Страница:
Яснее, энергичнее всех проявлял свое отрицательное отношение к "патриотам" Антон фон Мессершмидт, новый министр юстиции. В публичном выступлении он с досадой заявил, что за последнее время в стране ни один порядочный человек не находится в безопасности. Старый, демократический Мюнхен все свои надежды возлагал на этого простого, честного человека, умевшего взвешивать свои слова. Если не ему, то кому же удастся рассеять это нелепое наваждение? Многие незнакомые при встрече низко кланялись ему, снимая шляпу. Не так, как кутцнеровские приверженцы, при виде серого автомобиля вождя кричавшие: "Хайль!" Нет, они оборачивались и долго с волнением в душе глядели ему вслед. Потому что немало было людей, с болью наблюдавших за тем, как город дичал и опускался. Еще жили в нем исстари спокойные человечные люди, рисовали, писали, собирали коллекции, любовались природой, зданиями, государственными музеями. Они переживали упадок города как гибель живого существа.
Комик Гирль решил, что настал час, когда пора Прозвучать голосу народа, его голосу. То, что говорил этот голос, было не вполне удобопонятно. Но впечатление получалось сильное и уж во всяком случае не в пользу Кутцнера. Возможно, что до репетиций обозрения "Выше некуда!" Гирль оказался бы на стороне Кутцнера. Он не переменился, но пропитался идеями Тюверлена. Он был все тем же, и все же иным; резче, утонченнее. Он играл не только самого себя, но вместе собою и весь город и все хорошее, что в нем было сокрыто.
Итак, Бальтазар Гирль вместе со своей партнершей разыгрывал сцену "Перчатка (не по Шиллеру)". Он изображал, как является к своей подруге Рези, веселый, смеющийся. Штука в том, что он добыл и принес ей нечто, чрезвычайно драгоценное; два билета на вечер "Союза Эдды". Каждый из сидевших в зале знал, что это означает. "Союз Эдды" был аристократическим клубом, членами которого являлись сливки "истинных германцев". В этом клубе Руперт Кутцнер произносил свои лучшие речи. Там открыто сообщались подробности предполагавшегося похода на Берлин. Слушатели заранее наслаждались яркими картинами того, что должно произойти "раньше, чем покроются цветом деревья". Вокруг собраний "Союза Эдды", несмотря на их широкую известность, создавали атмосферу важности и таинственной торжественности. Многие горели желанием участвовать в собраниях "Союза Эдды", но это было обставлено большими трудностями. Итак, комик Бальтазар Гирль разыгрывал "тричетвертилитрового рантье", который нашел на улице два входных билета на собрание "Союза Эдды" и намеревается отправиться туда со своей подругой Рези. Вождь Руперт Кутцнер будет говорить там в кругу своих друзей. Дело это нешуточное. Бальтазар Гирль и его подруга Рези, серьезно готовясь к посещению вечера, рисуют себе предстоящие наслаждения. Комик Гирль всего только третьего дня видел Кутцнера в его сером автомобиле. На нем был круглый касторовый котелок. Коричневые перчатки он, как и подобает аристократу, держал в руке. Рези, размечтавшись, высказывает предположение, что сегодня вечером, ввиду избранного состава собрания, г-н Кутцнер, вероятно, будет выступать в перчатках. Комик Гирль не разделяет этого мнения: удобнее говорить без перчаток. Рези настаивает на своем, Гирль - на своем. Начинается горячий спор, быстро переходящий в область философии. Они говорят о "высшей культуре", о "духе северной расы", об Иуде и Риме. Бальтазар Гирль с глубокомысленным видом разбирается в вопросе, можно ли считать человека антисемитом за то, что ему такая хорошенькая христианская девушка, как Рези, милее старого галицийского еврея. Смягченная таким комплиментом. Рези перестает говорить о коричневых перчатках вождя и принимается за свой туалет. Но очень скоро, как только встает вопрос о том, что ей надеть на сегодняшний вечер, дело снова упирается в перчатки. Опять загорается спор: в перчатках ли, и если да, то в каких именно будет выступать вождь. Время идет, собрание "Союза Эдды" началось уже с полчаса назад. Но комик Гирль и полуодетая Рези все еще поглощены спором. Давно уже, - нисколько от этого не приблизившись к решению дебатируемого вопроса, - они успели обменяться комплиментами по поводу недостатков их характеров и темных пятен в их личной жизни. Опечаленный таким непреодолимым упорством Рези, Гирль принимается ее колотить. Она рвет ему сюртук и галстук. Ее кофточка разодрана в клочья. Всхлипывая, она ее зашивает. Уже довольно поздно. Чтобы поспеть до того, как "покроются цветом деревья", нужно торопиться. Во всяком случае, нужно нанять такси. В автомобиле спор снова разгорается. Шофер, отвлекаемый криком своих пассажиров, налетает на какое-то препятствие. Рези ранена осколками стекла. В конце концов, покрытые бровью и грязью, добираются они туда, где заседают члены "Союза Эдды". Но собрание только что кончилось. Комик Гирль и Рези как раз только успевают смещаться с толпой, криками "хайль!" провожающей серый автомобиль вождя. Они расспрашивают участников собрания о том, был ли Кутцнер во время своего выступления в коричневых перчатках. Спрошенные задумываются. Один говорит - да, другой - нет. Каждый остается при своем мнении. Третий, четвертый, десятый вмешиваются в спор. Происходит всеобщая потасовка. Она кончается только тогда, когда мимо случайно проходит еврей и все участники драки сходятся на том, что его, как виновника столкновения, следует избить.
Зрители шумно ликовали. У большинства из них были тяжкие заботы. Они могли позволить себе пить пиво только маленькими глотками, да и то лишь отказываясь ради этого от хлеба и колбасы, и глотки эти изо дня в день приходилось все уменьшать. Но человек на эстраде был плотью от их плоти, чувствовал их чувствами, говорил их языком. Как и он, они медленно составляли себе определенное мнение, и им было не важно - какое именно. Но, раз усвоив определенный взгляд, они упорно придерживались его, и сбить их с этой позиции было немыслимо. Сердце их ширилось при виде этого худого человека с грушеобразным черепом, со спокойными, медлительными движениями и печальными глазами. "А мне все-таки кажется, что он был в перчатках", твердил человек на эстраде, и так именно говорили они все.
