Он встретил машину "скорой помощи", которая привезла меня. на крыльце корпуса, прорычал мне вместо приветствия какое-то добродушное ругательство и велел поместить в изолятор на четыре койки.
   Там лежали больные только с переломами позвонков.
   За время, которое я там находился, в изоляторе перебывало тринадцать больных, все не старше двадцати пяти лет, но выжил я один.
   Было это совсем не просто. После рентгена меня положили на спину на вытяжение-на доски, покрытые простыней. Огромный толстый кожаный ошейник охватывал шею, подпирал подбородок и был двумя ремнями закреплен за спинку кровати. Пока я лежал на вытяжении, вернулась чувствительность в ногах и они задвигались. Тогда их придавили мешочками с песком. Потом сняли ошейник, наложили большой гипсовый панцирь, который закрывал почти всю грудь, всю шею, фиксировал голову совершенно неподвижно.
   Потом стала возвращаться чувствительность и по всему телу. Заныли после вывиха, хотя и вправленные, руки, задергали неизбежно возникшие пролежни, почему-то все тело, то равномерно-ноюще, то острыми уколами, заболело. Речь восстановилась, хотя постепенно и с трудом. Руки оставались неподвижными, только на левой руке ожил указательный палец. Тут подошла новая беда. После долгого перерыва, почувствовав свое тело, раньше такое сильное, а теперь все ноющее, распростертое неподвижно на кровати, я стал презирать и ненавидеть его и всего себя тоже. Я сделался мрачным, замкнутым, упрямо невосприимчивым даже к тому маленькому палатному мирку, который открывался моим глазам, к посещениям близких, к
   врачам. Мне казалось, что внешне я совершенно бесстрастен, однако и медицинские сестры (они шутливо и сочувственно называли обитателей нашей палаты "беспозвоночными"), и Алексей Дмитриевич очень хорошо поняли мое состояние, почувствовали его. И тут я даже с некоторым злорадством заметил, что Алексей Дмитриевич стал нервничать. Я натянуто улыбался его грубоватым шуткам, вполуха слушал рассказы о различных событиях его прихотливой и во многом удивительной жизни. Он стал присылать ко мне свою жену-умную, изящную Нину Федоровну, врача-психиатра. Она приходила не раз и просиживала со мной подолгу, ведя в самом деле очень толковые, интересные разговоры, но мне не было до них дела. Я все больше терял вкус и интерес к жизни, все больше презирал себя.
   Однажды вечером, когда все в палате уже спали и горел только неяркий ночник, находившийся в стене почти у самого пола. в палату вошла и подошла ко мне светловолосая, с васильковыми глазами медсестра Маруся, которая была лишь немногим старше меня.
   - Ты что, подменяешь кого-нибудь или на ночь к кому приставили? спросил я довольно равнодушно.
   - Вроде того,-беспечно ответила Маруся и вдруг, раздевшись догола, легла рядом со мной в постель и накрылась одеялом. Поняв в чем дело, я зло сказал ей:
   - Убирайся к черту! Не нужна мне твоя жалость,-и так как она не думала уходить, то даже обматерил ее.
   В пионерском отряде, а потом в комсомольской ячейке меня учили, что жалость-это мещанское чувство, постыдное для того, кто жалеет, и особенно для тех, кого жалеют. И я верил в это. Я не знал тогда, что жалость, сострадание-самое великое чувство,
   которое вложил в нас всевышний, и тот, кто полон этим чувством, более всего приближен к его престолу.
   Недаром на Руси слова "любить" и "жалеть" почти синонимы и очень часто стоят рядом '.
   Я не подозревал тогда всего этого и презирал жалость еще больше, чем свое искалеченное тело. Однако все это не прозводило на Марусю никакого впечатления. Она потянулась, сказала:
   - А я вовсе н не думаю жалеть тебя. Мне просто приятно с тобой полежать,- и. обвив мою голову сверху руками, несколько раз поцеловала меня в губы.
