтобы хоть немного мяса принесли. Значит, поправляется.
   Мы пошли, украли у старосты барана. Зарезали, печенку поджарили. Радовались - "вот теперь несколько дней будем все сыты" Повесили тушу на ветку дерева. Иван Федорович говорит:
   - Сегодня ты вари холодец, то да се, чтобы наелись ребята.
   Я иду к нашему барану, прихожу - одни кости торчат. Сороки все расклевали. А мы только облизнулись... Кости, правда, я сварила, бульон был жирный. А за другим бараном не пошли. В селе и без того уже поднялся переполох.
   Шесть месяцев мы так жили. В конце февраля уже этого, сорок третьего года, в два часа ночи слышим топот. Я поднялась. У меня было две гранаты. Я так решила: "одну брошу в Сергея, чтобы убить его, а другую буду бросать в дверь, пистолетом пристрелю себя". Тихоновский и еще трое наших ребят играли в домино. Вдруг дверь открывается и входит мужчина в белом халате. Иван Федорович - раз за пистолет. Я гранатой замахиваюсь.
   - Стой, Тихоновский, не стреляй!
   Это были наши. Отряд вернулся в Елинские леса, и Попудренко сразу послал искать раненых и всю группу. О нас пошли слухи, что все мы попали к немцам, что всех почти поубивали, а меня тяжело ранили. И будто потом на мне женился немецкий офицер. Такая чепуха! Попудренко не верил.
   Нас всех взяли в сани - повезли в лагерь. Какая была встреча - все, наверное, помнят! Нас целовали, обнимали. Повариха нам особо готовила... Но это потом...
   А в первый день я узнаю, что Гриши нет.
   - Где Гриша? Как его здоровье?
   Говорят - в Москве.
   Думаю: "В Москву отправляют только тяжело раненых". Спрашиваю:
   - Куда он ранен?
   - Почему ты спрашиваешь об этом? Может, он прославился и его отправили в Москву отдыхать!..
   Мне все-таки сказали, что у него задета переносица и глаз... А через несколько дней прилетает самолет. Мы бежим встречать. Когда подбежали к аэродрому, уже все вышли. Я бегу, ищу Балицкого... Он стоит, смотрит на меня, а я мимо него пробежала... Федоров со мной поздоровался, обнял.
   - Почему ты Гришу не встречаешь?
   - А где он?
   Вижу - стоит передо мной красивый мужчина, нарядный, полный, в кубанке. Думаю, какой-то новый, а это Гриша. А когда уходила с нашей группой, Гриша был в ватных штанах, в кепке...
   - А я, - говорит, - смотрю - к кому она побежала, кто ей всех дороже?
   Тогда я обхватила его, спрашиваю:
   - Как твой глаз?
   У него слеза покатилась, но он говорит:
   - Вижу тебя, больше мне ничего не надо!
   Вот и конец моему рассказу. Теперь пусть другие говорят.
   *
   После рассказа Маруси Товстенко долго молчали. Слышно было, как потрескивает хворост в костре, как лошади рвут зубами траву. Маруся отошла в тень, села за чьей-то широкой спиной. Я думал, что ее начнут расспрашивать. Нет, все будто согласились, что после такого душевного рассказа нужно собраться с мыслями. Многие поглядывали на Балицкого, который стоял тут же, в позе уверенного в себе человека. Мне показалось, что рассказом Маруси он не доволен и хочет даже что-то опровергнуть. Во всей его фигуре, в одежде, манерах видно было щегольство. На голове у него еле держалась черная барашковая кубанка с алой лентой. Давно уже установилась теплая погода и смешно было ходить в зимней шапке, но Балицкий не из тех, который позволил бы над собой посмеяться.
   Слава его была у нас в тот период самой яркой, слава бесстрашия и военного счастья. Его щадили вражеские пули. Правда, он потерял глаз, но это - случайность: разорвалась гильза патрона в собственном автомате.
   ...Балицкий не сразу стал рассказывать. Пришлось его просить. Быть может, ему не хотелось говорить при мне. Утром мы с ним поспорили. Вчера он вернулся из Москвы. Доложил о выполнении задания. А сегодня вдруг вручил приказ Украинского штаба, которым мне предписывалось выделить ему определенное количество людей: рядовых и командиров, а также вооружение, боеприпасы, рацию - создается новый отряд во главе с Балицким, и отряд этот пойдет по самостоятельному маршруту.