Среди зрителей находился также изобретатель Друкзейс, хитроумный фабрикант шумовых инструментов. Он переживал сейчас тяжелые времена. Правда, он имел большой успех в пфаундлеровском обозрении. Движение "патриотов" также нуждалось в его шумовых инструментах, чтобы на собраниях и во время демонстраций добиваться максимальных эффектов. И все же он не был на стороне "истинных германцев". Он боялся, что они будут саботировать карнавал - лучший повод для популяризации предметов его производства. Он не раздумывал долго, была ли "Перчатка" за "патриотов" или против них. Легко и быстро, как и все окружающие, подчиняясь примитивным впечатлениям, он безудержно отдался восторгу, вызываемому игрой комика Гирля.
Тряслись от хохота тысячи мелких буржуа, ремесленников, художников, студентов. Среди них был и старый тайный советник Каленеггер. Он был горячим противником "патриотов". Как-то при случае он обмолвился, что восхвалявшийся римлянами, хоть и внушавший им страх "fulor teutonicus" [тевтонский пыл (лат.)], строго говоря, означает не воинствующий дух германцев, а - поскольку тевтоны были предками французов - французскую удаль. С тех пор "Истинные германцы" подвергали его жесточайшим нападкам, даже объединились с теми, кто осмеливался преуменьшать значение его книг о слонах. "Propter invidiam" [из зависти (лат.)], - в гневе цитировал старик, - из зависти, из той самой зависти, которую уже Тацит отмечал у германцев. Всей душой с тех пор ненавидел Каленеггер "патриотов". Из глубины гортани извлекал он заплесневелый смешок над шутками Гирля.
Присутствовали среди зрителей и некоторые убийцы из числа "патриотов", - все, разумеется, члени "Союза Эдды", - Эрих Борнгаак, а также убийца первого баварского революционного премьер-министра. Так как Эрих Борнгаак с мальчишеским увлечением аплодировал комику Гирлю, то и остальные приверженцы Кутцнера, дав волю своему восторгу, наслаждались вместе со всеми посетителями.
Господин Гессрейтер был в восторге от "Перчатки". Здесь все было по-мюнхенски в лучшем смысле слова. Не какие-нибудь истерические выкрики, а спокойно высказанное мнение, спокойное неприятие. Это было нечто специфически мюнхенское, нечто положительное, чему не мог не сочувствовать весь свет. Он рассказывал г-же фон Радольной, которая из-за участии в обозрений сама не могла присутствовать на спектакле, о гениальном выступлении Гирля, пытался изобразить перед ней виденное. Она вспомнила репетиции "Касперля в классовой борьбе" и подумала, что "специфически мюнхенское" выросло, собственно говоря, на западношвейцарской тюверленовской почве. Но она была умна. Она сейчас не станет отравлять Гессрейтеру удовольствие. Осторожно посоветовала она ему не проявлять чересчур демонстративно своего отрицательного отношения к "патриотам". Если он послушается, ее советов, - хорошо. Если нет, если он пострадает от чрезмерной принципиальности, - что ж, и это, может быть, неплохо. Разбитый Гессрейтер будет воском в ее руках.
Весь Мюнхен ходил смотреть "Перчатку". Угасающему Пфистереру доктор Маттеи рассказал о новой постановке комика Гирля. Маттеи теперь ежедневно приходил к Пфистереру. Его просила об этом кроткая жена последнего. Ругань с Маттеи была единственным, что еще способно было оживить больного. Видя, какой огромный интерес его друг и враг проявляет к игре Гирля, Маттеи с большим трудом уговорил комика приехать на квартиру к Пфистереру и там, в комнате больного, разыграть свой скетч. Присутствовали при этом только трое: умирающий Пфистерер, его жена и мопсообразный Маттеи. Перед ними комик Гирль и его партнерша сыграли сценку "Перчатка (не по Шиллеру)". И комик Гирль, обычно скверно чувствовавший себя вне привычной обстановки, играл здесь лучше, чем во время вечернего представления.
Пфистерер сиял. Комик Гирль был для него олицетворением города, Мюнхена, и он увидел, что этот город, оказывается, вовсе не так глуп, чтобы поддаться обману всякого идиота. Двигаться Пфистереру было трудно, говорить ему было трудно, сосредоточиться ему было трудно. И все же было видно, с какой глубокой радостью этот полупарализованный человек ловит каждый мельчайший оттенок голоса, каждый едва заметный жест актера. После ухода Гирля он яростно заспорил с Маттеи.
На следующее утро он два часа диктовал новые страницы своей книги "Солнечный жизненный путь". Затем последнее кровоизлияние в мозг положило предел его жизни. Все знали, что причиной смерти Пфистерера был упадок его родной Баварии под влиянием "истинных германцев". Руперт Кутцнер в день похорон Пфистерера возвестил: писатель умер оттого, что не мог вынести осквернения его родины евреями.
14. ПОЛИТИКА УВЕЛИЧЕНИЯ НАСЕЛЕНИЯ
Иоганна любила Тюверлена. Она обрела его поздно. Никто, никогда не дарил ей столько радости. Она работала с Тюверленом, и эта работа спорилась. Между ними установилась спокойная, счастливая близость.
В эту радость черной тенью врезалось воспоминание об Одельсберге. Тюверлен изредка говорил о Мартине Крюгере. Спокойно - включая судьбу этого человека в общую цепь событий. Ее задевало то, что он на Крюгера глядит издалека, с птичьего полета. Так же как и отвечать она привыкла после длительной паузы, так и муки Мартина лишь спустя много времени после посещения тюрьмы с полной отчетливостью врезались ей в сознание. Все острее переживала она те последние двадцать минут в тюрьме, видела затравленное, тупое выражение глаз Мартина, его порывистые, напряженные попытки сказать больше, чем он имел право сказать, беспомощность этих попыток. Ей слышались его слова: "Вот говорят, что страдания делают человека лучше. Возможно, что это и так, - на воле". Она ясно слышала, как он произносил это "на воле", улавливала таившуюся в этих словах безнадежность. Так слепой говорит о солнечном свете, который сохранился в его памяти, но никогда уже не станет для него действительностью. Она заставляла себя вспомнить все его слова, старалась уловить их настоящий смысл. Чувствовала, что он долго, наверно, шлифовал эти слова, чтобы сделать их понятными ей. Поняла, как опустошающе должно было подействовать на него открытие, что она так отупела. Она спорила сама с собой, стыдилась того, что счастлива, раскаивалась. Ерунда! Она не стыдилась нисколько, ни в чем не раскаивалась. Она честно делала все, что только может сделать для другого человек. Неужели ей заказано, счастье только потому, что другой несчастлив? Если мысль о Мартине мешала ей, то это было лишь следствием темных сил атавизма. Он сам был бы удивлен, если бы узнал о ее сомнениях. Нужно было только хорошенько разобраться - и сразу исчезало это дурацкое ощущение виноватости.
