Она была так прекрасна, что восхищенный Морис не мог оторвать от нее глаз.
   Губы их молча соединились в поцелуе.
   – Я хочу помолиться! – промолвила Валентина. – Я верю, что Бог простит нас, ведь мы так страдали!
   На столе рядом с ними стоял бокал, наполненный золотисто искрящейся жидкостью; такой цвет бывает у вин с испанских островов.
   Бокал стоял в одиночестве, рядом с ним не было никакого флакона.
   Морис и Валентина избегали смотреть на бокал.
   Валентина опустилась на колени, Морис же молиться не стал; он был очень бледен, но держался твердо. Решение было принято ими вместе и единодушно.
   Закончив свою краткую молитву, Валентина сказала:
   – Надо спешить, сюда могут прийти.
   Она закинула руки Морису на шею, они снова поцеловались, но это был уже скорбный поцелуй прощания.
   Затем влюбленные одновременно протянули руки к бокалу.
   Но никто из них не успел взять его – за дверью послышался шум, кто-то пытался открыть ее. Дверь не поддавалась, она была заперта на ключ, но замок был старенький, казалось, он вот-вот выскочит из гнезда. Наконец, не выдержав очередного мощного удара, дверь рывком распахнулась.
   На пороге появился похожий на призрак Реми д'Аркс.
   Он никак не мог отдышаться, вид у него был совсем обессиленный, он с ужасом глядел на Валентину, прижавшуюся к Морису. Она сказала своему избраннику:
   – Не защищайся, мы принадлежим ему.
   Реми молча пересек комнату, хватаясь за мебель, словно пьяный, который боится упасть.
   Подойдя к столу, он с минуту стоял недвижно. Затем, взглянув на Валентину, он сказал Морису:
   – Я вас прощаю, постарайтесь быть счастливы. И, взяв бокал, залпом осушил его.
   Реми тут же упал мертвым, но виной тому было не содержимое бокала – господин д'Аркс за один этот последний час полностью исчерпал весь запас своих жизненных сил.
   Морис и Валентина едва успели перенести его на кровать, когда позади них послышался шум. Они оглянулись: в комнату ворвались полицейские, предводительствуемые Лекоком и полковником Боццо.
   Доктор Самюэль, прибывший вместе с ними, первым делом бросился к бокалу и обнюхал его. Отчаянный жест и скорбное выражение лица свидетельствовали о результатах его проверки.
   – Мы прибыли слишком поздно, – объявил полковник, – нам уже не спасти моего несчастного друга.
   Затем, обращаясь к комиссару полиции и указывая пальцем на застывшую в оцепенении юную пару, он продолжил:
   – Мне почти сто лет, но за всю свою долгую жизнь ни разу не испытывал я потрясения столь жестокого. Эту девушку я считал своей дочерью, ее приемная мать является моим лучшим другом, мое старое сердце разбито, но, собрав последние силы, я все-таки исполню свой долг. Эти молодые люди питают друг к другу нежные чувства. На завтра была назначена свадьба мадемуазель де Вилланове и Реми д'Аркса, но мадемуазель сбежала из особняка Орнан к своему любовнику – и что же мы находим в их гнездышке? Труп убитого ими господина д'Аркса!
   Морис и Валентина, несмотря на свое смятение, хотели было опровергнуть слова полковника, но тут лежавший на постели труп пошевелился, и доктор Самюэль тотчас бросился к нему.
   – Жизнь еще не угасла в нем, – объявил он. Полковник подавил дрожь ужаса, но доктор Самюэль добавил:
   – Он отравлен беладонной и умрет безумцем.
   – Валентина, – слабым голосом позвал умирающий, – сестра моя...
   Девушка сделала шаг к кровати.
   – Сестра моя... – повторил он, пытаясь сесть.
   Он протянул к ней руки, но тут же сделал ими отталкивающее движение, вымолвив с неизъяснимым ужасом:
   – Не приближайся, я все еще люблю тебя! Они убили меня, и их невидимым оружием стала ты!
   Он упал.
   Над ним склонился полковник; слышно было, как старик рыдает, прижимая умирающего к своему сердцу. Выпрямившись, полковник утер глаза и объявил:
   – Я принял последний вздох бедного мальчика! Доктор Самюэль и Лекок были бледнее смерти.
   Указывая на Мориса и Валентину, старец дрожащим голосом произнес:
   – Я сделал все возможное, чтобы предотвратить катастрофу, я надеялся их спасти, но отныне они принадлежат закону. Господа, я считал ее своей дочерью, так позвольте же мне не присутствовать при исполнении ваших обязанностей.
   Они были втроем в экипаже, отвозившем полковника Боццо в его особняк на улице Терезы.
   И доктор Самюэль, и Лекок с полным правом могли считаться прожженными негодяями, тем не менее они с суеверным ужасом поглядывали на тщедушного старичка, зябко кутавшегося в меховое пальто.
   – Целых семьдесят лет, – наконец заговорил полковник, – подобная участь постигает тех, кто пытается атаковать меня. Я опять вас спас, мои драгоценные, и вы должны сплести мне венок.
   – Но они еще не осуждены, – возразил Лекок, – они могут заговорить...
   – Навряд ли! С моей помощью они обретут заботливого друга, который доставит им все необходимое и избавит от позорной смерти на эшафоте.
   Он издал короткий смешок, оставшийся безответным.
   За смешком последовал приступ кашля.
   Полковник понес к губам платок, а затем положил его рядом с собой.
   Когда он вышел из экипажа, Лекок и доктор Самюэль переглянулись.
   – Не правда ли, он сам дьявол? – прошептал Лекок. Доктор взял в руки платок, забытый стариком на сиденье.
   – Дьяволы не умирают, – ответил он и показал красноватое пятно, оставленное на платке губами полковника.
   – Что это? – с неподдельным интересом осведомился Лекок, не сводя глаз с красноватого пятна.
   – Близкий конец, – ответил доктор.
   Лекок, с любопытством осмотрев пятно, воскликнул:
   – Надо же! А я думал, Бог о нем позабыл!
   – Ты все еще веришь в Бога, Приятель? – удивился доктор Самюэль.
   – Нет! Представляешь, какая будет потеха, если там наверху все-таки кто-то есть?

КНИГА ВТОРАЯ
ХОЗЯИН ОБИТЕЛИ СПАСЕНИЯ

I
ОБЩЕДОСТУПНЫЙ НАЦИОНАЛЬНЫЙ ТЕАТР

   В Париже стояла зима: улицы были покрыты сероватым снегом, на котором пешеходы и повозки оставляли черные следы. Было начало ноября 1838 года. С момента катастрофы, которой закончилась наша предыдущая история, прошел месяц. Странная смерть следователя Реми д'Аркса весьма удивила парижан, но в Париже не привыкли долго удивляться, и теперь все уже забыли об этом случае.
   Описываемые нами события происходили так недавно, что сомневаешься, говоря, будто то время ничем не напоминает нынешнее. И все-таки дело обстоит именно так: за последние тридцать лет Париж претерпел огромные изменения, которых иному городу хватило бы на целый век.
   Уже тогда было велико влияние газет на общественное мнение; его даже находили непомерным. Однако оно не идет ни в какое сравнение с тем местом, какое газеты занимают в современной жизни.
   Можно утверждать, не боясь ошибиться, что нынче, в 1869 году, ежедневно выходит в десять раз больше изданий, чем в 1838 году.
   Точно так же дело обстояло со сносом и постройкой зданий.
   Во времена царствования Луи-Филиппа ни один парижанин не мог спокойно пройти по улице Рамбюто: она либо его раздражала, либо приводила в восторг.
   Сейчас эту улицу можно просто не заметить. А тогда одни прославляли смелый замысел городских властей, другие же предрекали ему полный провал, который будет иметь непоправимые последствия для всего города. Эти перепалки вылились в настоящую войну, которую мы можем наблюдать и поныне.
   Изгибы этой несчастной улицы Рамбюто, вошедшие в судебные анналы, решено было устранить. Я не знаю, когда начались работы по усовершенствованию улицы, но они длились ужасно долго, и в течение многих зим пространство возле церкви святой Евстахии почти совсем не использовалось.
   В те времена здания строились очень неспешно, так что люди, жившие три десятилетия назад в окрестностях улицы Рамбюто, отлично помнят только несколько балаганов, возведенных бродячими комедиантами: там довольно долго размещалась ярмарка, которая не закрывалась даже зимой.
   Холодным сумрачным утром пятого ноября 1838 года заканчивалось сооружение самого большого из этих балаганов; фасад его был повернут к грязной дороге, ведущей к улице Сен-Дени.
   Жители окрестных домов, проходящие мимо, почти не удостаивали балаган своим вниманием, и только трое или четверо мальчишек, которые не могли развлекаться привычной игрой в шарики, потому что у них мерзли руки, топтались возле крыльца, сколоченного из досок, и с интересом обсуждали надвигающиеся события. Еще бы, ведь скоро откроется Общедоступный Национальный театр, которым управляет сама госпожа Самайу, знаменитая укротительница, известная во всех европейских столицах.
   Больше всего говорилось о ее льве, которого привезли накануне в огромном ящике; в стенках ящика было проделано множество дырочек. Зверя пока никто не видел, но все слышали, как он рычит.
   Разумеется, двери балагана были закрыты: ведь внутри велись работы по обустройству театра. Перед входом висело большое объявление: «Публике входить воспрещено».
   Однако, поскольку мы имеем честь быть друзьями прославленной укротительницы, мы позволим себе приподнять кусок просмоленной ткани, служащий портьерой, и без лишних церемоний проникнуть в балаган.
   Там уже все было почти готово. Правда, в полутемном просторном зале еще не поставили скамейки, но задержка была единственно за рисовальщиками: взгромоздившись на лестницы, они спешно раскрашивали задник, изображавший голубое ясное небо.
   На сцене, прямо на полу, был разложен занавес, с которым возилась еще одна группа живописцев.
   В центре зала гудела чугунная печка, раскаленная докрасна; рядом с ней стоял маленький стол, на котором находилось три или четыре стакана, кружки и внушительных размеров альбом с очень грязной обложкой.
   Один из стаканов был полон: два другие, наполовину опустошенные, принадлежали хозяйке, вдове Самайу, и высокому мужчине, обладателю пышных усов и редингота, застегнутого до подбородка. Его звали господин Гонрекен.
   Третий – полный – стакан поджидал господина Барюка, коллегу Гонрекена, который все еще не спустился со своей стремянки.
   Господа Гонрекен и Барюк были художниками – весьма известными и, можно даже сказать, знаменитыми в узком кругу владельцев балаганов. Им принадлежала прославленная мастерская Каменного Сердца, место, где появились на свет почти все шедевры, предназначенные для привлечения внимания праздношатающейся ярморочной публики.
   Господин Барюк, низенький, худой, сухопарый человечек лет пятидесяти, выполнял всю основную работу. В мастерской у него было прозвище – Дикобраз.
   Господин Гонрекен занимался отделкой картин, придавая им окончательный вид. Хотя он никогда не служил, его прозвали Воякой – видимо, за его военную выправку и пристрастие ко всему, что связано с армией.
   Могучую грудь художника украшал некий неведомый орден, а из бокового кармана его редингота кокетливо высовывался краешек красного хлопчатого платка.
   Несмотря на странную привычку играть в бывшего унтер-офицера, Гонрекен был неглупым, остроумным человеком – впрочем, любящим прихвастнуть тем, что благодаря своему прямому характеру он привлекает в мастерскую огромное количество заказов.
   О себе самом он частенько говаривал:
   – Да уж, я настоящий вояка! Силач и красавец, каких мало! И повеселиться люблю, чего греха таить!
   Итак, Гонрекен по прозвищу Вояка только что открыл засаленный альбом и стал показывать госпоже Самайу, чье одутловатое лицо выражало тоску, образцы картин, которыми можно было бы украсить вход в театр.
   Повсюду вокруг них кипела шумная работа. Все в балагане были заняты делом. К примеру, ведущим актерам труппы пришлось на время превратиться в обойщиков: они прибивали к стенам куски ткани.
   Молодой негр Юпитер по прозвищу Цветок Лилии, бывший в своей далекой африканской стране сыном короля, а впоследствии ставший чистильщиком сапог у Порт-Сен-Мартен, упражнялся в игре на барабане: он оказался прирожденным барабанщиком. Мадемуазель Коломба занималась со своей младшей сестренкой, буквально разбирая ее по косточкам. Этого ребенка, определенно, ждало большое будущее.
   Девчушка уже сейчас могла целых три минуты оставаться в немыслимом положении: откинувшись назад так, что голова оказывалась между ног. При этом юное дарование умудрялось еще и исполнять сложную мелодию на трубе.
   Пока девочка играла на своем незамысловатом музыкальном инструменте, мадемуазель Коломба фехтовала с каким-то на редкость безобразным бедолагой. Из-под его глубоко нахлобученной на голову серой шляпы с обвислыми полями торчали прямые волосы соломенного цвета.
   Этот человек довольно хорошо владел оружием. Когда Коломба вернулась к своей сестре, он направился к двум краснолицым девицам, жевавшим огромные куски хлеба, намазанные виноградным вареньем, и стал обучать их американскому танцу.
   – Позже, – говорил он своим ученицам, лениво выподнявшим его указания и не скрывавшим своего дурного расположения духа, – когда успех вознаградит вас за ваши усилия, вы сможете хвалиться тем, что брали уроки у замечательного мастера, в совершенстве владевшего всеми па и антраша и уважавшего дам, честь и родину. Повсюду перед вами будет открыта дорога. Для этого надо будет только сказать: мы – ученицы Амедея Симилора!
   Может быть, наш читатель еще помнит двух соискателей, явившихся к Леокадии Самайу в ее прежний балаган на площади Валюбер. Это случилось в тот самый вечер, когда из Африки вернулся Морис Паже.
   Леокадию тогда переполняла радость: еще бы, она ждала, она снова должна была увидеть своего лейтенанта! Она отослала прочь обоих кандидатов на любое вакантное место в ее балагане вместе с ребенком, которого бедняга Эша-лот носил в своей сумке, похожей на ягдаш. Однако последнему, согласившемуся чуть ли не круглосуточно играть роль тюленя, чтобы прокормить своего малыша, удалось затронуть чувствительное сердце укротительницы.
   Желая забыть о своих сердечных муках, Леокадия решила как можно больше времени посвящать делам. И вот, обдумывая всяческие новшества, которыми она собиралась удивит парижан в своем цирке, госпожа Самайу вспомнила о двух приятелях.
   Таким образом она спасла от голодной смерти целое семейство, состоявшее из двух родителей и ребенка, ожидая взамен от Симилора, мастера на все руки, всяческих услуг.
   Что же касается Эшалота, то, несмотря на всю его скромность, его таланты тоже были обнаружены и пущены вход.
   Поскольку некогда он был аптекарем, хозяйка доверила ему лечение льва, страдавшего ревматизмом и подагрой.
   Лев был уже стар и – по общему мнению – совершенно безобиден: его даже не держали в клетке. Между досок в полу был закреплен колышек. К нему-то и привязывали дряхлое животное – простой бечевкой.
   Наверное, когда-то он был великолепен, этот властелин африканских пустынь, но теперь его можно было принять за огромную груду пакли, наваленную на соломенную подстилку.
   Этот лев давно уже перестал быть грозным хищником и не жил, а прозябал.
   Согласно всем правилам врачебного искусства, Эшалот два или три раза наклеивал на бока своего пациента вытяжной пластырь, действие которого он пытался усилить с помощью горчичников.
   Неподалеку от больного стояло ведро с целебным отваром.
   Однако все эти меры казались нашему лекарю недостаточными. Эшалот собственноручно сделал большой ночной колпак, который он по вечерам надевал льву на голову, чтобы того не продуло. Кроме того, на ночь он затыкал животному уши ватой.
   Но поскольку заведение госпожи Самайу все-таки не было ветеринарной лечебницей, Эшалот, помимо лечения, занимался еще и внешним видом льва: ведь скоро ему предстояло выйти на арену и предстать перед любопытными парижанами. Тайком от хозяйки, желая сделать ей приятный сюрприз, Эшалот мастерил из мастики устрашающую челюсть: дело в том, что лев был почти беззубым.
   Да и грива животного оставляла желать лучшего. Поэтому бывший аптекарь раздобыл множество коровьих хвостов, которыми надеялся замаскировать проплешины.
   Да уж, ничего не скажешь, Эшалот оказался просто незаменим. И он так хотел отблагодарить укротительницу за ее благодеяния. За неделю, проведенную в ее доме, бывший помощник аптекаря починил почти всю обувь своей покровительницы и вправил клюв страусу. Еще он изобрел замечательный способ увеличивать голову малыша Саладена, своего выкормыша, до таких размеров, что ребенок приобретал совершенно чудовищный вид. По подсчетам Эшалота за созерцание младенца-урода можно было брать с каждого посетителя по десять сантимов, то есть по целых два су. (Разумеется, способ увеличивать голову, придуманный талантливым молодым человеком, не причинял Саладену ни малейшего вреда.)
   – Нужно, чтобы заработало мое воображение, – говорила госпожа Самайу Вояке-Гонрекену. – Это отвлекло бы меня от моих печальных воспоминаний. Что вы думаете об этих детях, о Морисе и о Флоретте? Как вы считаете, они меня ничем не обидели? По-моему, они могли бы мне хоть спасибо сказать.
   – Смирно! – ответил Гонрекен, выкатив глаза. – Хоть я и не был военным, но думаю и говорю по-военному, извините за прямоту, и я вам вот что скажу: неблагодарность заложена в человеческой природе. Когда я в последний раз был у вас по делам, то заметил, что вы вздыхаете по этому молокососу. Три тысячи чертей!
   – Ах, все не так просто, – произнесла госпожа Самайу, возведя глаза к небу. – Я не говорю, что ни в чем не повинна. Да, я осмелилась было помечтать вслух, но Морис не понял меня, так что по отношению к нему я чиста, как флердоранж... И когда я думаю, что вот уже больше месяца я ничего не слышала ни о нем, ни о Флоретте, я начинаю тосковать... Они дали мне адрес, но он вылетел у меня из головы, а малышка, которая, как вы знаете, благородных кровей, строго-настрого запретила мне наводить о ней справки у ее то ли маркизы, то ли герцогини. Одним словом, все, что я могла сделать, – это написать. И я написала, но мне не ответили. Может быть, пока я была на празднике, что-то произошло? С самого моего возвращения я думаю только о них... Ах! Никогда не нужно ни к кому привязываться!
   – Вперед, шагом марш! – гаркнул Гонрекен. – Ладно, чтобы отвлечь вас от черных мыслей, атакуем наши будущие картины в лоб и одновременно с обоих флангов. Значит, их здесь будет восемь: четыре в углах и еще четыре посередине, – в стенных нишах. Гм... Конечно, господин Барюк умеет привлечь внимание зрителей, однако то, что он предлагает, давным-давно устарело. С этим никто не может поспорить... Что вы хотите, чтобы мы нарисовали посередине? Может, взрыв адской машины на бульваре – помните, то нашумевшее дело Нины Лассав? Пожалуйста, взгляните в книгу образцов. Посмотрите же! За просмотр денег не берем. Левой, левой! Четче шаг!
   Леокадия наклонилась над альбомом. Собеседники на минуту замолчали, и благодаря этому молчанию можно было услышать слова Барюка, который по-прежнему сидел на своей стремянке почти под потолком:
   – Такие дела быстро заминают, потому что в них замешаны богачи и знать. Однако факт остается фактом: на улице Анжу-Сент-Оноре отравили судебного следователя – словно какую-нибудь крысу, а задержали на месте преступления двоих: молодого человека и девицу.

II
ВЫБОР ПРИМАНКИ

   Госпожа Самайу не обращала ни малейшего внимания на то, что говорилось вокруг; ее доброе полное лицо, обычно выражающее радость, теперь было печальным. – Да, это должно всем понравиться, – сказала она, разглядывая первую страницу альбома с образцами, где находился набросок, изображающий взрыв адской машины на бульваре Тампль.
   Это событие произошло совсем недавно, и воспоминание о деле Нины Лассав было еще свежо в памяти парижан.
   – Да, наверняка понравится, даю голову на отсечение, – ответил Гонрекен-Вояка. – Эта картинка заряжена пулями, которые бьют без промаха. Потому и стоит она недешево.
   Вдова тяжело вздохнула.
   – Деньги – это не главное, – грустно проговорила она. – Мне много пришлось заплатить городу: во-первых, за землю, во-вторых, за право выстроить на ней балаган. Раньше, когда у меня были Морис и Флоретта, вся эта живопись мне не требовалась. Люди из хорошего общества назначали друг другу свидания в моем цирке, неважно, где: в Париже или в пригороде. И вовсе не из-за картины, которая висела у меня еще со времен покойного господина Самайу. Ее купили по случаю за сорок франков. Да, нечего и говорить: привязываться к людям – такая глупость! – Мадам Самайу тяжело вздохнула и, опустив голову, прошептала: – Я ведь не просила их дневать и ночевать в моем балагане, вовсе нет... я все толкую об этих детях... просто время от времени заходить на минутку, в память о старой дружбе...
   Мамаша Лео замолчала и две крупные слезы скатились по ее пухленьким щекам.
   – Кругом, шагом марш! Ать-два, ать-два! – внезапно завопил заскучавший Гонрекен. – Много народу служило в армии, но мало кто выглядит как настоящий военный. Долой тоску! – заорал он еще громче, а потом продолжил: – Если вы не боитесь расходов, то я сделаю для вас такие вещи, каких никогда не видывали в нашей столице.
   – Именно этого я и хочу, – прошептала укротительница, отвернувшись, чтобы смахнуть слезу. – Дела у меня пошли хорошо, ничего не скажешь, но, как видно, лучше мне разориться. Знаете что? Я хочу делать глупости, я хочу быть сумасбродкой, понятно? Мне нужно заглушить тоску, – объяснила она свою неожиданную расточительность. – Для меня не будет ничего слишком прекрасного, я собираюсь стать лучшей из лучших!
   – Тогда нам недостаточно ранее задуманного! – оживился Вояка-Гонрекен. – Это слишком невыразительно! На картине маловато народу, я добавлю сюда полицию, генералов и еще кое-что: нарисую на переднем плане такую штуку, от которой невозможно будет глаз отвести. Знаете, какая блестящая мысль пришла мне в голову? На свою беду, в том самом месте оказался мальчуган, и взрыв разорвал его пополам. И вот родители, все в слезах, собирают его по кусочкам: папаша поднимает ноги, мамаша – все остальное. Их окружает толпа...
   – Черт возьми! – проговорила мадам Самайу, которую, казалось, увлек монолог художника. – Ничего не скажешь, славная идея! Жаль только, что у меня не будет адской машины, чтобы показать ее публике.
   – Нельзя иметь все сразу, – ответил Гонрекен. – Левой, правой... Давайте посмотрим следующий рисунок!
   С этими словами он перевернул страницу.
   – Эй, подойди к занавесу, – крикнул в этот момент Барюк, – и добавь в ведро желтой краски. Там, справа, золото получается слишком красным. Слышишь, Пелюш?
   – Говорят, перед смертью следователь успел сделать завещание, – сказал один из тех живописцев, что слушали рассказ Барюка.
   Другой добавил:
   – Лейтенант из Африки пытался покончить с собой.
   – А девушка сошла с ума, – отозвался третий.
   – Заткните-ка ваши глотки! – приказал Вояка-Гонрекен. – Невозможно говорить: себя самого не слышно.
   – О чем это вы? – спросила Коломба, которая стояла чуть поодаль. – Неужто об этой же истории? Да ее обсуждают на всех парижских кухнях. И когда уже только люди успокоятся? – возмущалась она.
   Возможно, Коломбе и ответили, но она этого не услышала, ибо тут ее маленькая сестренка вновь приняла свою излюбленную позу и приложила к губам трубу. Спустя мгновение полились ужасающе громкие звуки...
   В наступившей потом тишине оглушительно прозвучал ласковый голос терпеливого Эшалота:
   – Саладен, обормот, не будь таким злюкой, это ведь для твоего же блага. Невозможно воспитать ребенка, не причиняя ему некоторых неудобств.
   Саладен же, любимый наследник блестящего Симилора и скромного Эшалота, верещал, как поросенок. И его можно было понять, потому что даже со стороны процесс «воспитания» выглядел устрашающе. Эшалот как раз превращал младенца в чудовище. Делал он это следующим образом. Сначала он как-то хитро приклеил к его вискам пленку из бычьих кишок, выкрасил ее в телесный цвет и приклеил к ней волоски, а затем с помощью полого пера надул эту пленку, так что голова мальчугана приобрела кошмарные размеры.
   – Ах ты, неженка, – приговаривал отец-кормилец, которого, казалось, вовсе не раздражало поведение ребенка, – а что бы ты сказал, если бы тебе, к примеру, рвали зубы? Чтобы привлечь публику, нужны, во-первых, хорошие мозги, а во-вторых, какой-нибудь вундеркинд твоего возраста, могущий, кстати сказать, зарабатывать три франка в день, что совсем неплохо... Подожди, мне надо помочь господину Даниелю повернуться на другой бок.
   Господином Даниелем был больной лев. В другом конце балагана Симилор прекратил на время свой урок, чтобы войти в роль неотразимого обольстителя.
   – Если бы я захотел, я мог бы каждый день одерживать победы, – говорил он своим краснолицым ученицам. – Но я считаю недостойным привязывать к моей колеснице все новые и новые жертвы. Их число и так огромно. Вы только начинаете жить, поэтому я советовал бы вам не пренебрегать обществом молодого человека, который известен своей ловкостью и повсюду вхож.
   – На втором образце, – продолжал тем временем Гонрекен, пытаясь привлечь внимание мадам Самайу к шедеврам, представленным в засаленном альбоме, – изображены животные, выходящие из ковчега после потопа. Этот сюжет как раз подходит для вашего театра. Я изображу вас посередине, в нарядном костюме укротительницы, а рядом нарисую несколько сеньоров, приближенных к португальскому двору... Вам не нравится? Странно. Переходим к третьей картине. Она разделена на две части: справа – «Переправа через Березину, или Зима в русской империи».