   Что ж, приказу - нравится тебе он или нет - надо подчиняться. Я сказал Балицкому, что каждый командир батальона выделит ему часть своих людей. Но Балицкий потребовал, чтобы я отдал приказ о выделении первого батальона, которым он командует. Первый батальон мы считали лучшим в соединении, в нем было больше всего старых партизан, черниговцев, и я категорически отказался выполнить это требование. Запросили по радио Украинский штаб. Там поддержали меня. Кончилось тем, что Балицкий от самостоятельного задания отказался. Было решено, что он останется в нашем соединении командиром первого батальона.
   Но и сейчас, видно, он еще не остыл. Нет, нет и покосится хмуро в мою сторону. Все-таки уговорили: стал рассказывать. Рассказывал он с видом человека, которому все прежнее кажется не стоящим большого внимания. Слушатели чувствовали, что обращается он к ним немного свысока, но и это ему прощали. А некоторые, может быть, считали, что так и должен говорить прославленный партизан.
   - Мы вот трогаем прошлое, перебираем, подсмеиваемся даже над собой. Каждый из нас, старых партизан, много смертей прошел. Я сам лично, если даже скромно считать, двадцать две смерти миновал и продолжаю действовать. Бывает, спрашиваю себя: "Почему ты, Григорий, еще живой? Уберегся или посчастливило?" Ответ даю такой: остался цел после боя - не твое это личное счастье и не для отдыха ты остался или славы, а для дальнейшей борьбы за окончательную победу!
   Если же касаться лирического и поэтического, - то самое для меня поэтическое до конца войны - это смерть и гибель врага... Нет, почему же? Я и человеком остаюсь, но я нацеленный человек и об этом буду с вами беседовать.
   Знал я одного товарища. Был он смелым. Но все подсчитывал: "Я, мол, один, другой, третий и четвертый раз прикоснулся к своей гибели, значит, шансы мои с каждым разом прогрессивно уменьшаются - перелет, недолет, а ведь накроет когда-нибудь и цель". С каждым боем он становился все осторожнее и дошел со своей прогрессией до того, что проснулся раз среди товарищей, вскочил с черными от страха глазами и как заорет: "Немцы!" Пистолет к виску - и готов. Не успели его удержать. А немцев как раз и не было.
   Вот я слышу такое слово "осторожность", будто партизан должен быть осторожным. Но где тут граница осторожности и трусости? Граница, конечно, есть. Осторожность - это мысль, человек еще думает, понимает, как оберегаться. Трусость - это бессмысленное бегство, паника. Пример: лежим однажды в цепи, за укрытием, видим, как идет на нас немецкая пехота, подпускаем. Вдруг один наш уважаемый товарищ кричит: "Братцы, автоматчики!" Сорвался и побежал. И все за ним побежали. Что такое? Мы ведь и раньше знали, что в немецкой пехоте много автоматчиков. Нет, дело тут не в автоматчиках, а в голосе паникера - подействовал на нервы.
   Трусость - самый лютый враг партизана. А что касается осторожности... Осторожность действует по-другому. Она сестра трусости, но хитрая, все умеет объяснить и оправдать и постепенно партизана превращает в труса.
   Как это бывает? Дает командир задание. Идет партизан и видит - ужасно трудно и опасно. И вот он уже не идет, а ползет. Это правильно, надо ползти. Но ведь придется когда-нибудь и встать. Одним ползанием дела не кончишь. А голову он поднять не может. Прижимает ему голову к земле неведомая сила. Он ее в душе уважительно определяет, как осторожность, а она уже давно выросла в трусость. Возвращается такой партизан и докладывает: "Товарищ командир, оказалось невозможным". И все так аккуратно объяснит, что только и остается похвалить его за осторожность. А цель? Цель не достигнута. Целью стала осторожность.
   И вот закон партизана: вышел на задание - и твоя жизнь, и твой ум, и твое сердце, и твоя мысль, и твое оружие - все для достижения цели. Действуй и умом, действуй и расчетом, можешь даже применить осторожность, а дело сделай!
   От этого я и перейду к своему случаю. Тоже, как и другие, из первых дней моего личного опыта. У вас первые дни проходят среди старших товарищей, мы же старших товарищей не имели. Командиры тоже не имели партизанского опыта.
   Вот в сентябре сорок первого года Попудренко говорит, что есть мельница, на которой работают немцы. Надо взорвать ее - не дать врагу молоть зерно. Дает мне задание: "Ты продумай, подбери себе группу". Поехали втроем: Петька Романов, Ваня Полещук и я. Петька Романов получает роль агронома, Ваня Полещук крестьянином сделался, кепку надел, а я в роли народного учителя; так я всегда ходил в разведку. На повозку положили мешок ржи, мешок ячменя. Берем шнур, тол, автомат Все это кладем вниз.