Тюверлен жил бок о бок с ней, веселый, бодрый, умный. Он и не догадывался о тяжести, бессмысленно давившей ее. Стремясь освободиться от этой тяжести, она еще горячее жаждала от него ребенка. Он не догадывался об этом желании.
При случае он как-то объяснил ей свои взгляды на политику увеличения населения. Стало общепринятым иронически отмахиваться от учения священника Томаса Роберта Мальтуса. Немецкий экономист Франц Оппенгеймер заявил, что до тошнотворности нелогично ставить во взаимную зависимость увеличение населения и уменьшение количества пищевых продуктов. Однако он, Жак Тюверлен, придерживался того мнения, что следовало бы это ироническое отрицание подвергнуть пересмотру. Уже и сейчас, вследствие расширения гигиенических мероприятий и уменьшения смертности, большая часть земного шара оказалась перенаселенной. В двух третях Китая, в значительных районах Индии не осталось уже свободной земли для обработки. Уже и сейчас дороги через рисовые поля сужены до ширины каких-нибудь девяноста сантиметров, но и от этих узких тропинок крестьяне стараются отхватить сколько мыслимо, так что обваливаются подрытые камни дорог. Даже в обширной России, где советская половая мораль не ограничивает числа рождений, можно опасаться недостатка земли уже для третьего поколения. И все же везде вожди промышленности и империалистические политики добиваются мер для увеличения численности населения. Жизней для их целей должно быть в избытке, они должны дешево стоить. И они дешевы. Если кто-нибудь, например, берется финансировать ну хотя бы перелет через океан или какой-нибудь добровольческий корпус, ему некуда деваться от наплыва людей, готовых рискнуть своей жизнью за небольшую сумму денег или минутную славу. Он, Тюверлен, сам был свидетелем, как три года назад в Берлине во время уличных боев голодные женщины рисковали жизнью, чтобы добыть котлеты ценностью в две-три марки, и под пулями тут же бросались на трупы только что павших лошадей. Государство само делает все возможное, чтобы понизить биржевую ценность человеческой жизни. Его юстиция, не останавливающаяся перед казнями и в определенных случаях почти не карающая за политические убийства, те приемы, которыми оно выращивает ложно понятый патриотизм и воинственный дух населения, - все это подрывает идею ценности жизни. Но если государство и мало ценит существующую жизнь, оно с тем большим рвением защищает жизнь не рожденную, зачинающуюся. Такое законодательства кажется на первый взгляд нелогичным, на самом же деле это не так. Именно для того, чтобы сохранить на низком уровне покупательную цену на такой товар, как жизнь, государство и настаивает на принудительном деторождении, вместо поддержания мер к ограничению рождаемости.
Иоганна не любила слушать такие теоретические рассуждения. Однажды она спросила у Тюверлена напрямик, неужели он лично не ощущает потребности иметь детей? Он еще больше сморщил свое голое, изрезанное складками лицо, прищурившись поглядел на нее. Схватил ее за плечи своими сильными веснушчатыми руками и повернул так, чтобы хорошенько видеть ее лицо. Потом громко и весело засмеялся и, отпустив ее, сухо произнес:
- Нет, я лично никакой потребности в детях не ощущаю.
На следующее утро за завтраком он попытался серьезно растолковать ей, почему он не хочет иметь ребенка. В основе всякого искусства, объяснил он, лежит потребность человека к выражению своего я. Эта потребность, вероятно, является древним инстинктом человека, данным ему для того, чтобы сохранить для рода опыт и знание жизни отдельного индивидуума. В сущности, это примерно то же, что и инстинкт продолжения рода. Иоганне хотелось услышать что-нибудь менее абстрактное, носящее более личный характер.
Несколько дней спустя Тюверлен с видимым удовольствием сообщил Иоганне, что в четверг их виллу "На озере" посетит мистер Даниель В.Поттер. Артистка Клере Гольц устроила им встречу. Тюверлен в Калифорнийском мамонте нашел человека с широким знанием света, к тому же способного методически и продуманно заглядывать в глубь вещей. Он с оживлением рассказывал Иоганне об американце, радовался предстоящему визиту.
Иоганна ревниво относилась к каждой минуте, когда ей приходилось делить Тюверлена с другими. Она все еще надеялась при удобном случае найти нужные слова, чтобы разбить отделявшую ее от Тюверлена стеклянную стену. Он ведь написал очерк о деле Крюгера, делился с ней своими взглядами на все без исключения, на себя самого и на нее. Это были ясные взгляды, четкие фразы, мысли, связанные словно звенья цепи. То, о чем думала она, было совсем иным, не таким ясным, это трудно было втиснуть в слова, этому не было места между крепко спаянными фразами Жака. И все же должно было, _должно было_ стать возможным, чтобы это так трудно выразимое передалось от нее к Тюверлену.
Ей было досадно, что приедет американец. Проходили дни, за ними другие, и она все не говорила с Тюверленом о самом важном, а тут еще приезжает этот американец и крадет у нее день.
Но если подойти к этому по-иному, то нужно признать, что мистер Поттер большой и могущественный человек. Кроме того, у него, по словам Жака, дела с баварским правительством. Возможно, что он в состоянии что-нибудь сделать для Мартина.