   В голове у меня помутилось, всего меня обдало жаром, сердце забилось часто и сильно, и я замолчал.
   Сколько так пролежала со мной Маруся, не знаю, иногда мне казалось-один миг, иногда, что много, много часов. Потом она бесшумно встала, оделась и молча ушла, на прощанье поцеловав меня. Так было еще три ночи. И то, чего не могли добиться знаменитый профессор и блестящий психиатр, его жена, то сделала девчушка, сама едва вышедшая из отроческого возраста. В последний раз она лежала в постели уже не с уродом, а с парнем пусть с гипсом на груди и шее, пусть пока. пока прикованным к постели, но с парнем, готовым и жаждущим жить, любить, бороться. Я стал выздоравливать, с каждым часом чувствовать себя сильнее, то и дело ловил в себе новые проявления жизни и здоровья.
   Алексей Дмитриевич провел синим карандашом косую линию через весь мой гипс, на равном расстоянии нарисовал на ней красивые кружочки и пронумеровал их.
   - Сегодня ты дотянешься левой рукой до первой станции, чертов ныряла, понял?
   1 По Далю, одно из значений слова "жалеть" - не давать в обиду, слова "любить" - желать добра, болеть за кого-либо сердцем, а Есенин писал: "Ты меня не любишь, не жалеешь..."
   - Понял, понял,-счастливо улыбнулся я и тут же, цепляясь указательным пальцем за гипс, стал тянуть руку. Она без труда добралась до кружочка с номером один.
   - Э, да ты изрядный симулянт, я вижу,-проворчал Алексей Дмитриевич,-тогда изволь сегодня же подняться до третьей станции.
   Я потянул было руку, но гипс дальше довольно круто поднимался на груди, рука соскользнула и упала. После ухода Очкина я снова и снова возобновлял свои попытки, и каждая неудача огорчала меня. Зато, когда я смог добраться не только до третьей, но и до четвертой станции, я стал чувствовать себя чем-то вроде атлета-чемпиона. А после овладения всеми станциями пошли и новые тренажные игры, упражнения.
   Остальные пальцы на левой руке задвигались, медленно, но неуклонно оживали и пальцы правой руки.
   Да, Алексей Дмитриевич знал свое дело. Но знал он откуда-то и то, что сделала Маруся, и он. талантливейший врач, понимал все значение этого. Во время одного из обходов он, грозный властелин корпуса, который если замечал где-нибудь пылинку, то весь персонал начинал дрожать от страха, вдруг железной своей рукой с неожиданной лаской провел по белой косынке Маруси. Он хотел, чтобы я увидел, что он знает все о ней и отдает ей должное.
   Маруся, Марусенька, лебедушка белая, я никогда не забуду тебя. Какие слова найти, чтобы благодарить тебя? Вот ведь не за горами был тридцать седьмой год и все, что в нем и за ним последовало. Может быть, именно то святое право на жалость, на милосердие, на доброту, которыми ты одарила меня тогда в изоляторе десятого корпуса Боткинской больницы, и помогли мне в страшные годы сохранить человеческое
   ЛИЦО,.,
   Мы встречались после больницы, подружились.
   А когда началась война, ты пошла добровольцем на
   фронт и была убита фашистами. А я уже с 1940 года служил в армии. Так и не знаю, где, когда, как, даже на каком фронте погибла ты.
   Художник, умирая, оставляет людям свои картины, поэт-стихи, ученый-свои труды, композитормузыку, строитель-здания, мосты, дороги, машины.
   А ты оставила людям свою жалость, свое милосердие, свою доброту. И пока она существует, ничто не может уничтожить род людской. С этими мыслями, вытеснившими из головы все остальное, я и уснул.
