Вскоре Хрущев слетел с политического Олимпа, а Вознесенский, став академиком нескольких гуманитарных академий мира, был выдвинут на Нобелевскую премию по литературе.

Наши дороги пересекались в Киржаче и Кургане

   Без всякого преувеличения еще раз хочу сказать, что больше пятидесяти лет моей жизни, то есть с первого знакомства со стихами Андрея Вознесенского, прожиты под знаком его имени. Не рисуюсь, это правда. Оглядываясь назад, в те времена, когда был молод, вспоминая наше общение, думаю, что, не встретились бы мы с Андреем тогда во Владимире, моя жизнь прошла бы иначе.
   Каюсь, правда, что не оправдал его надежд и бросил писать стихи. А ведь так вроде бы блистательно начиналась моя поэтическая карьера. Фактически с ничего, с каких-то трех-четырех стихотворений, понравившихся тогдашним корифеям советской поэзии. Но главное для меня – их заметил Андрей Вознесенский. Стихи публиковали в «Литературной России», журнале «Молодая гвардия», в «Днях поэзии», в коллективных сборниках, я участвовал в совещаниях молодых литераторов, организованных Союзом писателей Москвы, да и сам уже руководил литературным объединением.
   При встречах Андрей подгонял: «Пиши, пиши, все лучшее в поэзии создано молодыми. Время летит…» Он как бы наполнял попутным ветром мои непрочные паруса.
   Да, благодаря поэтам-шестидесятникам писание стихов стало фантастически популярным, а поэзия – уделом тысяч и тысяч «юношей со взором горящим». Но, к счастью для себя, я рано понял, что истинных поэтов – немного. Так что выскажу на первый взгляд парадоксальную мысль: я благодарен Андрею и за то, что не стал поэтом.
   Ведь именно его стихи были для меня путеводной звездой, маяком, той планкой, до которой дотянуться невозможно. А среди рифмоплетствующей толпы быть не хотелось. «Стихи не пишутся, случаются», – сказал Вознесенский. В моей судьбе они «не случились».
   К тому же, безраздельно поглотили главные страсти моей жизни – журналистика и библиофильство.
   Какое-то время я чувствовал неловкость: ведь сам Вознесенский толкал меня в литературу, писал рекомендательные записки руководителям отделов поэзии столичных газет и журналов, а я все дальше и дальше уходил в сторону от сочинительства. Но потом успокоился, понял: поэт проявлял доброе участие и к другим младолитераторам, давая им путевку на Парнас, поддерживая их. Наверное, помня о том, что когда-то его самого благословил великий Пастернак. Мое предположение Андрей Андреевич подтвердил, ответив в одном из последних интервью на вопрос журналиста, оправдали ли его ожидания поэты, которых он поддерживал (порой с избыточной щедростью): «Избыточной щедрости не бывает: ругать будут и без меня… Все талантливые поэты, которых я знал, предпочитали перехвалить, чем недохвалить: это касалось и Кирсанова, и Асеева, которых в свое время так же искренне перехвалил Маяковский, а тот начал с того, что его назвал гением Бурлюк…»
   Хочу сказать, что ничего нет случайного в этом подлунном мире. И еще нет ничего сильнее в человечьем общежитии, чем землячество, общие корни, глубинная родословная. Оттуда черпаются силы, рождаются вечные дружбы, единение помыслов. Об этом говорят и автографы поэта на книгах, подаренных мне в разные годы:
   «Феликс, дорогой! Это первый том нашего с тобой Владимира, твоей соловьиной молодости. Обнимаю тебя – и того, и сегодняшнего. Андрей Вознесенский. Переделкино» (Собр. соч. Том 1. М., «Художественная литература», 1983);
   «Феликс, дорогой, до сих пор в душе, да и в этом томе звенят колокола Владимира и нашей юности – счастья тебе. Андрей Вознесенский» (Собр. соч. Том 3. М., «Художественная литература», 1986).
   Какую же услугу оказывало мне провидение: наши тропы, наши дороги с Андреем удивительно совпадали. И он, и я по месту рождения москвичи, но детские годы провели в одних и тех же местах: Андрей – в Киржаче, а я в десяти километрах от Киржача – в селе Головине, в годы войны Андрей с мамой жили в Кургане, я же оказался в этом городе в 1967 году.
   В книге «На виртуальном ветру» (Вагриус, 1998) Вознесенский вспоминал:
   «Мамина родня жила во Владимирской области. К ним я наезжал на каникулы. Бабушка держала корову. Когда доила, приговаривала ласковые слова. Ее сморщенные, как сушеный инжир, щеки лучились лаской. Ее родители еще были крепостными Милославских. «Надо же!» – думалось мне. Из хлева, соединенного с домом, было слышно, как корова вздыхала, перетирала сено, дышала. Так же дышали казавшиеся живыми бревенчатые стены и остывшая печь, в которой томилась крынка топленого молока, запеченного до коричневой корочки. Сумраки дышали памятью крестьянского уклада, смешанного со щемящим запахом провинции…»
   Если бы я сел за воспоминания о тех далеких годах, в этих воспоминаниях были бы те же самые атрибуты простой деревенской жизни в селе Головино у бабушки моей Марии Ивановны Ахапкиной. Отец воевал, мама наезжала из Москвы. Тоже помню корову (нашу звали Милка), пережевывающую сено в темном подворье и тяжело дышавшую, вкус парного молока и аромат облупленных куриных яичек, вынутых прямо из сенного гнезда и сваренных в чугунке. До смерти боялся я ночевать на сеновале, потому что в углу под скатом шевелились огромные пауки. И убегал куда-то за реку, если знал, что нынче мимо окон понесут на кладбище покойника. Вся деревенская жизнь проходила перед глазами. Все это, вместе взятое, называется «малой родиной».
 