   Выезжаем из лесу. Только выехали на опушку - лошадь выпряглась. Я в жизни ни разу лошадь не запрягал и мои товарищи тоже. Ваня Полещук хочет бежать в лагерь. Хорошо тут на нашей заставе оказался товарищ из колхозников. Он запряг. Мы потренировались: несколько раз запрягали и распрягали. Потом поехали.
   Приехали в Александровку. Вечер. Надо где-то переночевать. Попросились к одной крестьянке, дочь у нее. Переночевали. Утром стали запрягать - не получается. Дочь посмеялась над нами. Запрягла нам лошадь. Тут старая хозяйка спрашивает:
   - Куда это вы едете?
   - На мельницу едем.
   - Эх, вы. Как же вы не умеете ничего? Как же вы - три человека, а два мешка везете!
   - Это мой мешок, я учитель, а это Петьки мешок, а это - наш возчик.
   - Зачем, - спрашивает с усмешкой, - трем человекам ехать два мешка молоть?
   Она учила нас предусмотрительности. Мы поняли, что нас легко разоблачить. Хозяйка хорошая - муж на фронте. Просим ее: дайте нам еще мешок, мы разделим зерно на три доли.
   Дальше поехали с тремя мешками. В пять часов вечера приезжаем в райцентр Мену. А я уже бывал тут как разведчик. "Вдруг кто-нибудь заметит!" - думаю. Поставили свою лошадь, а сами пошли на мельницу. Один немецкий солдат - у входа, другой - у машинного отделения. Но пропуска не надо, разрешают ходить. Нам интересно машинное отделение взорвать. Мельница двухэтажная, вальцевая, перерабатывает зерно для немецкой комендатуры. Но и крестьянам мелет за четыре килограмма с пуда и одно яйцо.
   Мы вошли на мельницу, понюхали муку, немного подкрасились. Особенно Ваня - весь мукой вымазался. Я прошел в машинное отделение. Там работали два немца. Увидев меня, они что-то залопотали. Я вынул из кармана кусок хлеба, стал жевать - вроде не обращаю на них внимания.
   В машинное отделение можно пройти, но обратно, если взорвать, - уже не уйдешь. Только один выход - наложить толу в карманы и самому взорваться.
   Пошел к своим ребятам, говорю им:
   - Если мельницу взрывать, значит, только погибнуть.
   Они молчат, думают. Нас уже подозревают. Во дворе один прямо на нас пальцем показал. Решаю:
   - Будем уходить, товарищи!
   Полкилометра отъехали. У дороги - кустарник. Слышим погоню. Свернули в кустарник. Погоня ближе. Мы автоматы в руки, гранаты по карманам, лошадь бросили к чертовой матери - и бежать.
   Им лошадь не интересна. Они стали в нас стрелять. А лошадь Машка идет себе спокойно, хоть бы что. Тут начало темнеть, пошел дождь. Мы уж, верно, с километр пробежали. Стрельба прекратилась. Выскочили на дорогу, залегли в кювет. Что за чудо - идет Машка. Ей по кустам неловко телегу тащить выбралась на проселок. Посмотрели - никого нет. На Машку - и поехали.
   От погони удрали, но задание так и не выполнили. Знаете, как это мучительно - ругаешь себя последними словами. Но от этого не легче. Стали думать: что делать?
   В селе Забаровке спрашиваем: "Далеко до железной дороги?" Оказывается, в трех километрах отсюда. Идея! Пойдем на дорогу - все ж таки вернемся с результатами.
   Метрах в тридцати от моста большая кирпичная будка. Там охрана, как потом узнали - восемнадцать человек. А у самого моста, с обеих сторон, деревянные грибы - под ними часовые. Они меняются через каждые два часа. Мост большой, высоко стоит, Если его удастся взорвать, - прекратится всякое движение.
   Мы подобрались к мосту поближе, чтобы все рассмотреть. Руки стали черными от земли, колени черные. Помыли руки, заготовили палки, чтобы прикрепить тол. Пошел дождь и все сильней. Лошадь по лугу ходит. Повозку мы поставили под куст... Время идет. Мы ждем полной темноты. Дождь и дождь. Мы хоть мокнем, но нам даже лучше от дождя - темнее.