   ...Утром на обходе была только Раиса Петровна. - Тут же больничный "телеграф" принес скорбную весть. Двоюродный брат Льва Исааковича, горячо любимый им, композитор Исаак Дунаевский скоропостижно скончался, и сегодня похороны. Принесли эту весть пришедшие меня проведать капитан Владимир Федорович и боцман Степа. Я предложил послать Льву Исааковичу телеграмму, с выражением соболезнования. Все мои однопалатники согласились, морячки тоже, а Степа взялся перелезть через ограду, там, где густо разрослись деревья, и эту телеграмму отправить. Мы составили телеграмму, и Степа,только отмахнувшись, когда я протянул ему деньги, с необыкновенной для его комплекции быстротой исчез из палаты и уже через полчаса вернулся с квитанцией.
   Весь день наша палата, да и весь корпус обсуждали смерть Дунаевского. А вечером неожиданно дверь нашей палаты отворилась и вошел Лев Исаакович, но не в белом халате, а в строгом черном костюме. С непроницаемым лицом он обошел палату, каждому из нас протянул руку и ушел.
   - Да,-протянул Марк Соломонович,-Льва Исаакович - это человек. Только сердце - не шкаф.
   Нельзя все загонять в него-разорвется. А ведь сказано в Писании: "Больше всего хранимого храни сердце свое, потому что оно источник жизни..."
   В больнице, а уж тем более в корпусе и в палате, все, кто интересуется, многое знают друг о друге.
   Я уже знал, что Мустафа-татарин из московских дворников, династии которых и доныне не перевелись в столице, как исчезли, например, татары-старьевщики, бродившие по дворам н монотонно кричавшие:
   "Старье берем, бутылки покупаем", или китайцыпродавцы пищалок и разноцветных бумажных игрушек, а также непревзойденные прачки, работавшие в так называемых "китайских прачечных".
   Марк Соломонович много раз на дню сам заявлял, что он сапожник. В этом была и правда, и нечто от того смирения, которое паче гордости. Ведь он был не просто сапожником, а классным модельером дамской обуви.
   Дмитрий Антонович служил чиновником в какомто из престижных министерств, кажется внешней торговли. Он отличался довольно обычной для многих министерских работников того времени серостью, консервативностью, чтобы не сказать убогостью, мышления, приверженностью к тому, чтобы все явное делать тайным.
   У Павлика ни о чем как-то не хотелось и узнавать.
   Все заслонила его ужасная травма. А все-таки я спросил его:
   - Пашка, почему профессор сказал, что ты с ним одного поля ягода?
   На это Павлик хмуро ответил:
   - Сказал, значит, знает. А ты не завидуй-завидовать нечего.
   И я отстал от него.
   Ардальон Ардальонович был старым московским адвокатом, по слухам, очень богатым во время нэпа.
   У него были камни в печени, а операция почему-то противопоказана. Дунаевский пытался что-то сделать и так...
   Наутро Лев Исаакович, хотя и более бледный, чем
   обычно, был на обходе. Мне он велел продези нфицировать шов, удалить катетер, разрешил садиться и поворачиваться на левый бок. Я почувствовал большое облегчение. Внимательно осмотрев Ардальона Ардальоновича, он сделал ему какие-то новые назначения, тут же записанные дежурной сестрой Любой.
   Дмитрий Антонович получил тот же ответ на вопрос, который задавал каждый день.
   Когда Дунаевский спросил Марка Соломоновича, есть ли у него жалобы, тот.. помедлив, видимо поколебавшись, сказал:
   - Нету, нету, Льва Исаакович, но вот мы все...
   Однако Дунаевский резким движением руки прервал его и перешел к Павлику. Возле его кровати он пробыл гораздо дольше, чем у всех остальных, и на прощанье сказал, как и всегда:
   - Так вы держитесь, Павел Васильевич!
   - Да,-со значением ответил Павлик,-как вы говорите, нам иначе нельзя.
   Дунаевский, слегка переменившийся в лице, погладил Павлика по груди и вышел.
   - Марк Соломонович, какого черта вы не сказали профессору, что у вас снова появились боли?-спросил я.