   Позже – и в юности, и во все последующие десятилетия – я много раз бывал в Киржаче, там живут мои друзья, туда я привозил потом из Москвы на литературные и артистические концерты знаменитых столичных персон. Киржаки любили часы удивительных встреч, затаив дыхание слушали Михаила Ульянова и Беллу Ахмадулину, Евгения Леонова и Валентина Гафта, Михаила Задорнова и Александра Иванова… В это трудно поверить, но я оказался одним из первых на месте гибели Юрия Гагарина в конце марта 1968 года. В тот трагический день я гостил у своих дальних родственников в деревне Новоселово, что возле того страшного квадрата, куда упал самолет космонавтов. До сих пор стоят перед глазами обгорелые деревья, яма, воронка от взрыва… Через несколько часов всю округу оцепили, и еще много недель никого не допускали на место трагедии.
   В конце 60-х годов судьба забросила меня в город Курган, где я прожил три года, но только спустя двадцать лет узнал о том, что в этом городе прошло военное детство поэта.
 
   … В 1979 году мы с моим другом, курганским журналистом Вячеславом Аванесовым, пришли в Центральный дом литераторов на творческий вечер Андрея Вознесенского.
   Зал переполнен. Как всегда на выступлениях популярнейшего поэта, свободных мест не было, и мы расположились прямо на сцене, куда поставили дополнительные стулья. Поэт был в ударе – он вдохновенно и с присущим ему артистизмом читал новые стихи.
   Для Славы тот вечер был особым событием. Ведь раньше он не видел прославленного пиита «живьем».
   – Вот бы напомнить ему о Кургане! – сказал Слава.
   – При чем здесь Курган? – недоуменно спросил я.
   – А ты, прожив несколько лет в наших краях, разве не знаешь, что Вознесенский вместе с мамой жил в Кургане в эвакуации? Именно там он пошел в первый класс!
   – Как же так? Работая в курганской областной газете, я ничего об этом не слышал… – расстроился я. – Сейчас же подойдем к Андрею, и я тебя с ним познакомлю.
   После концерта на сцену за автографами рванула публика, но я, толкая Славу в спину, шептал: «Иди, иди!..»
   Для Вознесенского неожиданная встреча и короткий разговор были как удар током: «Вы из Кургана?! Неужели? Я же в войну жил на Станционной улице…»
   Снова шепчу Славе: «Позови его на выступление…». Воодушевленный реакцией Вознесенского, Слава робко приглашает его в Курган.
   «А что? – спрашивает как бы сам себя Андрей и тут же торжественно заявляет: – Приеду. Обязательно».
   Позже свою курганскую жизнь он опишет в мемуарных зарисовках «Мне четырнадцать лет. Рифмы прозы»: «В эвакуации мы жили за Уралом. Хозяин, который пустил нас, Константин Харитонович, машинист на пенсии, сухонький, шустрый, застенчивый, когда выпьет… Жилось нам туго. Все, что привезли, сменяли на продукты. Отец был в ленинградской блокаде. Говорили, что он ранен. Мать, приходя с работы, плакала. И вдруг отец возвращается – худющий, небритый, в черной гимнастерке и с брезентовым рюкзаком» (Собр. соч., том 1, М., «Художественная литература», 1983).
   Вознесенский вспоминал и о том, что его знаменитое стихотворение «Гойя» родилось под впечатлением от альбома великого испанского художника, привезенного отцом в голодный город вместе с продуктами. Эти стихи, как трагический реквием войне, вошли во многие поэтические антологии мира.
   В Кургане Андрей пошел в первый класс. Учился в 30-й железнодорожной школе – рядом с домом и вокзалом. Гудки паровозов будили его ночью. И не давали задремать во время уроков.
   … Вернувшись в Курган, Слава только и думал о том, как организовать встречу поэта. И вдруг случай представился – местный обком готовил комсомольскую конференцию. Слава связался с Вознесенским по телефону, и тот подтвердил свое желание прилететь в Зауралье. По рассказам Аванесова, аппаратчик Сережа Еловских едва ли не прослезился, узнав, кто примет участие в комсомольском концерте. Эта новость прокатилась по зауральской столице ярчайшей кометой. Все стали ждать встречи.
   Но… За два дня до радостного события моего друга вызвали в обком КПСС. «Сделайте все, чтобы Вознесенский к нам не приезжал. Иначе попрощаетесь с партбилетом». Подобные угрозы последовали и руководителю областной телерадиокомпании Геннадию Артамонову: «Приедет Вознесенский – останетесь без работы».
   Слава недоумевал: за что такая немилость? Оказалось вот за что: «Вознесенский и его друзья опозорили нас перед всем миром. Самиздатовский «Метрополь» выпустили. Решили покрасоваться!..»
   Зная местные идеологические нравы, Аванесов боялся вызова в КГБ. Казалось, что его вот-вот разорвут и выбросят на улицу. Но как сообщить об этом Андрею Андреевичу? Он позвонил мне. Дома не застал: мы с Вознесенским были в Муроме. Тогда Слава связался с Зоей Борисовной Богуславской и уклончиво пролепетал, что в данный момент в Кургане не готовы принять столь высокого гостя. Ему показалось, что жена поэта все поняла и разочарованно произнесла: «Андрей Андреевич расстроится. Ему так хотелось побывать в городе детства».
   Вернувшись в Москву и узнав о случившемся, я орал в трубку своему расстроенному другу:
   – Это срам, посмешище! Вознесенский – лауреат Государственной премии, перед ним открыты все двери. А ваш обком наложил в штаны…
   Но что толку было орать…
   Так курганские любители поэзии не встретились с прославленным поэтом, почти земляком…
   Чуть позже Вознесенский подпишет Аванесову свою книгу «Витражных дел мастер»: «Вячеславу из Кургана с добрыми пожеланиями».
   Я знаю, что Слава до сих пор, спустя тридцать лет, переживает из-за той несостоявшейся встречи курганцев с Андреем Вознесенским.
   Курганский поэт Леонид Блюмкин, живущий ныне в Германии, прислал мне свою новую книжку, из которой я не могу не привести следующее стихотворение:
Несостоявшаяся встреча
 
Он свечи ставил во Владимире
за здравие друзей и Русь,
где тьма и глушь непроходимые,
скрип черных не забыт «марусь».
 
 
Давно на оттепели изморозь,
ледком подернуты ручьи.
И жизнь, как женщина капризная,
то радует, а то горчит.
 
 
В поэзии – среди кумиров он.
Его позвали за Урал,
где мальчиком эвакуированным
почти по-взрослому страдал.
 
 
Где спорил с пацанами здешними
и «Гойи» вынянчил росток.
Где ждал его с глазами нежными
тогда спасенный им щенок.
 
 
Миг детства с грустью и проказами
еще шершавым жжет огнем…
Но неожиданно отказано
ему во встрече с прошлым днем.
 
 
Лицо у власти перекошено,
в нем раздражение и страх:
непредсказуем гость непрошеный
из вольнодумного «Метрополя»,
что властные умы напряг.
 
 
Растерянно вздохнули улицы,
Курган подавленно молчал…
Поэт над свечкою ссутулился,
не скрыв обиду и печаль.
 
 
Но взгляд притягивался куполом,
где свет и поднебесный свод.
Рука в карман – и скомкан купленный
вчера билет на самолет.
 
 
Он то в Москве, то в дальней дальности.
То славы шум, то злой шумок…
Откуда-то из детской давности,
скуля, зовет его щенок.
 