У нее мало доверия к таким разговорам. Так много их уже было. И каждый раз она надеялась, что ее гнев, ее возмущение должны к чему-нибудь привести. Сейчас она идет на такие разговоры только из чувства долга, без всякой надежды на успех. Она заранее знает, как они будут протекать. Она будет говорить с г-ном Поттером. Г-н Поттер - умный человек, он умно выслушает ее и затем скажет, что он подумает о том, что здесь можно сделать, что он будет иметь в виду, что он будет от души рад помочь невиновному, что он поговорит с кем нужно. И этим дело кончится: на следующий день все будет забыто. Вот это-то и было так мерзко: вопишь, бьешься головой о стену, но ничего нельзя сделать с этим бесконечным, непроницаемым безразличием людей. Сегодня ты кричишь и, может быть, люди даже слушают тебя, но завтра уже не помнят о том, что было. Все они нынче так заняты. В то время как ты говоришь с ними, они уже думают о следующем, с которым они будут говорить, и стоит тебе скрыться из поля их зрения, как они уже вычеркнули из своей памяти и твой голос и твое дело.
Когда-нибудь наконец она, может быть, встретит человека, к которому ей не придется осторожно подкрадываться, чтобы всякими изощренными путями завоевывать его сочувствие. Когда-нибудь найдется человек, в присутствии которого она сможет кричать, кричать о том, что так не должно быть, которому она в лицо сможет бросить обвинение в том, что такие вещи могут твориться на белом свете. Кому-нибудь она должна же брезгливо, крикнуть в виноватое лицо, что свиньи те, кто виновен в этом, и свиньи те, кто мог помочь, но не помог.
Правда, кричать так на американца едва ли имеет смысл. Она должна владеть собой. Ей нужно серьезно посоветоваться с Тюверленом о том, что и как лучше сказать американцу. Это будет страшно мучительно: она теперь уже не в состояний долго и логично рассуждать о деле Крюгера.
В понедельник Тюверлен сообщил ей, что американец приедет в четверг, а во вторник адвокат Левенмауль позвонил ей из Мюнхена: министр Мессершмидт готов принять ее в четверг. Было очень неприятно, что ей, таким образом, приходилось упускать встречу с американцем. Но, конечно, на совершенную в Баварии несправедливость больше смысла было жаловаться баварскому министру юстиции, чем какому-то американцу.
Во всяком случае, от одного она благодаря этому избавлена: не придется говорить с Тюверленом о Мартине Крюгере. Она уже и в тот раз, когда он разъяснял ей свои взгляды на политику увеличения населения, от досады сжимала кулаки. Она привязана к Жаку Тюверлену, она любит его, восхищается им. Но вынести, как он благоразумно рассуждает о Мартине Крюгере, она не может.
Министр Антон фон Мессершмидт - тот человек, на которого сегодня непосредственно ложится ответственность за судьбу Мартина Крюгера. Она потребует его к ответу. Возможно, что ему она бросит в лицо всю свою ярость. Возможно, - если только он не утратил человеческого облика, одного ее разгневанного вида будет достаточно, чтобы сделать его податливым.
В среду вечером она безразличным тоном в разговоре заявила, что на следующий день уезжает в Мюнхен. Тюверлен высказал сожаление. Он огорчен, что ей, таким образом, не придется познакомиться с американцем. Он спросил, поедет ли она в автомобиле или поездом. Она ожидала, что он поинтересуется, зачем она едет в город. Но он не спросил об этом, и она ничего ему не сказала. Ему хотелось это знать, но не таким он был человеком, чтобы спрашивать о том, чего ему не хотят говорить.
В четверг было пасмурно и туманно. Она поехала в Мюнхен поездом, взволнованная, полная гнева и решимости.
15. ПОМНИТЕ О ХЛЕБОПЕКЕ!
В том самом кресле между телефоном и кипой бумаг, где когда-то восседал Кленк, сидел в тот четверг министр юстиции Антон фон Мессершмидт. В то самое время, когда Иоганна ехала в Мюнхен, перед министром стоял второй помощник прокурора Иоганн Штрассер и докладывал о деле жандармского вахмистра Банцера. Члены нелегального ридлеровского союза, возвращаясь с учений и проглотив изрядное количество бесплатного ридлеровского пива, напали на отряд "Рейхсфронта", организации, верной конституции, убили одного человека и девять человек ранили. Из нападающих, которые, кстати сказать, в отличие от тех, на кого они напали, были вооружены, двое были ранены. Налицо было "нарушение общественного покоя и порядка в стране". Было начато следствие, целью которого являлось установить, кто был нападающей стороной. Совершенно ясно, что следствие пришло к заключению, в котором заранее никто не сомневался, а именно; что во всем были виноваты верные конституции и, следовательно, ненавистные баварскому правительству рейхсфронтовцы. По непонятным однако мотивам, упомянутый уже жандармский вахмистр, неожиданно дал показания, согласно которым нападавшими были ридлеровцы. Как могло ему прийти в голову больше поверить своим глазам и ушам, чем психологическим познаниям властей, - это осталось непонятным и его товарищам, и жене, и, вероятно, впоследствии и ему самому. Само собой разумеется, что его показания не были приняты во внимание. Но безнаказанным такой поступок оставить было нельзя: после своих показаний жандармский вахмистр Ванцер оказался на самом дурном счету в городке Кольбергофе, расположенном вблизи поместий Ридлера. Однажды вечером у него в квартире перегорела электрическая лампочка. Он принес из своей канцелярии лампочку и ввинтил ее в патрон. И эта минута стала для него роковой. Он "воспользовался для личных целей предметом, принадлежащим казне". Второй Помощник прокурора Иоганн Штрассер возбудил против него дело по обвинению в краже. Утверждения вахмистра, что он хотел на следующее же утро заменить лампочку, были так же не приняты во внимание, как и его показания о том, что рейхсфронтовцы действовали из соображений необходимой самообороны. С непокладистым человеком было покончено. Но тут случилось нечто неожиданное. Жандармский вахмистр, уверенный в неизбежности осуждения, тюрьмы, увольнения со службы, пустил себе пулю в лоб, по-видимому стремясь сохранить жене и детям хотя бы пенсию. Левые газеты подняли шум, и вот сейчас помощник прокурора Штрассер докладывал об этом деле своему высшему начальству.
