Феликс Медведев
Андрей Вознесенский. «Я тебя никогда не забуду»

Мой Вознесенский
Вместо предисловия

   4 июня 2010 года, вернувшись с похорон Андрея Вознесенского, я понял, что должен написать книгу. Книгу не о нем и не о его стихах, а о своей любви к нему и к его стихам. О том, что я благодарен поэту за многое: за то, что помогал мне, начинающему стихотворцу, ставить голос, советовал, как жить и писать, как чувствовать и понимать эпоху, рассказывал о своих встречах с Пастернаком и Ахматовой, Крученых и Лилей Брик, с западными мэтрами литературы и искусства, знакомил меня с кем-то из них… Говоря высоким слогом, Андрей Вознесенский был частью моего человеческого существования, моей жизни. Думаю, он это понимал, ибо я всегда ощущал ответные дружеские порывы.
   Может быть, кому-то из читателей покажется, что в книге слишком много «меня», дескать, «Я и Вознесенский»? Отчасти это так. Только точнее «наоборотное» – «Вознесенский и я». Мне было не интересно, да и не нужно использовать чужие сюжеты, эпизоды, эмоции, вспоминательные мотивы, не связанные с нашими с Андреем пересечениями. Своего материала оказалось более чем достаточно – начиная с конца 50-х годов прошлого века я трепетно, почти фанатически, собирал все, что публиковалось о Вознесенском в печати, нередко мы оказывались в общих творческих поездках, вместе работали над материалами для «Огонька» в перестроечные годы… И еще – личная переписка, теплые, не «дежурные», дарственные надписи на книгах, сделанные в связи с определенными ситуациями, случаями, сохранившимися в памяти.
   Перед вами книга, которую сам я мысленно называю «Мой Вознесенский».
Москва, XX век
   Дорогой Феликс, я очень тебя люблю, желаю тебе полета – отчаянного и счастливого, чтобы не третья осень, а по 33 осени сливались в одну – такой скорости и напряжения жизни и таланта.
Андрей Вознесенский. «Антимиры», «Молодая гвардия», 1964
 
   Дорогому Феликсу – его яркости, с давней, еще владимирской дружбой.
Андрей Вознесенский. «Аксиома самоиска», «ИКПА», 1990
Из дарственных надписей Андрея Вознесенского автору книги