«Спасибо, что не забыл и меня…»

   С 13 по 15 марта 1978 года Московская писательская организация предложила организовать выставку из моей библиофильской коллекции «Первая книга поэта». Ее приурочили к литературно-творческой конференции «Молодые литераторы Москвы». В ту пору я, уже довольно известный коллекционер поэзии, представил свое собрание в престижном Центральном доме литераторов (ЦДЛ). Поглядеть на обложки редчайших первоизданий – от Блока и Цветаевой до Рубцова и Вознесенского – пришло много людей. Среди них Владимир Высоцкий с Мариной Влади. На стенде стояла роскошная, в кожу одетая книга отзывов. Заглянул на выставку и Андрей. Как я обрадовался его приходу! Хотя сам он книгособирательством не увлекался, увидев среди прочих первую книгу своего учителя Бориса Пастернака «Близнец в тучах», разволновался: «Знаешь, она у меня тоже есть, ее мне подарил сам Борис Леонидович».
   «Спасибо, что не забыл и меня», – пошутил, увидев на стенде под стеклом свою «Мозаику».
   В книге отзывов осталась его запись: «Трепет и восторг вызывает эта уникальная коллекция. Андрей Вознесенский. 13.3. 78».

Кусок решетки-святыни, спасенной поэтом

   Вместе с первыми публикациями за Вознесенским тянется шлейф скандалов и пересудов. Позже он скажет: «Дальше от скандалов у меня никогда не получалось, хотя я дорого дал бы, чтобы их не было. Они привлекают внимание к автору, но отвлекают от стихов…»
   Он становится головной болью для КГБ и цензоров. На него наваливаются записные литкритики, все чаще раздаются окрики из идеологического отдела ЦК. Но вступается один из самых авторитетных тогдашних поэтов, сподвижник Маяковского Николай Асеев, который публикует в «Литературной газете» статью «Как быть с Вознесенским?».
   … Андрей Андреевич не любил ни дат, ни юбилеев, ни пустых разговоров вокруг своего имени. Редко давал интервью. Но всякий, кто общался с ним, становился свидетелем или соучастником какой-то тайны, загадки. Однажды, при встрече, указывая на огромный белого цвета кейс, он азартно спросил: «Угадай, что в нем?» – «Скрипка Страдивари?» – «Нет». – «Твоя Нобелевская лекция?» – «Ошибся». – «Рукописи перед сдачей на аукцион «Сотбис»?» – «Спасибо, нет».
   В чемодане лежала часть деревянной решетки окна Ипатьевского дома в Екатеринбурге, где расстреляли семью последнего царя. Андрей с мальчишеской гордостью похвалился, что летом 1977 году, оказавшись в Свердловске, собственноручно спас от уничтожения эту реликвию.
   Еще одно пересечение наших жизненных троп: познакомившись в 59-м году во Владимире с пребывавшим там в ссылке Василием Витальевичем Шульгиным, который, как известно, принимал отречение Николая Второго и до конца жизни оставался яростным монархистом, я с глубоким сочувствием стал относиться к царской семье. У меня хранится почти готовая рукопись интервью с представителями семьи Романовых, с которыми встречался в разных странах в перестроечные времена.
   В 1968 году, работая в Курганской областной газете, я придумал себе командировку в ближайший к Свердловску зауральский райцентр, а на самом деле добрался до Свердловска, чтобы увидеть дом Ипатьева. Середина шестидесятых – самое сусловско-запретное время. Власти ломали голову, как избавиться от крамольного строения, к которому все чаще и чаще приезжали поклониться люди, сочувствовавшие расстрелянным в ипатьевском подвале без суда и следствия Романовым. Первый секретарь Свердловского обкома Ельцин выполнил приказ Кремля – в сентябре 1977 года дом был снесен.
   Но я успел увидеть его, перебрать дрожащими руками полусгнивший забор, внутрь, к сожалению, не попал.