Помощник прокурора был нестарый упрямый человек с двумя глубокими шрамами на лице - следами ранений, которые немецкие студенты той эпохи наносили друг другу на дуэлях, устраиваемых с исключительной целью приобретения таких "почетных шрамов". Министр Мессершмидт был старый упрямый человек с такими же "почетными шрамами". Помощник прокурора был того мнения, что призван, не считаясь с буквой закона, защищать авторитет государства. Министр твердо держался устаревшего принципа, что юридический вопрос должен разрешаться исключительно на основании писаных законов.
Комик Гирль решил, что настал час, когда пора Прозвучать голосу народа, его голосу. То, что говорил этот голос, было не вполне удобопонятно. Но впечатление получалось сильное и уж во всяком случае не в пользу Кутцнера. Возможно, что до репетиций обозрения "Выше некуда!" Гирль оказался бы на стороне Кутцнера. Он не переменился, но пропитался идеями Тюверлена. Он был все тем же, и все же иным; резче, утонченнее. Он играл не только самого себя, но вместе собою и весь город и все хорошее, что в нем было сокрыто.
Итак, Бальтазар Гирль вместе со своей партнершей разыгрывал сцену "Перчатка (не по Шиллеру)". Он изображал, как является к своей подруге Рези, веселый, смеющийся. Штука в том, что он добыл и принес ей нечто, чрезвычайно драгоценное; два билета на вечер "Союза Эдды". Каждый из сидевших в зале знал, что это означает. "Союз Эдды" был аристократическим клубом, членами которого являлись сливки "истинных германцев". В этом клубе Руперт Кутцнер произносил свои лучшие речи. Там открыто сообщались подробности предполагавшегося похода на Берлин. Слушатели заранее наслаждались яркими картинами того, что должно произойти "раньше, чем покроются цветом деревья". Вокруг собраний "Союза Эдды", несмотря на их широкую известность, создавали атмосферу важности и таинственной торжественности. Многие горели желанием участвовать в собраниях "Союза Эдды", но это было обставлено большими трудностями. Итак, комик Бальтазар Гирль разыгрывал "тричетвертилитрового рантье", который нашел на улице два входных билета на собрание "Союза Эдды" и намеревается отправиться туда со своей подругой Рези. Вождь Руперт Кутцнер будет говорить там в кругу своих друзей. Дело это нешуточное. Бальтазар Гирль и его подруга Рези, серьезно готовясь к посещению вечера, рисуют себе предстоящие наслаждения. Комик Гирль всего только третьего дня видел Кутцнера в его сером автомобиле. На нем был круглый касторовый котелок. Коричневые перчатки он, как и подобает аристократу, держал в руке. Рези, размечтавшись, высказывает предположение, что сегодня вечером, ввиду избранного состава собрания, г-н Кутцнер, вероятно, будет выступать в перчатках. Комик Гирль не разделяет этого мнения: удобнее говорить без перчаток. Рези настаивает на своем, Гирль - на своем. Начинается горячий спор, быстро переходящий в область философии. Они говорят о "высшей культуре", о "духе северной расы", об Иуде и Риме. Бальтазар Гирль с глубокомысленным видом разбирается в вопросе, можно ли считать человека антисемитом за то, что ему такая хорошенькая христианская девушка, как Рези, милее старого галицийского еврея. Смягченная таким комплиментом. Рези перестает говорить о коричневых перчатках вождя и принимается за свой туалет. Но очень скоро, как только встает вопрос о том, что ей надеть на сегодняшний вечер, дело снова упирается в перчатки. Опять загорается спор: в перчатках ли, и если да, то в каких именно будет выступать вождь. Время идет, собрание "Союза Эдды" началось уже с полчаса назад. Но комик Гирль и полуодетая Рези все еще поглощены спором. Давно уже, - нисколько от этого не приблизившись к решению дебатируемого вопроса, - они успели обменяться комплиментами по поводу недостатков их характеров и темных пятен в их личной жизни. Опечаленный таким непреодолимым упорством Рези, Гирль принимается ее колотить. Она рвет ему сюртук и галстук. Ее кофточка разодрана в клочья. Всхлипывая, она ее зашивает. Уже довольно поздно. Чтобы поспеть до того, как "покроются цветом деревья", нужно торопиться. Во всяком случае, нужно нанять такси. В автомобиле спор снова разгорается. Шофер, отвлекаемый криком своих пассажиров, налетает на какое-то препятствие. Рези ранена осколками стекла. В конце концов, покрытые бровью и грязью, добираются они туда, где заседают члены "Союза Эдды". Но собрание только что кончилось. Комик Гирль и Рези как раз только успевают смещаться с толпой, криками "хайль!" провожающей серый автомобиль вождя. Они расспрашивают участников собрания о том, был ли Кутцнер во время своего выступления в коричневых перчатках. Спрошенные задумываются. Один говорит - да, другой - нет. Каждый остается при своем мнении. Третий, четвертый, десятый вмешиваются в спор. Происходит всеобщая потасовка. Она кончается только тогда, когда мимо случайно проходит еврей и все участники драки сходятся на том, что его, как виновника столкновения, следует избить.
Зрители шумно ликовали. У большинства из них были тяжкие заботы. Они могли позволить себе пить пиво только маленькими глотками, да и то лишь отказываясь ради этого от хлеба и колбасы, и глотки эти изо дня в день приходилось все уменьшать. Но человек на эстраде был плотью от их плоти, чувствовал их чувствами, говорил их языком. Как и он, они медленно составляли себе определенное мнение, и им было не важно - какое именно. Но, раз усвоив определенный взгляд, они упорно придерживались его, и сбить их с этой позиции было немыслимо. Сердце их ширилось при виде этого худого человека с грушеобразным черепом, со спокойными, медлительными движениями и печальными глазами. "А мне все-таки кажется, что он был в перчатках", твердил человек на эстраде, и так именно говорили они все.
Среди зрителей находился также изобретатель Друкзейс, хитроумный фабрикант шумовых инструментов. Он переживал сейчас тяжелые времена. Правда, он имел большой успех в пфаундлеровском обозрении. Движение "патриотов" также нуждалось в его шумовых инструментах, чтобы на собраниях и во время демонстраций добиваться максимальных эффектов. И все же он не был на стороне "истинных германцев". Он боялся, что они будут саботировать карнавал - лучший повод для популяризации предметов его производства. Он не раздумывал долго, была ли "Перчатка" за "патриотов" или против них. Легко и быстро, как и все окружающие, подчиняясь примитивным впечатлениям, он безудержно отдался восторгу, вызываемому игрой комика Гирля.