   - Ах, Гришенька,- вздохнул старый сапожник (он упорно называл меня Гришей, хотя прекрасно знал, что меня зовут Георгий, и я примирился с этим),-время врачевать и время убивать, время жить и время погребать. Только и дела теперь Льве Исааковичу, что до моих болячек. Ты вот лучше объясни мне, раз Льва Исаакович не хочет, ты ведь человек ученый, зачем Никитка с Булганиным по Индии шастают? Ведь не затем же только, чтобы "Бхап! БХ;(Й!"
   кричать?-попытался он перехватить инициативу и направить разговор на другую тему.
   - Откуда мне знать?-раздраженно ответил я.
   Ну, может, потому, что вот Индия недавно стала независимой. Это огромная страна, и она очень много значит в Азии, а мы на две трети азиатская держава. Вот они и хотят наладить дружбу и всякие там связи.
   - Может быть, может быть, Гриша,- почему-то вздохнул Марк Соломонович,-только мне сдается, что сначала надо в своем доме разобраться, а потом уже шататься по чужим. Как сказано в книге Иова:
   "Обозрел ли ты широту земли? Объясни, если знаешь все это. где путь к жилищу света и где место тьмы?"
   - Ваше политическое мышление, уважаемый Марк Соломонович, отличается трезвой реалистичностью и зрелостью.-вмешался в разговор Ардальон Ардальонович.-Однако, чтоб отделить свет от тьмы, надо иметь опору, а если не имеешь, создать ее. Для этого есть много разных путей. Как говорят англичане: черная курица сносит белое яйцо. Только вперед лезть не советую. Вы любите ссылаться на Святое писание. Так вот, в книге притчей Соломоновых, если не ошибаюсь, в первой же главе, сказано: "Доколе глупцы будут ненавидеть знание?" Заметьте, премудрый Соломон, сын Давида, правивший еще в Х веке до нашей эры, только ставил этот вопрос, но не отвечал на него. А вопрос актуален и поныне.
   Марк Соломонович вскинулся и густым басом произнес:
   - В той же главе сказано: "Упорство невежд убьет их".
   - Не пойму я,-с досадой сказал вдруг Дмитрий Антонович, вмешавшийся в этот богословский спор,- что это вы оба лопочете? А только чую: чтой-то не то.
   - Это вам мерещится, почтеннейший,- насмешливо улыбнулся адвокат,праздный мозг, знаете ли,-это мастерская дьявола. Так что вы не напрягайтесь.
   - У, недорезанные,-с ненавистью прошипел Дмитрий Антонович, повернулся своим грузным телом, накрылся одеялом и, как он не раз говорил мне, наверно, подумал: "Занесло меня в этот зверинец, мог бы сейчас в Кремлевке лежать среди своих... Надо же, уговорили: лучший уролог в стране. Сгноить их бы всех, лучших, все равно толку от них не добьешься.
   Небось в душе хихикают, смерти моей дожидаются.
   Да, все прахом идет с тех пор. как родной отец умер.
   Да, крутенок был хозяин, а как с нами со всеми можно? Теперь плачутся многовато подчищал. А кто бы иначе на Волго-Доне, на всех великих стройках коммунизма вкалывал? Наши знали, кого брать, а когонет. Вот меня же никто не тронул... Теперь-то что делается, повылазили отовсюду всякие... Пока только шепчутся, а того гляди и до дела дойти может". При этой мысли Дмитрия Антоновича стал бить озноб, но он вернул себе самообладание привычным рассуждением: "Появится новый хозяин, обязательно появится. И все эти погрызут мерзлую пайку и кайлом помахают". С этими приятными мыслями Дмитрий Антонович, гоня привычный уже, но все равно жуткий страх, мирно уснул.
   ...С каждым днем я поправлялся, и вот уже наступило утро, когда с трудом, -после десятидневной лежки, опираясь на Галю, встал. Голова у меня кружилась, ноги подкашивались, да и Галя вся дрожала.