«Ваш прах лежит второй за алтарем…»

   … Зимой 1980 года мы предприняли необычный и очень важный для Вознесенского вояж в старинный город Муром. Поэта много лет волновала семейная легенда о его предке Андрее Полисадове, которого вывезли из Грузии «юным монахом» и усыновили в России. Стал архимандритом, настоятелем Благовещенского собора в Муроме. Именно о нем Вознесенский написал свое раннее стихотворение «Прадед» и включил его в «Мозаику». Но цензура вырезала стихи из готового тиража книги, убоявшись церковной, то есть крамольной по тем временам, темы, заменив на стихотворение «Кассирша». В оглавлении осталась «отметина»: «Прадед» там значится, а «Кассирша» нет. Невооруженным глазом видна вклейка на странице 31.
   Привожу сохранившийся в моем архиве один из вариантов этого стихотворения:
Прадед
   Памяти деда моего, сына приверженца Шамиля, увезенного в Муромский монастырь в 1830 году

 
Ели – хмуры.
Щеки – розовы.
Мимо Мурома
Мчатся розвальни.
Везут из Грузии!
(Заложник царский).
Юному узнику
Горбиться цаплей.
Слушать про грузди,
Про телочку яловую,
А в Грузии —
яблони…
(Яблонек завязь
Гладит меня.
Чья это зависть
Глядит на меня?!)
Где-то в России
В иных временах,
Очи расширяя,
Юный монах
Плачет и цепи нагрудные гладит.
Все это прадед.
 