Стихи, любовь и ракеты

   Ее звали София. То есть Софи и я. Я и Софи.
   Я увидел ее со второго этажа кирпичной казармы, построенной немцами в Первую мировую войну. Это было в расположении войсковой части № 33…, где я проходил срочную военную службу. Секретная ракетная часть находилась на границе с Польшей, в местечке Дантау, получасе езды от городка Багратионовск, в прошлые века именовавшегося Прейсиш-Эйлау. Здесь в 1807 году произошло самое кровопролитное, как считают историки, сражение между русской и французской армиями.
   В угорелые хрущевско-шестидесятые наши ракеты в случае неожиданного нападения противника должны были нанести ему сокрушительный ответный удар. В мощном железобетонном механизме я числился малюсеньким винтиком в должности писаря штабного дивизиона. Теплое писарское дело мне поручили сразу же по прибытии в часть. Еще бы – в сопроводительных райвоенкоматовских бумагах значилось, что до призыва я работал корреспондентом петушинской районной газеты «Вперед к коммунизму». Вот и стал я по службе штабной крысой. Сослуживцы завидовали, ревновали, подначивали и готовы были от зависти надавать мне тумаков. Но вскоре ребята поняли, что я нормальный парень, готовый нарушить устав в пользу той или иной для них услуги. Ведь солдатская доля нелегка.
   Функции мои были просты и понятны, как дважды два четыре. Весь служивый день я стучал на раздолбанной пишущей машинке: фамилии, имена, должности, количество использованного ГСМ (для несведущих – горюче-смазочного материала), наличие лопат, наволочек, рукавиц… Одним словом, всего того, что составляло имущество боевого подразделения. Каждая портянка была на счету – Куба, ракеты, дипломатическая грызня со Штатами… Никита уже грохнул тяжелым ботинком по трибуне ООН…
   На дворе стоял ноябрь 1961 года. Мне исполнилось двадцать лет.
   Итак, звали ее София…
   В свой девятый класс она ходила прямиком мимо гарнизонных казарм. Нам, только что призванным, это казалось странным – на политзанятиях то и дело талдычили, чтобы мы при случае ни гугу, никому, ни единой душе: сколько у нас полевых котелков, пусковых установок, единиц бронетехники.
   А тут– гражданское лицо, хоть и школьно-девичьего пола, два раза в день вышагивает себе, помахивая портфельчиком перед застывшим в напряжении контингентом.
   Однажды мне надоела эта невыносимая экзекуция. От румяной нимфетки (впрочем, тогда этого слова никто не знал – набоковская «Лолита» придет к нам еще не скоро) можно было сойти с ума. Что и делали все триста ратников дивизиона, красавцы-парни, владимирские, смоленские, курские, говорившие на «о» и на «гх», сильные, здоровые, решительные. И не выдержать бы мне конкуренции в борьбе за Софи, если бы не одно, я бы сказал, легкомысленное обстоятельство, давшее мне решительное преимущество перед остальными: я очень любил поэзию, сам кропал в блокнот, но главным моим козырем оказалась безумная страсть к стихам Андрея Вознесенского, самой яркой звезды тогдашней молодой литературы. Я знал наизусть два его вышедших сборника – «Мозаику» и «Параболу», познакомился с ним лично, мы переписывались.
 
По Суздалю, по Суздалю
Сосулек, смальт —
Авоською с посудою
Несется март!
 
 
И колокол над рынком
Болтается серьгой.
Колхозницы, как крынки —
В машине грузовой!
 
   Фейерверк слов и образов! Неповторимо!
 
… Но вдруг из электрички,
Ошеломив вагон,
Ты чище Беатриче
Сбегаешь на перрон.
 
   Как эти строки отличались от всего, что печаталось тогда в журналах и газетах!
   … Так вот, набравшись однажды мужества, я выскочил из столовки (на часах было ровно 8.30, юная особа, как всегда, шествовала на урок) и предстал перед ясными очами местного ангела. Вдохнув в легкие как можно больше воздуха, я по-армейски отрапортовал, что меня зовут «Феликс» и служу я в этой части. Ради красного словца назвался москвичом, хотя призывался Петушинским военкоматом Владимирской области. Я понимал, что географическая обманка может повысить мои акции – москвич есть москвич (впрочем, я не очень покривил душой, ведь родился в Москве и раннее детство провел в семье деда, известного в столице врача Золтана Партоша, венгра, приехавшего в начале двадцатых в Россию в эмигрантском вагоне). Добавил, что пишу стихи и очень люблю Андрея Вознесенского, хотя сказать «люблю» было мало: я бредил его творчеством, его именем, как говорится, вставал и ложился с его стихами…
   Девушка, надо сказать, нисколько не смутилась от наскока совершенно незнакомого ей молодого человека, легко приняла мой вызов и произнесла: «Очень приятно. Я тоже люблю поэзию, и, вы знаете, наши вкусы совпадают, мне тоже очень нравятся стихи Андрея Вознесенского. И многие знаю наизусть. Например, вот это:
 
О, девчонка с мандолиной!
Одуряя и журя,
Полыхает мандарином
Рыжей челки кожура!
 
 
Расшалилась, точно школьница,
Иголочки грызет… —
 
   продолжил я.
 
Что хочется, чем колется
Ей следующий год? —
 
   перебил меня ангел.
   И вдруг это небесное создание, нисколько не смущаясь, продекламировало:
 
О, елочное буйство,
Как женщина впотьмах —
Вся в будущем, как в бусах,
И иглы на губах!
 
   Я застыл в изумлении: эти дерзкие строки произнесла будто не девочка с портфельчиком, а вполне взрослая женщина, уже испытавшая любовную страсть.
   На секунду мы замолчали. Девушка протянула ручку: «Извините, меня зовут Софа, София». И взглянув на маленькие наручные часики, добавила: «Не пропустить бы тригонометрию, хотя я ее так не люблю…»
   А дальше? Дальше была сказка, волшебная сказка о любви. И о любви к поэзии Андрея Вознесенского.
   Раз, а то и два в неделю я вымаливал у своего начальника лейтенанта Гунина увольнительную (их к концу службы у меня набралось штук сто) и летел над брусчатой мостовой, соединяющей часть с кварталом офицерских домов. Завидев меня из окна своей комнатки, Софи выпархивала навстречу, и мы уходили подальше от людских глаз. Гуляли, целовались (знал бы об этом ее отец, полковник, командир соседней части, он бы, наверное, меня застрелил) и без конца читали друг другу стихи…
   Я:
 
Выходит замуж молодость
Не за кого – за что,
Себя ломает молодость
За модное манто.
 
 
За золотые горы
И в серебре виски.
Эх, да по фарфору
Ходят сапоги!
 
   Она:
 
Душа моя, мой звереныш,
Меж городских кулис
Щенком с обрывком веревки
Ты носишься и скулишь…
 
   Я:
 
О две параллели,
Назло теореме
Скрещенных в Ирене!
 
   Мы соревновались друг с другом: кто больше помнит Вознесенского, спорили о той или иной строке, раскладывали по полочкам тот или иной образ.
 
Я Мерлин, Мерлин, я героиня
Самоубийства и героина…
Кому горят мои георгины?
С кем телефоны заговорили?
Кто в костюмерной скрипит лосиной
Невыносимо… —
 
   читала она.
 
Невыносимо, что не влюбиться,
Невыносимо без рощ осиновых,
Невыносимо самоубийство,
Но жить гораздо невыносимей! —
 
   продолжал я.
   Вокруг ни души. Сквозь березовые ветви мягкую поляну пронизывали ласковые солнечные лучи. В те мгновения я был самым счастливым человеком… во всей округе.
   Так поэзия Вознесенского и горячечные встречи с его юной поклонницей скрасили три года моей армейской службы.
   На прощание в сентябре 1964 года Софи подарила мне только что вышедший тогда сборник нашего с ней любимого поэта «Антимиры». Книжка сохранилась у меня до сих пор, вся зачитанная, замусоленная… Вот уже полвека стоит она на полке, храня сказочную ауру армейской молодости, воскрешая в памяти самое романтическое время моей жизни…

Как первая любовь – навсегда

   Ностальгически оглядываюсь на годы, когда поэзия вызывала в обществе глубинно-духовный отклик, когда миллионы людей заполняли стадионы и площади. Народ слушал стихи и прислушивался к окружающему миру. Конец пятидесятых – начало шестидесятых. То была легендарная эпоха. Эпоха и Андрея Вознесенского, который своими первыми публикациями в «Литературной газете» в 1958 году, первой, умещавшейся на ладони тоненькой книжечкой, поверг читателей в шок:
 
Вздрогнут ветви и листья,
Только ахнет весь свет
От трехпалого свиста
Межпланетных ракет.
 
   И свет ахнул: от дерзости, от напора, от экспрессии, от ослепительной яркости образов и метафор. Правда, по Москве давно гуляли слухи: есть юный стихотворец по фамилии Вознесенский, талантливый, как Маяковский, ходит к Пастернаку, и тот от него в восторге.
   Я заболел стихами Вознесенского. То была воистину высокая болезнь. Школьник-рифмоплет, я не спал ночей, жаждал знакомства. И вот наши дороги пересеклись…
   Жил я тогда с мамой и отчимом в городе Покрове ровно на полдороге между Москвой и Владимиром. Наш деревянный домишко стоял на окраине. В полукилометре лес. За ним два озера. Лет с пятнадцати меня потянуло к карандашу и бумаге. Часами ходил вокруг озер и бормотал, записывал, вдохновлялся и отправлял сочиненное в областные газеты «Сталинская смена» и «Призыв». Но что же дальше? И вдруг однажды (это было после окончания десятилетки) я вынул из почтового ящика письмо, которое оказалось приглашением участвовать в работе областного совещания молодых литераторов.
   Через три дня вышел на Владимирку, в кармане сорок копеек. Поднял руку. Какой-то водитель из потока машин, едущих в сторону Владимира, сжалился над парнишкой и согласился довезти до облцентра.
   Совещание проходило в торжественном зале то ли обкома партии, то ли обкома комсомола. На сцене восседали столичные писатели – Василий Федоров, Андрей Досталь, Дмитрий Стариков, приехавшие, чтобы выслушать наши выступления, оценить творческие потуги тридцати парней и девушек, местной молодой поросли.
   Я читал стихотворение, сложившееся в моей тетрадке в те дни, а точнее, в тот месяц, который я проработал на стройке:
 
Рукавицы мои, рукавицы!
Я всегда буду вами гордиться!
Пусть вы грязные, пусть вы грубые,
Приложу к вам, хотите, губы я…
 
   Показалось, что зал, и в особенности сидящие на сцене столичные гости, как-то притихли, замерли.
   Началось обсуждение. Меня хвалили. Особенно тепло откликнулся на стихи молодой поэт из Москвы Андрей Вознесенский. Тот самый, две столичные публикации которого уже пронзили мою душу насквозь.
   В перерыве он подозвал меня к себе, еще раз сказал добрые слова о «Рукавицах», протянул бумажку с телефоном и адресом: Верхняя Красносельская, 45, квартира 45: «Звони, приезжай…». До сих пор храню телефонную книжку той почти былинной поры.
   … И я забываю о прочих именах и книгах… Ну с кем, право, можно было тогда сравнить Андрея Вознесенского – с Ошаниным, Асадовым, Островым?… Они, как и почти весь легион совпартлитературы, для меня уже не существовали. Конечно, где-то рядом, но как бы на другой планете, пребывали Пастернак и Ходасевич, Ахматова и Цветаева, Заболоцкий, Кузьмин, Клюев… Но они слишком далеко, да и книг их было не достать.
   С годами, с взрослением, с познаванием иных «хороших и разных» имен в литературе Вознесенский для меня не уходил в тень, он, как первая любовь, не мог раствориться в других.
   Одним из поэтических семинаров на том владимирском совещании руководил известный поэт Василий Федоров. Его заключительное слово о молодых, чьи стихи он услышал, вселило в меня надежду. Тем более что Василий Дмитриевич попросил текст стихотворения, прочитанного со сцены.
   Прошло несколько месяцев. И вдруг однажды из редакции «Молодой гвардии» получаю телеграмму, извещающую о том, что мои стихи опубликованы в пятом номере за 1960 год. Помчался в Москву, нашел адрес журнала и получил заветный экземпляр «Молодой гвардии».
   Перелистывая журнал в электричке на обратном пути домой, я увидел свое стихотворение с предисловием того самого Василия Федорова. Короткий текст заканчивался словами: «Так рождается поэт!»
   Листаю дальше и не верю своим глазам! В этой же подборке под названием «Весенняя перекличка поэтов», составителем которой и был Василий Федоров, вижу имя Андрея Вознесенского. Под одной обложкой моя проба пера и стихи моего кумира! Невероятно! Стихи Вознесенского предваряло размышление маститого пиита:
   «Имя Андрея Вознесенского стало все чаще появляться в периодической печати. Критика заметила его сразу.
   Одни приняли его безоговорочно, другие сдержанно. И то, и другое понятно. И достоинства, и недостатки проступили в его стихах ярко. Он талантлив и противоречив. Но не без посторонних влияний. Так в поэме «Мастера» вы почувствуете и Дм. Кедрина, и Ал. Блока. Ему близок не раздумчивый Блок, а экспрессивный, размашистый, гулевой Блок «Двенадцати». Но уже есть и свое:
 
И стоят возле клуба,
Описав полукруг,
Магелланы, Колумбы
Из Коломн и Калуг.
 
   Иногда желая поразить наше воображение, он завернет что-нибудь смутное. «Я– Гойя!» Иногда с той же целью впадает в натурализм: подробно опишет культяпки рук. Но все это болезнь роста. По образованию А. Вознесенский – архитектор. В его стихах мелькают имена известных и неизвестных художников и архитекторов, многие образы связаны с миром искусства.
   Часто поэт оперировал готовыми ценностями, без серьезного обоснования провозглашал лозунг: «Долой Рафаэля, да здравствует Рубенс!»
   Одним словом, многое вызывало тревогу за молодого поэта: куда он пойдет?
   Теперь многое проясняется. Поэт идет к жизни. А. Вознесенский побывал в Сибири, которая обострила его взгляд, обогатила красками.
   Он привез оттуда новые стихотворения, одно из которых мы напечатали. В нем еще сказалось желание поразить нас крайностями. Если уж нож, то непременно такой, который «по ночам ненавидит живых».
   Поклонник живописи, он заявляет: «Мне нужнее мешок, чем холстина картин».
   Важно не это, с картинами он еще помирится. Важно нечто новое, увиденное им:
 
«Нет» – слезам.
«Да» – мужским продубленным рукам,
«Да» девчатам разбойным,
купающим «МАЗ», как коня.
«Да» – брандспойтам,
сбивающим горе с меня!
 
   Помня о том, что 12 мая у Вознесенского день рождения (ему исполнилось тогда 27), я отправил телеграмму, в которой поздравил его и выразил восторг, что наши с ним стихи стоят рядом. В ответ получил следующее послание:
   «Москва 5. VI. 1960
   Феликс, милый!
   Прости, что не ответил тебе. Меня не было в Москве. Страшно рад твоей телеграмме, письму, рад, рад за тебя – что ты такой талантливый, смелый и, наконец, тому, что мы соседи по молодогвардейскому «Весеннему дню поэзии»…
   Зачем ты принимаешь к сердцу чьи-то занозы, что «подражаешь Вознесенскому», Здесь дело не в «Вознесенском», а в новых путях поэзии, в поисках, в атомном веке, да и в молодости, наконец.
   Желаю тебе счастья, стихов, дерзости. Напиши мне. Жми на все педали!
Андрей Вознесенский».
   Незадолго до этого мой отчим, председатель колхоза, будучи на очередном «кукурузном» совещании в облцентре, купил в газетном киоске первую книгу Вознесенского «Мозаика», вышедшую во Владимирском издательстве. Притягательная желтоватая обложка, портрет автора работы тоже только что ставшего известным художника Ильи Глазунова. Тоненькая, легкая, трепетная книжечка…
   «В природе по смете отсутствует точка. Мы будем бессмертны. И это точно», «Мое призвание не тайна. Я верен участи своей. Я высшей музыкою стану, – теплом и светом для людей», – пророчествовал молодой поэт.
   В магазинах «Мозаику» раскупили мгновенно, и она побила все рекорды «черного» книжного рынка, к которому вплоть до горбачевской свободы припадали, точно к освежительному ручью, те, кто не довольствовался отцензурированным печатным словом. Рублевый ее номинал был превышен в десятки, а позднее и в сотни раз. Между прочим, «Мозаика» при тираже в пять тысяч и сегодня считается большой библиографической редкостью, попробуйте найти – устанете! Впрочем, год назад в букинистическом магазине на Сретенке среди ранних сборников Ирины Одоевцевой, Валерия Брюсова, Анны Ахматовой я вдруг увидел «Мозаику». Прекрасный экземпляр в своей обложке. Посмотрел на цену: 35 тысяч рублей. Что ж, по нашим временам немалые деньги! Хотя сейчас, после смерти великого поэта, мне кажется, невозможно определить подлинную цену этого раритета.
   Кстати, хочу обозначить выходные данные книги: редактор К. И. Афанасьева, художник Н. Ф. Тарасенко. Сдано в набор 22 января 1960 года, подписано в печать 8 февраля 1960 года. Тираж 5000 экземпляров. Цена 1 рубль.
   Надо сказать, что за некоторые строфы, показавшиеся партначальству слишком смелыми, редактора книги Капитолину Афанасьеву сняли с работы. Вообще в связи с «Мозаикой» имя провинциального издателя стало почти легендой. В свое время «Комсомольская правда» посвятила ее судьбе две полосы, а сам Вознесенский рассказал о Капитолине в прозаической главе «О», вошедшей в его трехтомник. Заканчивается глава молитвенным обращением автора: «Прости меня, Капа!»
   Не могу не вспомнить свое общение с Афанасьевой в связи с выходом во Владимирском издательстве литературно-художественного альманаха «Пробный камень», куда вошли и мои стихи. Чуть позже после моего задиристого выступления на областном совещании молодых писателей, о котором я уже рассказал, редактор попросила прислать ей все, что я написал к тому времени. «Мы попробуем издать ваш сборник», – пообещала Капитолина Ивановна. Конечно, я быстро выполнил ее просьбу. Но книжка не вышла: издательство сочло нужным отметить и других участников того совещания, издав общий сборник молодых поэтов, в который вошли и мои стихи.
   Я запомнил Капитолину Ивановну примерно такой же, какой описал ее Вознесенский в своих мемуарах: стройной и резкой, в простом незатейливом платье, с вечной папиросой во рту. Волосы закреплены в небрежный узел. Глаза ярко горели, когда она говорила о стихах молодых поэтов, цитировала любимые строчки классиков…
 
   … Мне же очень хотелось получить автограф на первой книге Вознесенского. Поехал в Москву. Повезло, застал Андрея дома, в его небольшой квартирке рядом с Елоховским собором. Он совершенно не удивился, тепло принял гостя, стал рассказывать, чем занимается, что пишет. На стене висел его портрет работы Ильи Глазунова, тот самый, из «Мозаики».
   – Это оригинал? – наивно спросил я.
   – Да, мы общались с Ильей какое-то время, мне кажется, он интересный художник. И не простой, надо подождать, что с ним будет дальше. А нарисовал он меня довольно быстро, фактически за один сеанс. (Спустя много лет Илья Сергеевич Глазунов рассказал, как это было: «С Андреем я познакомился в 1959 году. В то время Андрей, как и я, был опальным. Я удивился, когда узнал, что первая его книга «Мозаика», для которой я сделал графический портрет, почему-то была издана в провинциальном Владимире. Естественно, я познакомился со стихами и почувствовал, что в его творчестве бьется муза поэзии»).
   Вынимаю «Мозаику» и, немного стесняясь, протягиваю книгу. Андрей все понял, побежал за ручкой и своим размашистым «лебединым» почерком написал: «Дорогому Феликсу – его звонкому голосу, с пожеланием большого пути, с верой. Андрей Вознесенский. Москва». Кроме этого, со словами: «Тут кое-что надо поправить…» стал лихорадочно перелистывать сборник. На тридцать девятой странице, перечеркнув последние четыре строки стихотворения «Сидишь беременная, бледная…»:
 
И поворачиваясь к свету,
В ночном быту необжитом —
Как понимает их планета
Своим огромным животом,
 
   он вписал:
 
И ослепительные сволочи
Сквозь них проносятся смеясь В рубашках пестрых,
В шляпах войлочных
И в джемпере —
как я
сейчас.
 
   И как бы между прочим бросил: «Вначале я посвятил это стихотворение Евтушенко, а потом передумал…»
   В отрывке из поэмы «Кто ты?» (кстати, по-видимому, так и не написанной, во всяком случае, в семитомном собрании сочинений она не значится) на странице 42 сделал еще одну правку, как мне кажется, примечательную: вместо слов «Я брожу с тобой, Верка, Вега!..» он написал: «Я люблю тебя, Верка, Вега!..».
   В моем, безусловно, уникальном экземпляре «Мозаики» есть еще несколько правок автора. Коллекционеры-библиофилы, завидуйте!
   При следующей нашей встрече через пару месяцев Вознесенский подписал мне только что вышедшую уже в столичном издательстве «Советский писатель» небольшого формата, девяностостраничную «Параболу»: «Моему Феликсу. А. Вознесенский. 1960».
   Кстати, в моей коллекции хранятся два экземпляра редчайшей сегодня книги. Вторую «Параболу» Вознесенский прислал на адрес войсковой части, где я служил. Приятный сюрприз-«курьез»: он, видимо, забыл, что уже подписывал «Параболу». На этот раз автограф был таким: «Дорогой Феликс, с днем рождения тебя! Желаю тебе всего светлого, яркого, талантливого. Андрей Вознесенский. Москва, 22 июня 1962 года».

Рассказывал про орущего Никиту…

   Еще в конце 60-х Вознесенский подробно, в шокирующих деталях рассказывал мне, как орал на него с кремлевской трибуны Никита Хрущев. Сейчас неадекватная выходка взбесившегося вождя растиражирована по многим телепрограммам, газетам и журналам, и его истерические выкрики знают почти наизусть, но тогда эта история была кроваво-свежа.
   – Я не ожидал такой ярости по отношению ко мне от этого лысого партбонзы, – вспоминал Андрей Андреевич. – Он стал багровым, глазищи вылупились из орбит. Слюна летела во все стороны… Казалось, он сошел с ума.
   – Ведь он, глава государства, человек с неограниченными возможностями, мог стереть тебя в порошок. Страшно было?
   – Не думаю. Меня тогда очень поразила реакция первого человека страны, далекого от литературы, на мои стихи. Как заклинание он произносил: «партия», а я тщетно пытался вставить хоть слово…
   Как это могло произойти? Почему завязла демократия, начатая в 60-х? Не вырвался ли из Хрущева джинн сталинского самодурства, которое он в себе подавлял? Он боялся полной демократизации – разрешал критиковать Сталина лишь в узком кругу партийной элиты. Доклад его не был опубликован. Думаю, одной из главных ошибок его было недоверие к творческой интеллигенции. Писавший антисталинские стихи Борис Слуцкий в результате травли сошел с ума и кончил дни в психиатрической больнице. Хрущев был далек от литературы. Его науськивали некоторые писатели. В случае с Пастернаком – А. Сурков, оклеветавший поэта, Софронов, кричавший на собрании, исключавшем Пастернака: «Вон из нашей страны!», Перцов, заявивший: «Что делать с господином Пастернаком? Пусть отправляется туда! Нельзя, чтобы он попал в перепись населения СССР».
   Думаю, что Хрущев в крике своем «господин Вознесенский, вон из нашей страны!» бессознательно повторил прием, уже сработавший при проработке великого поэта. Но в данном случае он применил его ко мне, только входящему в литературу.
   Что же, добавлю я, нет худа без добра, но нет и добра без худа. Трагикомедия «Никита против Андрея Вознесенского», став оглушительно-вселенским фарсом, сделала имя поэта по-настоящему культовым. Думаю, что ни одно более или менее заметное издание Европы и Америки не обошлось без публикации на эту тему. «Пиар» Вознесенского вышел по самой высокой планке. Конечно, чудовищная сцена в Голубом зале Кремля сильно попортила нервы поэту. Но он писал, готовил новую книгу, размышляя о том, какое было «тысячелетье на дворе».