   Спотыкаясь друг о друга и поддерживая друг друга, мы добрели до открытого окна. Больничный сад, уже виденный мною много раз до операции, теперь показался каким-то особенно свежим и красивым. Обратно до койки я дошел сам и сказал порозовевшей Гале:
   - Спасибо, я не забуду, что с твоей помощью сделал здесь первые шаги.
   - Так ведь и я с вашей помощью сделала здесь первые шаги...
   ...У меня еще продолжал в двух местах гноиться шов, но это было не страшно. Главная радость нашей палаты заключалась в том, что явно лучше стало Павлику. Он уже не прокусывал до крови нижнюю губу, чтобы не стонать. А синие твердые бугры, образовавшиеся на ней, Мария Николаевна постепенно сводила какими-то припарками и мазями. Даже взгляд Льва Исааковича светлел, когда он смотрел на Павлика, и, видимо, стало отпускать его немного то напряжение, которое, как мы заметили, появлялось у него всякий раз, когда он подходил к Пашкиной кровати.
   Однажды Лев Исаакович сказал:
   - Ну, что, Павел Васильевич, еще посидим за баранкой? - И Павлик растянул в улыбке не совсем зарубцевавшиеся губы. Когда профессор ушел, Марк Соломонович изрек торжественно:
   - Еще царь Соломон призывал: "Спасай всех взятых на смерть!"
   Надевая огромные роговые очки, он стал читать Павлику вслух попеременно "Три мушкетера" Дюма и "Блуждающие звезды" Шолом-Алейхема. "Тискать романы", как выражался Павлик, которого оба эти романа приводили в восторг.
   Даже у Ардальона Ардальоновича менее серым стало лицо и не такими набухшими мешки под глазами. Он все чаще вступал в шуточные пререкания с Марком Соломоновичем. Мустафа во время своих молитв - а их было в сутки несколько - время от времени поглядывал на Павлика. Совершенно очевидно.
   что он за него благодарил Аллаха. Только Дмитрий Антонович еще больше мрачнел и замыкался в себе.
   На все попытки расшевелить его, которые мы время от времени предпринимали, либо отмалчивался, либо невнятно, но зло ругался. Ругал он и свою кроткую жену - полную женщину с курносым носом и добрым круглым лицом. Она навещала его по два-три раза в неделю, неизменно приносила домашние пирожки с мясом и другую приготовленную ею снедь. В ответ на ругань она только шумно вздыхала.
   Регулярно приходила гостья и к Ардальону Ардальоновичу - молодая и очень красивая женщина с тихими зелеными глазами и каштановыми волосами, собранными сзади в большой пучок. Обычно они тут же выходили в сад. Если же Ардальону Ардальоновичу было плохо, то женщина садилась около его кровати и они о чем-то шептались. Сквозь сетку частых морщин, покрывавших его лицо, просматривались черты сходства с молодой женщиной. Возможно, она была его дочерью, но он никому из нас ее не представлял. А получить от адвоката какие-нибудь сведения можно только тогда, когда он этого сам хочет.
   К Мустафе время от времени наведывались какието люди, всегда разные, и он неизменно выходил с ними в сад.
   Меня тоже часто навещали друзья. Особенно дорого мне было внимание и привязанность дочери старого друга, Володи Берестецкого, милой и застенчивой Тани. Когда она кончила десятый класс, отец, выдающийся физик-теоретик, перевез ее из Ленинграда в Москву в свою новую семью. Таня, попав в непривычное для нее общество интеллектуалов, растерялась и замкнулась. Может быть, потому мне были особенно дороги ее доверие и привязанность.
   Павлика и Марка Соломоновича навещать, видимо, было некому.
   Да, главное все-таки заключалось в том, что Павлику стало лучше. Общий тонус в палате поднялся, а тут еще вскоре и я вслед за остальными стал выходить в больничный сад. Нагноение в боку меня не слишком беспокоило. А вот у Марка Соломоновича боли усилились. Я настоял на том, чтобы он пошел и сказал об этом Дунаевскому. Он вернулся очень не скоро и только отмахнулся от моих вопросов. Однако через несколько минут сам же вызвал меня в коридор и зашептал:
   - Льва Исаакович сказал, что у меня в мочевом
   пузыре остался еще один камень. Раиса Петровна во время операции, да простит ее господь, его не заметила.