   По дороге Андрей рассказывал, что Полисадов – весьма загадочная фигура российской духовной жизни. Великий князь Николай Михайлович Романов включил его имя в Русский некрополь, им составленный. Правда, почему-то имя Полисадова таинственным образом исчезло со страниц сборника, хотя осталось в оглавлении…
   Почти целый год, говорил Андрей, он жил этой историей, которая началась давно.
   «Что значит для человека имя?! – спрашивал Андрей. И отвечал: – Прежде всего кровь. И вот выходит, что во мне грузинское, давнее начало. Хотя назвать меня грузином можно только с долей фантазии».
   Мне запомнилось, что Андрей акцентировал, что весь мир интересуется своими корнями. Вышло, что он попал в хитросплетение российской духовной жизни прошлых веков. И ему как поэту интересно думать и писать о пересечении личного с историей.
   «Но я же не историк, – говорил Вознесенский, – и было бы смешно видеть в моей поэме только конкретно историческое содержание».
   (Тем же январем в «Новом мире» вышла поэма Вознесенского о его предке. Вернувшись из муромского путешествия, я читал ее с таким чувством, будто знал лично этого необычного архимандрита. И было совершенно понятно, что поэма не о прошлом, а о настоящем. «Мало быть рожденным, важно быть услышанным…», «Мудрость коллективная хороша методою, но не консультируйте, как любить мне Родину…» – это строки из поэмы. А еще хулигански-ироничные, но горькие слова: «Чтоб было где хранить потомкам овощ, настало время возводить собор…» Это было бы смешно, если бы не было так актуально в те далекие времена «развитого социализма», когда писалась поэма.)
   В сопровождении местных краеведов мы бродили по церковному кладбищу, взирали на обветшалые стены древнего собора, делали фотографии, а вечером поэт читал стихи в муромском Доме культуры. В Муроме провели два дня. На всю жизнь запомнились подробные, вдохновенные новеллы о древней Владимирской земле, поведанные поэтом. Ночевали в местной гостинице. Не спали почти всю ночь. Разве заснешь, если рядом ворковали поклонницы-фанатки «первого поэта Советского Союза», как они называли своего земляка.
   В ту поездку я пригласил и моего старого приятеля, любителя поэзии Генриха Рабиновича. Сейчас он с семьей живет в США. Я попросил его вспомнить о давнем путешествии, что он с удовольствием и сделал.
Муром, рождество, таинственная Ольга…
   С автором этой книги мы дружим 45 лет. Феликс знает подробности моей биографии, а я был свидетелем и участником многих событий в жизни известного журналиста, автора и ведущего когда-то весьма популярной телепередачи «Зеленая лампа», страстного библиофила, организатора творческих вечеров знаменитых деятелей культуры.
   Десять лет назад я уехал из России в Америку. Рядом жена, дочь, внучка. Хорошо под Нью-Йорком, на природе, в собственном доме. Смотрим русское телевидение, иногда перечитываем прекрасные книги, напечатанные еще в СССР. Нередко, как бы само собой, я оглядываюсь назад, во времена, когда был молод и по-настоящему счастлив. Вот почему я обрадовался просьбе друга поведать об одном событии в жизни и моей, и Феликса. Эпизод связан с двумя днями и двумя ночами общения с великим поэтом Андреем Вознесенским.
   … Начало 1980 года. Андрей Андреевич собирается съездить в Муром, где обнаружились следы его прапрадеда, когда-то бывшего там архимандритом. Андрею необходимо поработать в муромском архиве, в музее, побродить по древнему кладбищу, посетить храмы. Феликс с радостью соглашается на увлекательный вояж и предлагает поэту помимо пребывания в Муроме, совместив приятное с полезным, встретиться с поклонниками поэта во Владимире и в городке Покров, где провел юность мой друг.
   Получив согласие, Феликс быстро договаривается обо всем и собирает компанию: кроме него и Вознесенского едут приятель поэта переводчик Борис Хлебников и автор этих строк. Транспорт обеспечиваю я – беру на работе «рафик» с водителем.