Тряслись от хохота тысячи мелких буржуа, ремесленников, художников, студентов. Среди них был и старый тайный советник Каленеггер. Он был горячим противником "патриотов". Как-то при случае он обмолвился, что восхвалявшийся римлянами, хоть и внушавший им страх "fulor teutonicus" [тевтонский пыл (лат.)], строго говоря, означает не воинствующий дух германцев, а - поскольку тевтоны были предками французов - французскую удаль. С тех пор "Истинные германцы" подвергали его жесточайшим нападкам, даже объединились с теми, кто осмеливался преуменьшать значение его книг о слонах. "Propter invidiam" [из зависти (лат.)], - в гневе цитировал старик, - из зависти, из той самой зависти, которую уже Тацит отмечал у германцев. Всей душой с тех пор ненавидел Каленеггер "патриотов". Из глубины гортани извлекал он заплесневелый смешок над шутками Гирля.
Присутствовали среди зрителей и некоторые убийцы из числа "патриотов", - все, разумеется, члени "Союза Эдды", - Эрих Борнгаак, а также убийца первого баварского революционного премьер-министра. Так как Эрих Борнгаак с мальчишеским увлечением аплодировал комику Гирлю, то и остальные приверженцы Кутцнера, дав волю своему восторгу, наслаждались вместе со всеми посетителями.
Господин Гессрейтер был в восторге от "Перчатки". Здесь все было по-мюнхенски в лучшем смысле слова. Не какие-нибудь истерические выкрики, а спокойно высказанное мнение, спокойное неприятие. Это было нечто специфически мюнхенское, нечто положительное, чему не мог не сочувствовать весь свет. Он рассказывал г-же фон Радольной, которая из-за участии в обозрений сама не могла присутствовать на спектакле, о гениальном выступлении Гирля, пытался изобразить перед ней виденное. Она вспомнила репетиции "Касперля в классовой борьбе" и подумала, что "специфически мюнхенское" выросло, собственно говоря, на западношвейцарской тюверленовской почве. Но она была умна. Она сейчас не станет отравлять Гессрейтеру удовольствие. Осторожно посоветовала она ему не проявлять чересчур демонстративно своего отрицательного отношения к "патриотам". Если он послушается, ее советов, - хорошо. Если нет, если он пострадает от чрезмерной принципиальности, - что ж, и это, может быть, неплохо. Разбитый Гессрейтер будет воском в ее руках.
Весь Мюнхен ходил смотреть "Перчатку". Угасающему Пфистереру доктор Маттеи рассказал о новой постановке комика Гирля. Маттеи теперь ежедневно приходил к Пфистереру. Его просила об этом кроткая жена последнего. Ругань с Маттеи была единственным, что еще способно было оживить больного. Видя, какой огромный интерес его друг и враг проявляет к игре Гирля, Маттеи с большим трудом уговорил комика приехать на квартиру к Пфистереру и там, в комнате больного, разыграть свой скетч. Присутствовали при этом только трое: умирающий Пфистерер, его жена и мопсообразный Маттеи. Перед ними комик Гирль и его партнерша сыграли сценку "Перчатка (не по Шиллеру)". И комик Гирль, обычно скверно чувствовавший себя вне привычной обстановки, играл здесь лучше, чем во время вечернего представления.
Пфистерер сиял. Комик Гирль был для него олицетворением города, Мюнхена, и он увидел, что этот город, оказывается, вовсе не так глуп, чтобы поддаться обману всякого идиота. Двигаться Пфистереру было трудно, говорить ему было трудно, сосредоточиться ему было трудно. И все же было видно, с какой глубокой радостью этот полупарализованный человек ловит каждый мельчайший оттенок голоса, каждый едва заметный жест актера. После ухода Гирля он яростно заспорил с Маттеи.
На следующее утро он два часа диктовал новые страницы своей книги "Солнечный жизненный путь". Затем последнее кровоизлияние в мозг положило предел его жизни. Все знали, что причиной смерти Пфистерера был упадок его родной Баварии под влиянием "истинных германцев". Руперт Кутцнер в день похорон Пфистерера возвестил: писатель умер оттого, что не мог вынести осквернения его родины евреями.
14. ПОЛИТИКА УВЕЛИЧЕНИЯ НАСЕЛЕНИЯ
Иоганна любила Тюверлена. Она обрела его поздно. Никто, никогда не дарил ей столько радости. Она работала с Тюверленом, и эта работа спорилась. Между ними установилась спокойная, счастливая близость.
В эту радость черной тенью врезалось воспоминание об Одельсберге. Тюверлен изредка говорил о Мартине Крюгере. Спокойно - включая судьбу этого человека в общую цепь событий. Ее задевало то, что он на Крюгера глядит издалека, с птичьего полета. Так же как и отвечать она привыкла после длительной паузы, так и муки Мартина лишь спустя много времени после посещения тюрьмы с полной отчетливостью врезались ей в сознание. Все острее переживала она те последние двадцать минут в тюрьме, видела затравленное, тупое выражение глаз Мартина, его порывистые, напряженные попытки сказать больше, чем он имел право сказать, беспомощность этих попыток. Ей слышались его слова: "Вот говорят, что страдания делают человека лучше. Возможно, что это и так, - на воле". Она ясно слышала, как он произносил это "на воле", улавливала таившуюся в этих словах безнадежность. Так слепой говорит о солнечном свете, который сохранился в его памяти, но никогда уже не станет для него действительностью. Она заставляла себя вспомнить все его слова, старалась уловить их настоящий смысл. Чувствовала, что он долго, наверно, шлифовал эти слова, чтобы сделать их понятными ей. Поняла, как опустошающе должно было подействовать на него открытие, что она так отупела. Она спорила сама с собой, стыдилась того, что счастлива, раскаивалась. Ерунда! Она не стыдилась нисколько, ни в чем не раскаивалась. Она честно делала все, что только может сделать для другого человек. Неужели ей заказано, счастье только потому, что другой несчастлив? Если мысль о Мартине мешала ей, то это было лишь следствием темных сил атавизма. Он сам был бы удивлен, если бы узнал о ее сомнениях. Нужно было только хорошенько разобраться - и сразу исчезало это дурацкое ощущение виноватости.
Тюверлен жил бок о бок с ней, веселый, бодрый, умный. Он и не догадывался о тяжести, бессмысленно давившей ее. Стремясь освободиться от этой тяжести, она еще горячее жаждала от него ребенка. Он не догадывался об этом желании.
При случае он как-то объяснил ей свои взгляды на политику увеличения населения. Стало общепринятым иронически отмахиваться от учения священника Томаса Роберта Мальтуса. Немецкий экономист Франц Оппенгеймер заявил, что до тошнотворности нелогично ставить во взаимную зависимость увеличение населения и уменьшение количества пищевых продуктов. Однако он, Жак Тюверлен, придерживался того мнения, что следовало бы это ироническое отрицание подвергнуть пересмотру. Уже и сейчас, вследствие расширения гигиенических мероприятий и уменьшения смертности, большая часть земного шара оказалась перенаселенной. В двух третях Китая, в значительных районах Индии не осталось уже свободной земли для обработки. Уже и сейчас дороги через рисовые поля сужены до ширины каких-нибудь девяноста сантиметров, но и от этих узких тропинок крестьяне стараются отхватить сколько мыслимо, так что обваливаются подрытые камни дорог. Даже в обширной России, где советская половая мораль не ограничивает числа рождений, можно опасаться недостатка земли уже для третьего поколения. И все же везде вожди промышленности и империалистические политики добиваются мер для увеличения численности населения. Жизней для их целей должно быть в избытке, они должны дешево стоить. И они дешевы. Если кто-нибудь, например, берется финансировать ну хотя бы перелет через океан или какой-нибудь добровольческий корпус, ему некуда деваться от наплыва людей, готовых рискнуть своей жизнью за небольшую сумму денег или минутную славу. Он, Тюверлен, сам был свидетелем, как три года назад в Берлине во время уличных боев голодные женщины рисковали жизнью, чтобы добыть котлеты ценностью в две-три марки, и под пулями тут же бросались на трупы только что павших лошадей. Государство само делает все возможное, чтобы понизить биржевую ценность человеческой жизни. Его юстиция, не останавливающаяся перед казнями и в определенных случаях почти не карающая за политические убийства, те приемы, которыми оно выращивает ложно понятый патриотизм и воинственный дух населения, - все это подрывает идею ценности жизни. Но если государство и мало ценит существующую жизнь, оно с тем большим рвением защищает жизнь не рожденную, зачинающуюся. Такое законодательства кажется на первый взгляд нелогичным, на самом же деле это не так. Именно для того, чтобы сохранить на низком уровне покупательную цену на такой товар, как жизнь, государство и настаивает на принудительном деторождении, вместо поддержания мер к ограничению рождаемости.
Иоганна не любила слушать такие теоретические рассуждения. Однажды она спросила у Тюверлена напрямик, неужели он лично не ощущает потребности иметь детей? Он еще больше сморщил свое голое, изрезанное складками лицо, прищурившись поглядел на нее. Схватил ее за плечи своими сильными веснушчатыми руками и повернул так, чтобы хорошенько видеть ее лицо. Потом громко и весело засмеялся и, отпустив ее, сухо произнес:
- Нет, я лично никакой потребности в детях не ощущаю.
На следующее утро за завтраком он попытался серьезно растолковать ей, почему он не хочет иметь ребенка. В основе всякого искусства, объяснил он, лежит потребность человека к выражению своего я. Эта потребность, вероятно, является древним инстинктом человека, данным ему для того, чтобы сохранить для рода опыт и знание жизни отдельного индивидуума. В сущности, это примерно то же, что и инстинкт продолжения рода. Иоганне хотелось услышать что-нибудь менее абстрактное, носящее более личный характер.
Несколько дней спустя Тюверлен с видимым удовольствием сообщил Иоганне, что в четверг их виллу "На озере" посетит мистер Даниель В.Поттер. Артистка Клере Гольц устроила им встречу. Тюверлен в Калифорнийском мамонте нашел человека с широким знанием света, к тому же способного методически и продуманно заглядывать в глубь вещей. Он с оживлением рассказывал Иоганне об американце, радовался предстоящему визиту.
Иоганна ревниво относилась к каждой минуте, когда ей приходилось делить Тюверлена с другими. Она все еще надеялась при удобном случае найти нужные слова, чтобы разбить отделявшую ее от Тюверлена стеклянную стену. Он ведь написал очерк о деле Крюгера, делился с ней своими взглядами на все без исключения, на себя самого и на нее. Это были ясные взгляды, четкие фразы, мысли, связанные словно звенья цепи. То, о чем думала она, было совсем иным, не таким ясным, это трудно было втиснуть в слова, этому не было места между крепко спаянными фразами Жака. И все же должно было, _должно было_ стать возможным, чтобы это так трудно выразимое передалось от нее к Тюверлену.
Ей было досадно, что приедет американец. Проходили дни, за ними другие, и она все не говорила с Тюверленом о самом важном, а тут еще приезжает этот американец и крадет у нее день.
Но если подойти к этому по-иному, то нужно признать, что мистер Поттер большой и могущественный человек. Кроме того, у него, по словам Жака, дела с баварским правительством. Возможно, что он в состоянии что-нибудь сделать для Мартина.
У нее мало доверия к таким разговорам. Так много их уже было. И каждый раз она надеялась, что ее гнев, ее возмущение должны к чему-нибудь привести. Сейчас она идет на такие разговоры только из чувства долга, без всякой надежды на успех. Она заранее знает, как они будут протекать. Она будет говорить с г-ном Поттером. Г-н Поттер - умный человек, он умно выслушает ее и затем скажет, что он подумает о том, что здесь можно сделать, что он будет иметь в виду, что он будет от души рад помочь невиновному, что он поговорит с кем нужно. И этим дело кончится: на следующий день все будет забыто. Вот это-то и было так мерзко: вопишь, бьешься головой о стену, но ничего нельзя сделать с этим бесконечным, непроницаемым безразличием людей. Сегодня ты кричишь и, может быть, люди даже слушают тебя, но завтра уже не помнят о том, что было. Все они нынче так заняты. В то время как ты говоришь с ними, они уже думают о следующем, с которым они будут говорить, и стоит тебе скрыться из поля их зрения, как они уже вычеркнули из своей памяти и твой голос и твое дело.
Когда-нибудь наконец она, может быть, встретит человека, к которому ей не придется осторожно подкрадываться, чтобы всякими изощренными путями завоевывать его сочувствие. Когда-нибудь найдется человек, в присутствии которого она сможет кричать, кричать о том, что так не должно быть, которому она в лицо сможет бросить обвинение в том, что такие вещи могут твориться на белом свете. Кому-нибудь она должна же брезгливо, крикнуть в виноватое лицо, что свиньи те, кто виновен в этом, и свиньи те, кто мог помочь, но не помог.
Правда, кричать так на американца едва ли имеет смысл. Она должна владеть собой. Ей нужно серьезно посоветоваться с Тюверленом о том, что и как лучше сказать американцу. Это будет страшно мучительно: она теперь уже не в состояний долго и логично рассуждать о деле Крюгера.
В понедельник Тюверлен сообщил ей, что американец приедет в четверг, а во вторник адвокат Левенмауль позвонил ей из Мюнхена: министр Мессершмидт готов принять ее в четверг. Было очень неприятно, что ей, таким образом, приходилось упускать встречу с американцем. Но, конечно, на совершенную в Баварии несправедливость больше смысла было жаловаться баварскому министру юстиции, чем какому-то американцу.
Во всяком случае, от одного она благодаря этому избавлена: не придется говорить с Тюверленом о Мартине Крюгере. Она уже и в тот раз, когда он разъяснял ей свои взгляды на политику увеличения населения, от досады сжимала кулаки. Она привязана к Жаку Тюверлену, она любит его, восхищается им. Но вынести, как он благоразумно рассуждает о Мартине Крюгере, она не может.
Министр Антон фон Мессершмидт - тот человек, на которого сегодня непосредственно ложится ответственность за судьбу Мартина Крюгера. Она потребует его к ответу. Возможно, что ему она бросит в лицо всю свою ярость. Возможно, - если только он не утратил человеческого облика, одного ее разгневанного вида будет достаточно, чтобы сделать его податливым.
В среду вечером она безразличным тоном в разговоре заявила, что на следующий день уезжает в Мюнхен. Тюверлен высказал сожаление. Он огорчен, что ей, таким образом, не придется познакомиться с американцем. Он спросил, поедет ли она в автомобиле или поездом. Она ожидала, что он поинтересуется, зачем она едет в город. Но он не спросил об этом, и она ничего ему не сказала. Ему хотелось это знать, но не таким он был человеком, чтобы спрашивать о том, чего ему не хотят говорить.
В четверг было пасмурно и туманно. Она поехала в Мюнхен поездом, взволнованная, полная гнева и решимости.
15. ПОМНИТЕ О ХЛЕБОПЕКЕ!
В том самом кресле между телефоном и кипой бумаг, где когда-то восседал Кленк, сидел в тот четверг министр юстиции Антон фон Мессершмидт. В то самое время, когда Иоганна ехала в Мюнхен, перед министром стоял второй помощник прокурора Иоганн Штрассер и докладывал о деле жандармского вахмистра Банцера. Члены нелегального ридлеровского союза, возвращаясь с учений и проглотив изрядное количество бесплатного ридлеровского пива, напали на отряд "Рейхсфронта", организации, верной конституции, убили одного человека и девять человек ранили. Из нападающих, которые, кстати сказать, в отличие от тех, на кого они напали, были вооружены, двое были ранены. Налицо было "нарушение общественного покоя и порядка в стране". Было начато следствие, целью которого являлось установить, кто был нападающей стороной. Совершенно ясно, что следствие пришло к заключению, в котором заранее никто не сомневался, а именно; что во всем были виноваты верные конституции и, следовательно, ненавистные баварскому правительству рейхсфронтовцы. По непонятным однако мотивам, упомянутый уже жандармский вахмистр, неожиданно дал показания, согласно которым нападавшими были ридлеровцы. Как могло ему прийти в голову больше поверить своим глазам и ушам, чем психологическим познаниям властей, - это осталось непонятным и его товарищам, и жене, и, вероятно, впоследствии и ему самому. Само собой разумеется, что его показания не были приняты во внимание. Но безнаказанным такой поступок оставить было нельзя: после своих показаний жандармский вахмистр Ванцер оказался на самом дурном счету в городке Кольбергофе, расположенном вблизи поместий Ридлера. Однажды вечером у него в квартире перегорела электрическая лампочка. Он принес из своей канцелярии лампочку и ввинтил ее в патрон. И эта минута стала для него роковой. Он "воспользовался для личных целей предметом, принадлежащим казне". Второй Помощник прокурора Иоганн Штрассер возбудил против него дело по обвинению в краже. Утверждения вахмистра, что он хотел на следующее же утро заменить лампочку, были так же не приняты во внимание, как и его показания о том, что рейхсфронтовцы действовали из соображений необходимой самообороны. С непокладистым человеком было покончено. Но тут случилось нечто неожиданное. Жандармский вахмистр, уверенный в неизбежности осуждения, тюрьмы, увольнения со службы, пустил себе пулю в лоб, по-видимому стремясь сохранить жене и детям хотя бы пенсию. Левые газеты подняли шум, и вот сейчас помощник прокурора Штрассер докладывал об этом деле своему высшему начальству.
Помощник прокурора был нестарый упрямый человек с двумя глубокими шрамами на лице - следами ранений, которые немецкие студенты той эпохи наносили друг другу на дуэлях, устраиваемых с исключительной целью приобретения таких "почетных шрамов". Министр Мессершмидт был старый упрямый человек с такими же "почетными шрамами". Помощник прокурора был того мнения, что призван, не считаясь с буквой закона, защищать авторитет государства. Министр твердо держался устаревшего принципа, что юридический вопрос должен разрешаться исключительно на основании писаных законов.