   - Ничего себе,-огорчился я,-но почему вы говорите об этом шепотом и в коридоре? И что решил делать Лев Исаакович?
   Марк Соломонович посмотрел на меня как на круглого дурака и сердито проворчал:
   - Ты думаешь, что у этого несчастного мальчишки слишком мало забот? А Льва Исаакович ничего не решил, он сказал, что решать должен я.
   - Как вы?-снова не понял я, и Марк Соломонович, метнув в меня негодующий взгляд, сердито сказал:
   - А вот так, я. Либо надо снова делать операцию, хотя и от первой шов еще не совсем зажил. А еще можно всунуть туда шипцы и попробовать раздробить ими камень. Он тогда превратится в песок и сам выйдет. Только будет очень больно-так он сказал. Кула совать щипцы, что раскалывать, ты понимаешь, Гриша?-развел он руками.-И к тому же я сам должен решать, что выбрать, как будто это я доктор медицины. Помоги мне, Гришенька. Я старый, глупый сапожник, что я могу выбрать?
   - Хорошо, попробую,-озадаченно сказал я,- только давайте вернемся в палату. Мне надоело торчать в коридоре.
   В палате, делая всякий раз таинственное лицо, Марк Соломонович каждые несколько минут подходил ко мне и паровозным шепотом спрашивал:
   - Ну?
   Как ни крепок был старый сапожник, но семьдесят пять лет это не шутка. Вторая операция была бы делом рискованным, и на очередной вопрос я твердо ответил:
   - Щипцы.
   Марк Соломонович посмотрел на меня в замеша
   тельстве, а потом, еще больше размахивая руками, чем обычно, закричал:
   - Нет. вы поглядите на него! Он дает советы, что делать с живыми людьми! Как вам это нравится? Ты, Гришка, понимаешь только в людях, которые умерли во времена Моисея и от них одни косточки остались.
   Конечно, их можно резать ножом, а кому охота-и пилить ножовкой.
   - Да я вовсе не настаиваю,-недоуменно ответил я,-вы же сами спрашивали моего совета! А по правде говоря, я и сам не знаю.
   - Он не знает!-сардонически воскликнул Марк Соломонович.-Он, видите ли, не знает! Государство истратило на его учебу столько денег, что можно было новый корпус построить, а он не знает! Он - доктор наук и не знает. Как вам это понравится? Значит, я, старый сапожник, должен сам все решать! Каково?
   Вся палата заинтересованно прислушивалась к нашей перепалке. Ардальон Ардальонович даже спросил в чем дело. Но Марк Соломонович только мотнул
   головой.
   - Ну, хорошо,- миролюбиво предложил я,- может быть, тогда-операция?
   - Ты что, рехнулся?-завопил Марк Соломонович-Ты, мешигенер. ты, цудрейтер! Ты меня, как Исаака, хочешь под нож подставить?
   - Черт побери,-разозлился я,-да я вам с самого начала сказал, что щипцы, но вы же принялись на
   меня орать!
   - Гришенька,-внезапно переходя на какой-то вкрадчивый, жалобный тон, спросил Марк Соломонович,-ты вправду так думаешь?
   Когда я подтвердил, Марк Соломонович молча выскочил в сад.
   -Чего старик мается?-требовательно спросил Павлик, и мне пришлось ему, да и всей палате, рассказать в чем дело.
   - Клево,-одобрил мой совет Павлик и деловито добавил:-Надо бы ему стакан высосать перед тем, как Лев Исаакович в него со щипцами полезет.
   Однако Марк Соломонович еще почти сутки колебался, прикидывал, то беспомощно разводил руками, то пожимал плечами. Когда я попытался узнать, почему он ничего не говорит, он отделался от меня тольто цитатой из своего любимого царя Соломона: "При многословии не миновать греха, а сдерживающий уста свои - разумен".