   И вот мы в дороге. Снежная, морозная зима, рождественская неделя, владимирско-муромская седая старина. Какое счастье быть в компании с самим Андреем Вознесенским, которого Валентин Катаев сравнил с новогодней елкой, «стройной, смолисто-сухой, такой русской… с шарами… недоступными для зрения и все же существующими».
   В Муроме местные краеведы водят нас по местам, связанным с предком поэта, настоятелем местного собора Андреем Полисадовым, а вечером – встреча с читателями. Московского гостя представляет, рассказав о цели визита, Феликс.
   Два часа пролетают почти мгновенно. Выступление Вознесенского имеет огромный успех. Аплодисменты, записки, эмоциональные выкрики с мест. И вопросы, вопросы… «Можем ли мы считать вас своим земляком?» «Когда будет ваш очередной вечер в Москве?» «Почему к нам не приехала Зоя Богуславская?» «Общаетесь ли вы с Евгением Евтушенко?»…
   Поэт спускается по ступенькам со сцены и попадает в горячие объятия муромлян. Настоящее столпотворение. Андрей Андреевич не успевает давать автографы на своих книгах. Затем застолье с местным начальством и здешними литераторами. Несколько местных поэтесс потянулись за нами (на самом деле, конечно, за Вознесенским) к гостинице.
   Здесь надо подчеркнуть, что Андрей Андреевич обладал фантастической способностью притягивать к себе женщин. Не однажды дамы разного возраста признавались мне, что, находясь в зале во время его выступления или тем более рядом с поэтом, чувствовали его ауру, мощную энергетику, ощущали его предельно близко.
   Андрей Андреевич обладал удивительным тактом. Улыбкой, словом он одаривал всех своих поклонниц. Недаром у него есть такие строчки: «А как вы там, в седьмом ряду? Я вас не знаю, я вас люблю…»
   В тот вечер избавиться удалось почти от всех. Однако самая настырная и, я бы отметил, далеко не самая красивая литературная девица твердо вознамерилась попасть к Андрею в номер, но он схитрил: свернул не к себе, а к нашей с Феликсом комнате на двоих.
   Отдышавшись, мы расположились, выпили вина. Местная пиитка принялась читать свои стихи откровенно провинциального уровня. Она явно рассчитывала на более тесное общение с самим Вознесенским… Но у нее ничего не вышло. Незаметно Андрей куда-то исчез…
   Для нас с Феликсом началось неожиданное испытание. Поздняя гостья, видимо, вознамерилась ввиду отсутствия присутствия Андрея Вознесенского провести время с нами: не уходить же ночью на мороз…
   Мы перестали наливать вино. Мы прервали (с трудом) ее декламации. Мы объясняли, что нам рано вставать. Напрасно. Гостья не сдавалась. «Автобус уже не ходит», – радостно твердила она. Шофер же нашего «рафика» отсыпался перед предстоящей ранним утром дорогой.
   Я обратился к дежурной, попросив ее вызвать такси. Но оказалось, что в Муроме всего две машины с шашечками (напоминаю, шел 1980 год) и диспетчер не может их обнаружить. Вернулся в номер к усталому Феликсу и бодрой поэтессе. Мы с Феликсом, не сговариваясь, стали деловито укладываться (конечно, одетыми) на одну кровать. Гостье оставалось занять вторую. Сон наш был прерывистым и тяжелым. Конечно, не выспались.
   Так мы пострадали за классика.
   Утром, перекусив в гостиничном ресторанчике, сели в «рафик». Следующая остановка – под Владимиром, у Покрова на Нерли, всемирно известной, потрясающе красивой церкви. Поэт, окончивший архитектурный институт, рассказывал нам в пути об истории этого уникального храма. Сидя в машине на заднем сиденье, я почему-то не мог отвести взгляд от просвечивающей лысины Вознесенского. Она казалась мне такой неправдоподобной и неуместной, такой приземленной бытовой принадлежностью всегда юного, живого – сейчас оттолкнется и полетит – Поэта.