   Тем временем в Москву на несколько дней по делам экспедиции приехали двое моих учеников-аспирант румын Никушор Бырля и студент болгарин Атанас Бейлекчи. В первый же день они пришли ко мне в больницу и потом проводили у меня все свободное время. Они давно спелись во время экспедиций и, когда все врачи уходили, задушевно и выразительно пели печальные и веселые румынские, болгарские, русские, украинские и другие песни. Не только наша палата, но и весь корпус ими заслушивался. Никушор. обладавший способностью мгновенно влюбляться, тут же увлекся Галей, да и она не осталась равнодушна к его черным с поволокой глазам и мягким манерам. Он очень тактично, не мешая, а стараясь помочь Гале, все свободное время торчал в отделении, а перед отъездом в экспедицию, когда Галя дежурила, ночью влез в окно запертого корпуса. Очевидно, для решительного объяснения.
   Я был очень рад приезду моих учеников и, зная, что Атанас прекрасно рисует, решил с его помощью выпустить сатирическую стенгазету под названием "Цистоскопия". Почти псе больные во всех палатах приняли мое предложение с энтузиазмом, и я вскоре получил кучу заметок, фельетонов, стихов. Сам написал передовую под названием "Больше внимания ме
   стным ресурсам", которая начиналась примерно так:
   "Почти ежедневно профессор Дунаевский извлекает из недр трудящихся много разнообразных камней высокой прочности. Они являются прекрасным строительным материалом. Между тем наш корпус, которому, наверное, уже больше ста лет, изрядно обветшал и нуждается в ремонте..." Атанас очень красиво нарисовал название газеты в рамке из развернутого к читателям стержня, на одном конце которого сверкало зеркало, а на другом сияла электрическая лампочка, сделал много смешных карикатур и рисунков.
   В разгар работы над газетой меня вызвала в ординаторскую Раиса Петровна и строго спросила:
   - Вы действительно затеяли выпускать какую-то стенгазету?
   Я подтвердил.
   - Как секретарь партбюро больницы, я запрещаю вам это делать.
   - Вы очень хороший врач, Раиса Петровна, но вот секретарь партбюро вы неважный.
   - Почему? -опешила она.
   - Да потому, что вы нашей Конституции не знаете. У нас свобода печати, тем более стенной. А не верите, что это орган больных, пройдите по палатам, порасспросите.
   Обескураженная Раиса Петровна замолчала. Однако через минуту совсем другим тоном сказала:
   - Вы меня там высмеивать не будете, Георгий Борисович? Помните, как я вам делала цистоскопию и вообще?..
   - Раечка,-ответил я демагогически,-то вы как партийный секретарь попытались меня запугать, то хотите оказать моральное давление на свободную прессу. Не знаю. не знаю. Редколлегия рассмотрит ваше заявление,-и, видя, как она помрачнела, добавил:-Впрочем, обещаю замолвить за вас словечко.
   Газета получилась что надо. Мы с торжеством вы
   весили ее в небольшом вестибюле у входа в корпус.
   Все ходячие больные, весь свободный персонал корпуса собрались там и читали ее. Так как протолкнуться к стенгазете было трудно, то близстоящие громко читали все, что там было написано. Когда но время обеда вестибюль опустел, в него крадучись вошла Раиса Петровна, явно не с добрыми намерениями, хотя я и сдержал свое обещание по отношению к ней.
   - Как вам не стыдно, Раиса Петровна,- пресек я злокозненные ее планы. Она покраснела и удалилась, но я понимал, что дальнейшие покушения на гарантированную нам сталинской Конституцией свободу печати весьма вероятны. Я попросил Владимира Федоровича вместе со Степой, в очередь со мной, подежурить у газеты, пока не уйдут врачи, что они сделали с флотской тщательностью. Газета продолжала пользоваться большим успехом. Посмотреть ее приходили и из других корпусов. Однако через несколько дней во время обхода Лев Исаакович спросил: