Страница:
Министр волновался. Он был убежден: не будь предварительно истории с вахмистром и его показаниями - г-н Штрассер не возбудил бы против него дела. Глаза старика подозрительно округлились, обрамленное седой бородой лицо побагровело. Лицо Штрассера тоже налилось краской, даже шрамы его стали ярче. Но он сдерживался. Он и не думал дать себе, волю и наделать глупостей. Однако он не проявлял и раболепства. Он знал: пусть старый хрыч ругается, но к делу Дельмайера прибавить еще дело Штрассера - такой роскоши министр позволить себе не может. Его положение и так достаточно шаткое. Ему придется очистить место "раньше, чем покроются цветом деревья". "Раньше, чем покроются цветом деревья", он у себя на дверях сможет прибить дощечку с надписью: "Антон фон Мессершмидт, министр в отставке".
По мере того как министр все больше повышал голос, помощник прокурора Штрассер становился все сдержаннее. Ему было уже просто скучно слушать, так уверенно чувствовал он себя. Стараясь не выпалить громко чего-нибудь нежелательного, он разглядывал надпись, сделанную крупными буквами над письменным столом министра. Так вот она, эта забавная надпись, над которой потешалась вся страна! Она была сделана на итальянском языке и гласила: "Помните о хлебопеке!" А был этот хлебопек человеком, которого судьи в Венецианской республике неправильно осудили и приговорили к смерти. После этого случая и до конца существования этой республики особому лицу было вменено в обязанность перед каждым заседанием суда возглашать, обращаясь к судьям: "Помните о хлебопеке!"
Господин фон Мессершмидт отлично улавливал направление взгляда Штрассера. Он до мельчайших подробностей угадывал все, о чем думает этот человек, и, расставаясь с ним, уже жалел о своей горячности. Что изменится от того, что он обезвредит этого жалкого негодяя? Ничто не изменится. Везде царит анархия. Везде царит произвол. Нет сил справиться с путаницей и беспорядком, Потому что виновно в них не одно лицо. Они стали общим явлением.
Министр без гнева простился с прокурором. Оставшись один, он, словно смахивая грязь, провел рукой по письменному столу. Затем расчистил обеими руками место среди бумаг на столе, оперся на него локтями и, сжав тяжелую большую голову красными волосатыми руками, беспомощно уставился вдаль. Будучи председателем сената, он видел много такого, что было ему не по душе. И все же постоянный крик оппозиционной прессы о "кризисе доверия", о зависимости юстиции от политики он считал ерундой, истерической, преувеличенной выдумкой. Теперь, заняв место министра юстиции, он видел: все эти утверждения далеко отставали от действительности. Органы полиции состояли на службе у "истинных германцев". Начальник полиции лично выдал фальшивый паспорт одному из вождей ландскнехтов, которого имперское правительство преследовало за совершение гнусного преступления. Дико разыгралась исконная баварская страсть к дракам. Ежедневно происходили нападения на самых миролюбивых людей. В Ингольштадте, в Пассау, сброд, именовавший себя "патриотами", избил иностранных дипломатов, находившихся при исполнении служебных обязанностей. Подвергались насилиям все, кто приходился не по вкусу кутцнеровским молодчикам. И на каждом шагу оправдания или приговоры, скорее выражавшие благодарность, чем осуждение. Убийство, неповиновение, всякое насилие, если оно совершалось "патриотами", оставалось безнаказанным.
Честный Мессершмидт не мог смотреть на все это сквозь пальцы. Он пытался везде, где только оказывалось возможным, наводить порядок. Уделял очень мало времени сну. Даже любимую свою коллекцию баварских редкостей едва удостаивал взглядом. Своей жене он предоставлял решать вопрос, что именно из этой коллекции продавать, чтобы сохранить видимость образа жизни, соответствовавшего его положению.
У него есть более тяжкие заботы. Он знает, почему ему так трудно, почему он не может справиться со своими чиновниками. Его судьи, его прокуроры не правы. Но они чувствуют себя правыми. Ему самому не раз приходилось бороться с соблазном. Военные оказались не на высоте, военные порядка оградить не могли. Они, судьи, - последние защитники доброй старой государственности. Антон фон Мессершмидт постепенно стал зрячим, судьи его остаются слепыми. Защищают мертвую старую кожу от новой жизни, давно уже произрастающей в ней.
Нет, они не дадут ему действовать. Он ясно видит, что ему не удержаться на своем посту до момента, когда кончится это безумие. Его подтачивает беспрерывная партизанская война с другими министрами и со своими чиновниками. Тут и Гартль, с подкупающим красноречием поддерживающий просьбы о помиловании явных негодяев и преступников. Элементарное правовое чувство Мессершмидта разбивается о гибкую диалектику утонченного, насмешливого референта. Распространился слух, что Антон Мессершмидт справедливый человек. Это вызвало во всей стране большое волнение, и отовсюду посыпались бесконечные прошения и жалобы, Министр знал, что расследования ведутся пристрастно, но как он, один человек, мог сам все проверить? Своим бесхитростным сердцем он болеет за то, что творится сейчас по всей стране, и прежде всего в Баварии. Он считает это бедствием, тяжким и гибельным, как война и поражение.
Осталось еще двадцать минут до прихода г-жи Крюгер. Он взялся за бумаги, помечая их четко и ясно, так, чтобы низшие инстанции не могли извратить смысл его резолюций. То, что удается сделать, - мелочи, капли в море. Но сюда ты поставлен и здесь должен работать. Это пост солдата, обреченного на гибель. Нам, Мессершмидтам, в этом столетии суждены подобные посты. И брат тоже стоял на таком посту, тогда на "Queen Elizabeth", когда он молча дал кораблю наехать на мины, расставленные им самим.
Ну, вот хотя бы эта дурацкая история с генералом Феземаном. Генерал демонстративно, вопреки закону, появился в военной форме. "Патриоты" насмешливо и злобно выжидают, осмелятся ли оштрафовать генерала.
Оштрафовать! Тут нужно было нечто совсем другое. Недавно на парадном обеде Мессершмидту пришлось сидеть напротив Феземана. Подававший к столу лакей чем-то не угодил генералу. Генерал грубо обругал его, сидел, в ярости глядя вслед робко и испуганно удалявшемуся человеку. Тут, пожалуй, впервые Мессершмидт увидел глаза генерала. Их выражение не оставляло никаких сомнений. Он увидел, что этот человек, много лет бывший диктатором всей Германии, человек, распоряжавшийся жизнью и смертью миллионов людей и заставивший весь мир продолжать войну, результаты которой давно уже были ясны, - этот человек - сумасшедший. Такие глаза, как у него, были у буйвола в зоологическом саду, обезумевшего в неволе буйвола, которого пришлось пристрелить. Сомнений быть не могло. Сейчас, когда этот человек сидел, уставившись вслед удалявшемуся лакею, усталый, заправленный, полный фанатизма, - у него были глаза того больного животного. Министр юстиции Мессершмидт, безошибочно установив это, испугался так, что у него задрожали колени и посерело обрамленное седеющей бородой иссиня-красное лицо. Этот человек был когда-то героем, но затем, вероятно еще до окончания войны, он превратился в безумца. И этого безумца и после войны не выгнали и не заперли в сумасшедший дом. Безумец сидел здесь, в Мюнхене, и поддерживал другого, умственные способности которого тоже были не в блестящем состоянии. Эти двое людей, над которыми потешалась вся остальная Германия, были вождями его родной Баварии.
Вновь переживая эти минуты, когда все стало для него ясным, старик стонет. Из далекого прошлого встают воспоминания гимназических лет: Калигула, Нерон. Его подчиненным такие сравнения показались бы смешными. Они высоко держат знамя старой государственности. Но о прошлом знают немного. Образование теперь мало ценится. Он, Мессершмидт, часто вспоминает свои гимназические годы. Ему тогда много приходилось работать. Он с трудом втискивал знания в свою массивную голову. Но зато потом они застревали там крепко. Он и теперь нередко пользуется латинскими цитатами. Его подчиненные вежливо слушают, но их мало интересует его латынь.
Антон фон Мессершмидт упорно глядит на надпись над своим письменным столом. Ну и пусть. Они, значит, смеются над этой надписью. Глупцы смеются над тем, что Мессершмидт держит перед глазами напоминание о безвинно убитом хлебопеке. Может быть, это и вправду смешно, может быть, самый большой безумец - это он.
Он углубляется в свои бумаги. Ему прислали газетные вырезки с отчетами о собраниях "Истинных германцев" по поводу дела фон Дельмайера. Хоть тут-то он проявил власть. Он отменил приказ об освобождении этого прохвоста фон Дельмайера из-под стражи. А теперь весь этот сброд наглеет еще больше: из обыкновенного страхового мошенничества этого негодяя они создают дело государственной важности. Его самого, следователя, прокурора, осаждают всевозможными требованиями. Они шлют ему дурацкие анонимные письма: пусть, мол, он пишет духовное завещание, пора! Не исключено, что они говорят это вполне серьезно. Парша поразила страну, вся прекрасная Бавария запаршивела, и с тех пор, как это случилось, нет уже ничего невозможного. Его коллеги по кабинету от страха стали мягки, как масло. Осторожный Дитрам настойчиво выдвигает вопрос, не благоразумнее будет ли и в самом деле, пока атмосфера не станет спокойнее, выпустить фон Дельмайера из предварительного заключения. Флаухер действует более прямо - он ругается, сыплет проклятиями: неужто всему баварскому государству погибать из-за каких-то там дохлых псов? Но Мессершмидт и не думает доставить им это удовольствие. Тут все они просчитаются. Не выпустит он этого мерзавца на волю.
Трещит телефон. Ему докладывают о приходе г-жи Крюгер. Да, теперь, значит, он примет г-жу Крюгер. Особого смысла в этом нет. Дело это достаточно жевано и пережевано - десять раз в парламенте, сотни раз в газетах. Не станет же он тратить время, силы, нервы на заведомо безнадежное дело! Есть так много другого, незаконченного, требующего немедленного вмешательства. С делом Крюгера покончено, оно - в прошлом. Одна лишь эта женщина бегает еще всюду и кричит о том, что человек, сидящий в тюрьме, невиновен.
Таковы были мысли министра юстиции Мессершмидта, когда вошла Иоганна, полная решимости призвать его к ответу.
Она увидела огромного человека, сидевшего в кресале за письменным столом. Увидела странную надпись над столом. Она уже слышала о ней, но забыла, что она значит.
Она заговорила и, заговорив, гораздо реальнее, чем свое посещение министра, восприняла вдруг свое последнее посещение Одельсберга. Гораздо более реальный, чем тогда в Одельсберге, гораздо реальнее, чем когда-либо в вилле "На озере", сидел сейчас перед ней Мартин Крюгер в кабинете министра юстиции. Снова ясно услышала она сказанные им слова: "На воле"...
Она говорила. Она не кричала. Она не испытывала того горького облегчения, на которое надеялась. Но она сразу почувствовала, что здесь наконец перед ней человек, который ее полные гнева слова выслушает не как слушают бред сумасшедшей - мягко и чуть-чуть нетерпеливо. Она говорила долго, и он слушал ее и, наверно, не обдумывал при этом, как когда-то имперский министр юстиции Гейнродт, что бы ей ответить. С этим человеком можно было говорить и чувствовать при этом, что слова он воспринимает и слухом и сердцем.
Господин фон Мессершмидт со своей стороны готов был выслушать поток бесконечных жалоб, резкие и вызывающие гневные выпады. Было твердо установлено, что Крюгер был типичным "чужаком". Невиновность его представляла весьма мало вероятности, а директор тюрьмы Фертч, на которого с такой горечью жаловалась Иоганна, слыл добросовестным служакой. То, что говорила эта женщина, казалось явным преувеличением, а упоминания о юридических моментах в ее устах звучали словно отрепетированные с адвокатом. И все же хорошо, что она сидит перед ним, что так решительно, убежденно разговаривает, у нее такой волевой рот. Крепкой убежденностью, здоровой непосредственностью веяло от этой женщины. Кто же был прав? Осудивший тогда Крюгера Гартль, прекрасный юрист, или вот эта не слишком логично и последовательно излагавшая свои мысли г-жа Иоганна Крюгер? Выпуклые усталые глаза старика впивались в смелые серые глаза Иоганны. Он ясно видел эту баварскую женщину. Она была рождена для осмысленной деятельности, для мирной заботы о муже и детях. Но бороться с баварской юстицией, всю механику которой он знал лучше всякого другого, - нет, для этого она не была создана. И вот она сидит перед ним, и говорит заученные вещи, и борется за освобождение руководителя музея Крюгера, "чужака", повесившего в государственной картинной галерее сомнительные картины и осужденного за лжесвидетельство. Ей было нелегко.
Господин фон Мессершмидт предоставил Иоганне говорить, кое о чем переспрашивал, кое-что записывал. Когда она кончила, он не произнес, как она этого опасалась, никаких общих фраз. Он сказал ей, что не позже чем через два месяца она получит определенный ответ относительно пересмотра дела. Иоганна поглядела ему прямо в глаза, повернувшись к нему при этом всем лицом. Ландесгерихтсдиректор, - сказала она, - от которого зависит разрешение вопроса о возобновлении дела, отказался указать ей какой-либо определенный срок, заявил, что не может связывать себя сроками.
- В течение двух месяцев вы получите ответ, - резко сказал Мессершмидт. - Раньше, чем покроются цветом деревья, - сердито добавил он и кивнул.
Иоганна хотела было еще что-то сказать, но гнев в его словах и особенно то, как он кивнул при этом, внушили ей спокойствие и какую-то уверенность. Она больше ничего не сказала.
Старик и Иоганна молча сидели друг против друга, Эти секунды молчания были выразительнее тех, когда было произнесено столько слов. Иоганна почувствовала острое желание когда-нибудь, хоть когда-нибудь пережить с Жаком Тюверленом такие молчаливые и полные содержания мгновения. Когда она уходила, у нее даже шевельнулось желание утешить старика.
Господин фон Мессершмидт вызвал к себе оберрегирунгсрата Фертча. Человек с кроличьей мордочкой привез с собой кучу документов, держался раболепно, на любой вопрос готов был дать удовлетворительный ответ. Министр говорил мало, медлительно. Фертч отвечал многословно, быстро. Глядя на двигавшиеся вверх и вниз колючие волоски вокруг рта Фертча, г-н фон Мессершмидт думал о том, как смешно, что именно этот субъект призван сделать из Крюгера полезного члена общества. Так как на объяснения Фертча он мало что мог возразить, он в конце концов заявил, что придает большое значение проведению особенно гуманного режима в одельсбергской тюрьме. Он заявил это резко, а затем заявил это вторично почти умоляющим тоном. Человек с кроличьей мордочкой продолжал оставаться скромным и почтительным. Он видел то, что знал уже давно: дни старого хрыча, так незаслуженно занимавшего этот высокий пост, были сочтены. Он сам все свои надежды возлагал на "патриотов" и на их ставленника Гартля. Он простился с обычным подобострастием, спокойно думая при этом, что ему наплевать на Мессершмидта. Затем отправился к министериальдиректору Гартлю и подробно, вставляя кое-какие шутливые замечания, доложил о разговоре с министром.
16. О КОРРЕКТНОСТИ
Мистер Даниель В.Поттер в эти время лежал в хрупкой качалке в вилле "На озере". Жак Тюверлен, пожелавший насладиться целым днем занимательных споров, попросил приехать и Каспара Прекля, Молодой инженер беспокойно шагал взад и вперед по комнате, сутулился, жался к стене.
У мистера Поттера накануне произошло столкновение с "истинными германцами". Он весело повествовал об этом приключении. Мюнхенский Ку-клукс-клан, - говорил он, - состоит, по-видимому, из молодых людей, не могущих понять, что законченный с определенным результатом, матч не принято начинать сначала. Они выиграли ряд битв и не желают признать, что проиграли войну в целом. Несмотря на бесспорный результат, они все еще хотят боксировать. Тут, несомненно, проявлялась странная неспособность оценивать общие факты. Этот недостаток мыслительных способностей, насколько он, Поттер, знаком со строением человеческого мозга, следует отнести за счет атрофии второго речевого центра Вернике.
Цивилизация белых, по мнению Тюверлена, в связи с вторжением германских варваров в область греко-римской культуры, была отброшена на тысячелетие назад. Теперь, когда с величайшим трудом к этой цивилизации прилепили каких-то жалких четыреста лет, творчеству цивилизованных вновь грозит вторжение менее развитых. Одной из фаз этого варварства и является движение "патриотов". На всем земном шаре встречаются субъекты, у которых страсть к убийству нельзя заглушить спортом. Необходимость держать таких господ под постоянным врачебным надзором не всегда достаточно учитывается. Где, например, психиатрический надзор во время кутцнеровских собраний?
Каспар Прекль с живостью возразил, что возмущение даже и этих людей достаточно обосновано загниванием общественного строя. Само собою разумеется, что в данном случае возмущение направляется по ложному руслу. Все же люди, восстающие против всеобщего загнивания, скорее способствуют развитию рода, чем такие, которые либо вяло мирятся с ним, либо пытаются оспаривать его наличие.
Мамонт удобно развалился в качалке, его глаза из-под толстых стекол хитро и весело щурились, мясистый нос принюхивался к окружающему, большие зубы сжимали мундштук трубки. Время от времени он заносил что-то в свою записную книжку. Недовольство, революционное настроение, - заметил он, обращаясь к Каспару Преклю, - все это от желудка. Голодающая Германия эпохи инфляции - ведь это еще далеко не весь земной шар. Мир белокожих, как показывает статистика, в большинстве состоит из сытых. Но и голодные пусть молодой человек обдумает это - голодны бывают не постоянно, а только временами. Существуют три класса людей: сытые, голодные и ненасытные. Он лично не понимает, почему для развития человечества должно быть полезно строить политику сообразно интересам одних голодных.
Такие и подобные им "истины" изрекал американец, которого оживленно поддерживал Тюверлен. Но мрачно сосредоточенный Прекль, которого им очень хотелось раздразнить, думал в это время о художнике Ландгольцере и не находил нужным возражать против этих скудоумных и плоских замечаний.
Во время обеда разговор зашел о народе, населяющем Баварскую возвышенность, о его биологических и социологических особенностях. Сидят вот эти баварцы у подножия своих родных гор, в своем развитии отставая от соседей, упрямые, против собственной воли учиняющие всякие беды, игрушка в руках искателей приключений, обладающих крепкими мускулами, здоровыми легкими и слабым мозгом. Как Тюверлен, так и Поттер, уверенные в своей правоте, не жалели слов для определения этого особого сорта Homo alpinus. Тюверлен любил народ, среди которого ему приходилось жить. С силой настоящего писателя, который, обладая холодным умом, не может не питать к своим героям любви или ненависти, любил этот высокоразвитый человек своих неуклюжих, туго соображающих, тупо-мечтательных баварцев. Американец со своей стороны, с любовью коллекционера к редкостным экземплярам, ценил исключительность этого типа людей - их грубую фамильярность, так легко переходившую в озлобление, их задумчиво-чувственную дикость. Он думал даже вложить деньги в их страну, с помощью займа толкнуть их вперед. Правда, для индустриализации, по его мнению, здесь было мало предпосылок. Он полагал, что будущее Мюнхена и его окрестностей должно было свестись к тому, чтобы посреди большого индустриального района, в Средней Европе, стать местом приятного отдыха, городом для спокойно, с комфортом стареющих людей, чем-то вроде центрального среднеевропейского курорта.
В разговоре Тюверлен задал Поттеру вопрос, чем он объясняет малую популярность немцев за границей. Американец ответил, что он лично немцам симпатизирует. Что касается деловой стороны, то у него с немцами был печальный опыт. А именно? - поинтересовался Тюверлен. Американец жался, не желая отвечать, и наконец сказал, что обобщения часто бывают неправильно поняты. Тюверлен настаивал, и тогда мистер Поттер со всяческими оговорками отметил разницу в поведении своих деловых контрагентов - англичан, французов и немцев. На устное заверение англичан он может твердо положиться. От французов трудно добиться подписи, но, получив ее, можно быть спокойным. От большинства своих немецких клиентов ему очень легко получить подпись, но, если дело впоследствии оказывается невыгодным, они пытаются придумать какое-нибудь иное толкование подписанного договора и при помощи хитроумной аргументации извратить его точный смысл. Видя, что Каспар Прекль хмурится, он еще раз подчеркнул, что далек от обобщений.
Тюверлен в душе усмехнулся Над тем, что именно интернационалиста Каспара Прекля сердило, когда ставилась под сомнение честность дельцов, являвшихся его соплеменниками. Тот факт. Что многие немцы не желали признавать обязанностей, налагаемых данной ими подписью, - заметил он, основывается, по его мнению, на их чрезмерной воинственности. Воинственный дух плохо уживается с логикой и представлением о праве. Достаточно вспомнить хотя бы хваленую немецкую средневековую песню "Гильдебранд и Гадубранд" (*40). Отец встречается с сыном, но не говорит ему, кто он такой, и они, подстрекаемые чистой воинственностью, начинают драться и убивают друг друга. Многие из немцев - например, часть студенчества следуют примеру Гильдебранда и Гадубранда и под влиянием воинственного духа наносят друг другу колотые и резаные раны. Люди с такими наклонностями, вполне естественно, будут протестовать против того, чтобы клочок бумаги оказался вдруг сильнее пушки. Они всегда будут требовать разрешения спора путем войны. Если война разрешается не в их пользу, они требуют нового решения, пока оно в конце концов не окажется в их пользу. Такой тип людей широко распространен, но их влияние в Германии постепенно ослабевает. Пусть г-на Поттера не вводят в заблуждение их выкрики.
Но тут уж Каспар Прекль вышел из себя. Он сам не жалел жестких эпитетов для своих земляков, но тон, которым швейцарец и этот "делатель долларов" говорили о его родине, задел его за живое. Он с гневом заметил, что утверждение г-на Поттера о недостатке у немцев этики совершенно превратно. У них как раз слишком много "этики", и это-то и глупо. При помощи "этических" аргументов господствующий класс старается воздействовать на угнетенных, именно "этическими" аргументами прикрывают разные способы Порабощения. Ни один народ в мире не возится так с этическими соображениями, как немецкий. Только начали немцы революцию - и вот уж затормозили ее: им, видите ли, необходимо решить, достаточно ли в ней корректности.
Все это г-н Прекль высказал очень резким тоном. Г-н Тюверлен и г-н Поттер поглядывали друг на друга. Будучи людьми вежливыми, они не улыбались. Он не хотел бы, - с осторожным и коварным благодушием начал наконец г-н Тюверлен, - обидеть г-на Прекля и его родину, но при всем своем желании он все же не может признать, что тот маневр, свидетелями которого они являются, что тот способ, которым государственная власть и промышленность при помощи инфляции отводят принадлежащие обществу деньги в свои кассы, - что этот маневр отличается особой "этичностью". Г-н Тюверлен и сам не находил свой аргумент достаточно убедительным. Уже говоря это, он понимал, что Каспар Прекль мог здесь с основанием возразить, что этот "маневр" был предпринят не народом, а небольшим господствующим слоем. Но произошло нечто странное: инженер Каспар Прекль, так часто ядовитыми словами клеймивший эту коварную наглость крупного капитала, - этот самый инженер Каспар Прекль сейчас, словно в защиту именно этого коварства, внезапно заявил, что мало смысла разбираться в вопросе, корректно или некорректно поступили глетчеры, растаяв после ледникового периода. Оба его собеседника удивленно молчали.
- Инфляция - это, конечно, не вполне корректная сделка, - помолчав, тихо и мечтательно произнес вдруг Мамонт. - Но зато это сделка очень выгодная. На месте вашего министра финансов я, наверно, сделал бы то же самое.
Все трое невольно рассмеялись. Инженер Прекль в душе устыдился своего смеха и решил написать балладу о "корректности".
Каспар Прекль еще до обеда уехал назад в город. Ни Тюверлен, ни американец не пытались удержать его. Он мало говорил, он был человеком узким, занимавшим очень мало места. Тюверлен и американец были куда шире. И все-таки большая комната после ухода этого необузданного человека показалась странно пустой. Беседа текла вяло.
- Каспар Прекль утомителен, - сказал немного погодя Тюверлен.
- Жаль, что зря пропадает такой человек, - после некоторой паузы лениво протянул американец.
А потом г-н Поттер и г-н Тюверлен гуляли по берегу бледного озера, освещенного зимним послеполуденным солнцем. Тридцатилетний Дании заговорил об обозрении. Тюверлен принялся объяснять ему, что он первоначально хотел в нем показать. Американец понимал его, соглашался с ним. Ему лично, заметил он, - все движение "патриотов", вся эта дикая воинственность представляются последними судорогами первобытного человека. Ему, Поттеру, нередко мерещится сцена, годная не то для театра, не то для фильма: последние люди каменного века разбивают свои орудия и переходят к употреблению бронзовых. Тюверлен нашел, что идея неплоха, но, - добавил он, улыбаясь, - в обозрении "Касперль в классовой борьбе" ее довольно трудно использовать. Г-н Поттер, не выпуская изо рта трубки, не глядя на него, предложил ему в таком случае написать новое обозрение, обозрение в аристофановском духе для Нью-Йорка. Он охотно сам поддержит эту затею. Тюверлен лучше его знаком с книгами, а он, Поттер, возможно лучше знает людей. Он охотно двинет это дело, - добавил он словно мимоходом.
По мере того как министр все больше повышал голос, помощник прокурора Штрассер становился все сдержаннее. Ему было уже просто скучно слушать, так уверенно чувствовал он себя. Стараясь не выпалить громко чего-нибудь нежелательного, он разглядывал надпись, сделанную крупными буквами над письменным столом министра. Так вот она, эта забавная надпись, над которой потешалась вся страна! Она была сделана на итальянском языке и гласила: "Помните о хлебопеке!" А был этот хлебопек человеком, которого судьи в Венецианской республике неправильно осудили и приговорили к смерти. После этого случая и до конца существования этой республики особому лицу было вменено в обязанность перед каждым заседанием суда возглашать, обращаясь к судьям: "Помните о хлебопеке!"
Господин фон Мессершмидт отлично улавливал направление взгляда Штрассера. Он до мельчайших подробностей угадывал все, о чем думает этот человек, и, расставаясь с ним, уже жалел о своей горячности. Что изменится от того, что он обезвредит этого жалкого негодяя? Ничто не изменится. Везде царит анархия. Везде царит произвол. Нет сил справиться с путаницей и беспорядком, Потому что виновно в них не одно лицо. Они стали общим явлением.
Министр без гнева простился с прокурором. Оставшись один, он, словно смахивая грязь, провел рукой по письменному столу. Затем расчистил обеими руками место среди бумаг на столе, оперся на него локтями и, сжав тяжелую большую голову красными волосатыми руками, беспомощно уставился вдаль. Будучи председателем сената, он видел много такого, что было ему не по душе. И все же постоянный крик оппозиционной прессы о "кризисе доверия", о зависимости юстиции от политики он считал ерундой, истерической, преувеличенной выдумкой. Теперь, заняв место министра юстиции, он видел: все эти утверждения далеко отставали от действительности. Органы полиции состояли на службе у "истинных германцев". Начальник полиции лично выдал фальшивый паспорт одному из вождей ландскнехтов, которого имперское правительство преследовало за совершение гнусного преступления. Дико разыгралась исконная баварская страсть к дракам. Ежедневно происходили нападения на самых миролюбивых людей. В Ингольштадте, в Пассау, сброд, именовавший себя "патриотами", избил иностранных дипломатов, находившихся при исполнении служебных обязанностей. Подвергались насилиям все, кто приходился не по вкусу кутцнеровским молодчикам. И на каждом шагу оправдания или приговоры, скорее выражавшие благодарность, чем осуждение. Убийство, неповиновение, всякое насилие, если оно совершалось "патриотами", оставалось безнаказанным.
Честный Мессершмидт не мог смотреть на все это сквозь пальцы. Он пытался везде, где только оказывалось возможным, наводить порядок. Уделял очень мало времени сну. Даже любимую свою коллекцию баварских редкостей едва удостаивал взглядом. Своей жене он предоставлял решать вопрос, что именно из этой коллекции продавать, чтобы сохранить видимость образа жизни, соответствовавшего его положению.
У него есть более тяжкие заботы. Он знает, почему ему так трудно, почему он не может справиться со своими чиновниками. Его судьи, его прокуроры не правы. Но они чувствуют себя правыми. Ему самому не раз приходилось бороться с соблазном. Военные оказались не на высоте, военные порядка оградить не могли. Они, судьи, - последние защитники доброй старой государственности. Антон фон Мессершмидт постепенно стал зрячим, судьи его остаются слепыми. Защищают мертвую старую кожу от новой жизни, давно уже произрастающей в ней.
Нет, они не дадут ему действовать. Он ясно видит, что ему не удержаться на своем посту до момента, когда кончится это безумие. Его подтачивает беспрерывная партизанская война с другими министрами и со своими чиновниками. Тут и Гартль, с подкупающим красноречием поддерживающий просьбы о помиловании явных негодяев и преступников. Элементарное правовое чувство Мессершмидта разбивается о гибкую диалектику утонченного, насмешливого референта. Распространился слух, что Антон Мессершмидт справедливый человек. Это вызвало во всей стране большое волнение, и отовсюду посыпались бесконечные прошения и жалобы, Министр знал, что расследования ведутся пристрастно, но как он, один человек, мог сам все проверить? Своим бесхитростным сердцем он болеет за то, что творится сейчас по всей стране, и прежде всего в Баварии. Он считает это бедствием, тяжким и гибельным, как война и поражение.
Осталось еще двадцать минут до прихода г-жи Крюгер. Он взялся за бумаги, помечая их четко и ясно, так, чтобы низшие инстанции не могли извратить смысл его резолюций. То, что удается сделать, - мелочи, капли в море. Но сюда ты поставлен и здесь должен работать. Это пост солдата, обреченного на гибель. Нам, Мессершмидтам, в этом столетии суждены подобные посты. И брат тоже стоял на таком посту, тогда на "Queen Elizabeth", когда он молча дал кораблю наехать на мины, расставленные им самим.
Ну, вот хотя бы эта дурацкая история с генералом Феземаном. Генерал демонстративно, вопреки закону, появился в военной форме. "Патриоты" насмешливо и злобно выжидают, осмелятся ли оштрафовать генерала.
Оштрафовать! Тут нужно было нечто совсем другое. Недавно на парадном обеде Мессершмидту пришлось сидеть напротив Феземана. Подававший к столу лакей чем-то не угодил генералу. Генерал грубо обругал его, сидел, в ярости глядя вслед робко и испуганно удалявшемуся человеку. Тут, пожалуй, впервые Мессершмидт увидел глаза генерала. Их выражение не оставляло никаких сомнений. Он увидел, что этот человек, много лет бывший диктатором всей Германии, человек, распоряжавшийся жизнью и смертью миллионов людей и заставивший весь мир продолжать войну, результаты которой давно уже были ясны, - этот человек - сумасшедший. Такие глаза, как у него, были у буйвола в зоологическом саду, обезумевшего в неволе буйвола, которого пришлось пристрелить. Сомнений быть не могло. Сейчас, когда этот человек сидел, уставившись вслед удалявшемуся лакею, усталый, заправленный, полный фанатизма, - у него были глаза того больного животного. Министр юстиции Мессершмидт, безошибочно установив это, испугался так, что у него задрожали колени и посерело обрамленное седеющей бородой иссиня-красное лицо. Этот человек был когда-то героем, но затем, вероятно еще до окончания войны, он превратился в безумца. И этого безумца и после войны не выгнали и не заперли в сумасшедший дом. Безумец сидел здесь, в Мюнхене, и поддерживал другого, умственные способности которого тоже были не в блестящем состоянии. Эти двое людей, над которыми потешалась вся остальная Германия, были вождями его родной Баварии.
Вновь переживая эти минуты, когда все стало для него ясным, старик стонет. Из далекого прошлого встают воспоминания гимназических лет: Калигула, Нерон. Его подчиненным такие сравнения показались бы смешными. Они высоко держат знамя старой государственности. Но о прошлом знают немного. Образование теперь мало ценится. Он, Мессершмидт, часто вспоминает свои гимназические годы. Ему тогда много приходилось работать. Он с трудом втискивал знания в свою массивную голову. Но зато потом они застревали там крепко. Он и теперь нередко пользуется латинскими цитатами. Его подчиненные вежливо слушают, но их мало интересует его латынь.
Антон фон Мессершмидт упорно глядит на надпись над своим письменным столом. Ну и пусть. Они, значит, смеются над этой надписью. Глупцы смеются над тем, что Мессершмидт держит перед глазами напоминание о безвинно убитом хлебопеке. Может быть, это и вправду смешно, может быть, самый большой безумец - это он.
Он углубляется в свои бумаги. Ему прислали газетные вырезки с отчетами о собраниях "Истинных германцев" по поводу дела фон Дельмайера. Хоть тут-то он проявил власть. Он отменил приказ об освобождении этого прохвоста фон Дельмайера из-под стражи. А теперь весь этот сброд наглеет еще больше: из обыкновенного страхового мошенничества этого негодяя они создают дело государственной важности. Его самого, следователя, прокурора, осаждают всевозможными требованиями. Они шлют ему дурацкие анонимные письма: пусть, мол, он пишет духовное завещание, пора! Не исключено, что они говорят это вполне серьезно. Парша поразила страну, вся прекрасная Бавария запаршивела, и с тех пор, как это случилось, нет уже ничего невозможного. Его коллеги по кабинету от страха стали мягки, как масло. Осторожный Дитрам настойчиво выдвигает вопрос, не благоразумнее будет ли и в самом деле, пока атмосфера не станет спокойнее, выпустить фон Дельмайера из предварительного заключения. Флаухер действует более прямо - он ругается, сыплет проклятиями: неужто всему баварскому государству погибать из-за каких-то там дохлых псов? Но Мессершмидт и не думает доставить им это удовольствие. Тут все они просчитаются. Не выпустит он этого мерзавца на волю.
Трещит телефон. Ему докладывают о приходе г-жи Крюгер. Да, теперь, значит, он примет г-жу Крюгер. Особого смысла в этом нет. Дело это достаточно жевано и пережевано - десять раз в парламенте, сотни раз в газетах. Не станет же он тратить время, силы, нервы на заведомо безнадежное дело! Есть так много другого, незаконченного, требующего немедленного вмешательства. С делом Крюгера покончено, оно - в прошлом. Одна лишь эта женщина бегает еще всюду и кричит о том, что человек, сидящий в тюрьме, невиновен.
Таковы были мысли министра юстиции Мессершмидта, когда вошла Иоганна, полная решимости призвать его к ответу.
Она увидела огромного человека, сидевшего в кресале за письменным столом. Увидела странную надпись над столом. Она уже слышала о ней, но забыла, что она значит.
Она заговорила и, заговорив, гораздо реальнее, чем свое посещение министра, восприняла вдруг свое последнее посещение Одельсберга. Гораздо более реальный, чем тогда в Одельсберге, гораздо реальнее, чем когда-либо в вилле "На озере", сидел сейчас перед ней Мартин Крюгер в кабинете министра юстиции. Снова ясно услышала она сказанные им слова: "На воле"...
Она говорила. Она не кричала. Она не испытывала того горького облегчения, на которое надеялась. Но она сразу почувствовала, что здесь наконец перед ней человек, который ее полные гнева слова выслушает не как слушают бред сумасшедшей - мягко и чуть-чуть нетерпеливо. Она говорила долго, и он слушал ее и, наверно, не обдумывал при этом, как когда-то имперский министр юстиции Гейнродт, что бы ей ответить. С этим человеком можно было говорить и чувствовать при этом, что слова он воспринимает и слухом и сердцем.
Господин фон Мессершмидт со своей стороны готов был выслушать поток бесконечных жалоб, резкие и вызывающие гневные выпады. Было твердо установлено, что Крюгер был типичным "чужаком". Невиновность его представляла весьма мало вероятности, а директор тюрьмы Фертч, на которого с такой горечью жаловалась Иоганна, слыл добросовестным служакой. То, что говорила эта женщина, казалось явным преувеличением, а упоминания о юридических моментах в ее устах звучали словно отрепетированные с адвокатом. И все же хорошо, что она сидит перед ним, что так решительно, убежденно разговаривает, у нее такой волевой рот. Крепкой убежденностью, здоровой непосредственностью веяло от этой женщины. Кто же был прав? Осудивший тогда Крюгера Гартль, прекрасный юрист, или вот эта не слишком логично и последовательно излагавшая свои мысли г-жа Иоганна Крюгер? Выпуклые усталые глаза старика впивались в смелые серые глаза Иоганны. Он ясно видел эту баварскую женщину. Она была рождена для осмысленной деятельности, для мирной заботы о муже и детях. Но бороться с баварской юстицией, всю механику которой он знал лучше всякого другого, - нет, для этого она не была создана. И вот она сидит перед ним, и говорит заученные вещи, и борется за освобождение руководителя музея Крюгера, "чужака", повесившего в государственной картинной галерее сомнительные картины и осужденного за лжесвидетельство. Ей было нелегко.
Господин фон Мессершмидт предоставил Иоганне говорить, кое о чем переспрашивал, кое-что записывал. Когда она кончила, он не произнес, как она этого опасалась, никаких общих фраз. Он сказал ей, что не позже чем через два месяца она получит определенный ответ относительно пересмотра дела. Иоганна поглядела ему прямо в глаза, повернувшись к нему при этом всем лицом. Ландесгерихтсдиректор, - сказала она, - от которого зависит разрешение вопроса о возобновлении дела, отказался указать ей какой-либо определенный срок, заявил, что не может связывать себя сроками.
- В течение двух месяцев вы получите ответ, - резко сказал Мессершмидт. - Раньше, чем покроются цветом деревья, - сердито добавил он и кивнул.
Иоганна хотела было еще что-то сказать, но гнев в его словах и особенно то, как он кивнул при этом, внушили ей спокойствие и какую-то уверенность. Она больше ничего не сказала.
Старик и Иоганна молча сидели друг против друга, Эти секунды молчания были выразительнее тех, когда было произнесено столько слов. Иоганна почувствовала острое желание когда-нибудь, хоть когда-нибудь пережить с Жаком Тюверленом такие молчаливые и полные содержания мгновения. Когда она уходила, у нее даже шевельнулось желание утешить старика.
Господин фон Мессершмидт вызвал к себе оберрегирунгсрата Фертча. Человек с кроличьей мордочкой привез с собой кучу документов, держался раболепно, на любой вопрос готов был дать удовлетворительный ответ. Министр говорил мало, медлительно. Фертч отвечал многословно, быстро. Глядя на двигавшиеся вверх и вниз колючие волоски вокруг рта Фертча, г-н фон Мессершмидт думал о том, как смешно, что именно этот субъект призван сделать из Крюгера полезного члена общества. Так как на объяснения Фертча он мало что мог возразить, он в конце концов заявил, что придает большое значение проведению особенно гуманного режима в одельсбергской тюрьме. Он заявил это резко, а затем заявил это вторично почти умоляющим тоном. Человек с кроличьей мордочкой продолжал оставаться скромным и почтительным. Он видел то, что знал уже давно: дни старого хрыча, так незаслуженно занимавшего этот высокий пост, были сочтены. Он сам все свои надежды возлагал на "патриотов" и на их ставленника Гартля. Он простился с обычным подобострастием, спокойно думая при этом, что ему наплевать на Мессершмидта. Затем отправился к министериальдиректору Гартлю и подробно, вставляя кое-какие шутливые замечания, доложил о разговоре с министром.
16. О КОРРЕКТНОСТИ
Мистер Даниель В.Поттер в эти время лежал в хрупкой качалке в вилле "На озере". Жак Тюверлен, пожелавший насладиться целым днем занимательных споров, попросил приехать и Каспара Прекля, Молодой инженер беспокойно шагал взад и вперед по комнате, сутулился, жался к стене.
У мистера Поттера накануне произошло столкновение с "истинными германцами". Он весело повествовал об этом приключении. Мюнхенский Ку-клукс-клан, - говорил он, - состоит, по-видимому, из молодых людей, не могущих понять, что законченный с определенным результатом, матч не принято начинать сначала. Они выиграли ряд битв и не желают признать, что проиграли войну в целом. Несмотря на бесспорный результат, они все еще хотят боксировать. Тут, несомненно, проявлялась странная неспособность оценивать общие факты. Этот недостаток мыслительных способностей, насколько он, Поттер, знаком со строением человеческого мозга, следует отнести за счет атрофии второго речевого центра Вернике.
Цивилизация белых, по мнению Тюверлена, в связи с вторжением германских варваров в область греко-римской культуры, была отброшена на тысячелетие назад. Теперь, когда с величайшим трудом к этой цивилизации прилепили каких-то жалких четыреста лет, творчеству цивилизованных вновь грозит вторжение менее развитых. Одной из фаз этого варварства и является движение "патриотов". На всем земном шаре встречаются субъекты, у которых страсть к убийству нельзя заглушить спортом. Необходимость держать таких господ под постоянным врачебным надзором не всегда достаточно учитывается. Где, например, психиатрический надзор во время кутцнеровских собраний?
Каспар Прекль с живостью возразил, что возмущение даже и этих людей достаточно обосновано загниванием общественного строя. Само собою разумеется, что в данном случае возмущение направляется по ложному руслу. Все же люди, восстающие против всеобщего загнивания, скорее способствуют развитию рода, чем такие, которые либо вяло мирятся с ним, либо пытаются оспаривать его наличие.
Мамонт удобно развалился в качалке, его глаза из-под толстых стекол хитро и весело щурились, мясистый нос принюхивался к окружающему, большие зубы сжимали мундштук трубки. Время от времени он заносил что-то в свою записную книжку. Недовольство, революционное настроение, - заметил он, обращаясь к Каспару Преклю, - все это от желудка. Голодающая Германия эпохи инфляции - ведь это еще далеко не весь земной шар. Мир белокожих, как показывает статистика, в большинстве состоит из сытых. Но и голодные пусть молодой человек обдумает это - голодны бывают не постоянно, а только временами. Существуют три класса людей: сытые, голодные и ненасытные. Он лично не понимает, почему для развития человечества должно быть полезно строить политику сообразно интересам одних голодных.
Такие и подобные им "истины" изрекал американец, которого оживленно поддерживал Тюверлен. Но мрачно сосредоточенный Прекль, которого им очень хотелось раздразнить, думал в это время о художнике Ландгольцере и не находил нужным возражать против этих скудоумных и плоских замечаний.
Во время обеда разговор зашел о народе, населяющем Баварскую возвышенность, о его биологических и социологических особенностях. Сидят вот эти баварцы у подножия своих родных гор, в своем развитии отставая от соседей, упрямые, против собственной воли учиняющие всякие беды, игрушка в руках искателей приключений, обладающих крепкими мускулами, здоровыми легкими и слабым мозгом. Как Тюверлен, так и Поттер, уверенные в своей правоте, не жалели слов для определения этого особого сорта Homo alpinus. Тюверлен любил народ, среди которого ему приходилось жить. С силой настоящего писателя, который, обладая холодным умом, не может не питать к своим героям любви или ненависти, любил этот высокоразвитый человек своих неуклюжих, туго соображающих, тупо-мечтательных баварцев. Американец со своей стороны, с любовью коллекционера к редкостным экземплярам, ценил исключительность этого типа людей - их грубую фамильярность, так легко переходившую в озлобление, их задумчиво-чувственную дикость. Он думал даже вложить деньги в их страну, с помощью займа толкнуть их вперед. Правда, для индустриализации, по его мнению, здесь было мало предпосылок. Он полагал, что будущее Мюнхена и его окрестностей должно было свестись к тому, чтобы посреди большого индустриального района, в Средней Европе, стать местом приятного отдыха, городом для спокойно, с комфортом стареющих людей, чем-то вроде центрального среднеевропейского курорта.
В разговоре Тюверлен задал Поттеру вопрос, чем он объясняет малую популярность немцев за границей. Американец ответил, что он лично немцам симпатизирует. Что касается деловой стороны, то у него с немцами был печальный опыт. А именно? - поинтересовался Тюверлен. Американец жался, не желая отвечать, и наконец сказал, что обобщения часто бывают неправильно поняты. Тюверлен настаивал, и тогда мистер Поттер со всяческими оговорками отметил разницу в поведении своих деловых контрагентов - англичан, французов и немцев. На устное заверение англичан он может твердо положиться. От французов трудно добиться подписи, но, получив ее, можно быть спокойным. От большинства своих немецких клиентов ему очень легко получить подпись, но, если дело впоследствии оказывается невыгодным, они пытаются придумать какое-нибудь иное толкование подписанного договора и при помощи хитроумной аргументации извратить его точный смысл. Видя, что Каспар Прекль хмурится, он еще раз подчеркнул, что далек от обобщений.
Тюверлен в душе усмехнулся Над тем, что именно интернационалиста Каспара Прекля сердило, когда ставилась под сомнение честность дельцов, являвшихся его соплеменниками. Тот факт. Что многие немцы не желали признавать обязанностей, налагаемых данной ими подписью, - заметил он, основывается, по его мнению, на их чрезмерной воинственности. Воинственный дух плохо уживается с логикой и представлением о праве. Достаточно вспомнить хотя бы хваленую немецкую средневековую песню "Гильдебранд и Гадубранд" (*40). Отец встречается с сыном, но не говорит ему, кто он такой, и они, подстрекаемые чистой воинственностью, начинают драться и убивают друг друга. Многие из немцев - например, часть студенчества следуют примеру Гильдебранда и Гадубранда и под влиянием воинственного духа наносят друг другу колотые и резаные раны. Люди с такими наклонностями, вполне естественно, будут протестовать против того, чтобы клочок бумаги оказался вдруг сильнее пушки. Они всегда будут требовать разрешения спора путем войны. Если война разрешается не в их пользу, они требуют нового решения, пока оно в конце концов не окажется в их пользу. Такой тип людей широко распространен, но их влияние в Германии постепенно ослабевает. Пусть г-на Поттера не вводят в заблуждение их выкрики.
Но тут уж Каспар Прекль вышел из себя. Он сам не жалел жестких эпитетов для своих земляков, но тон, которым швейцарец и этот "делатель долларов" говорили о его родине, задел его за живое. Он с гневом заметил, что утверждение г-на Поттера о недостатке у немцев этики совершенно превратно. У них как раз слишком много "этики", и это-то и глупо. При помощи "этических" аргументов господствующий класс старается воздействовать на угнетенных, именно "этическими" аргументами прикрывают разные способы Порабощения. Ни один народ в мире не возится так с этическими соображениями, как немецкий. Только начали немцы революцию - и вот уж затормозили ее: им, видите ли, необходимо решить, достаточно ли в ней корректности.
Все это г-н Прекль высказал очень резким тоном. Г-н Тюверлен и г-н Поттер поглядывали друг на друга. Будучи людьми вежливыми, они не улыбались. Он не хотел бы, - с осторожным и коварным благодушием начал наконец г-н Тюверлен, - обидеть г-на Прекля и его родину, но при всем своем желании он все же не может признать, что тот маневр, свидетелями которого они являются, что тот способ, которым государственная власть и промышленность при помощи инфляции отводят принадлежащие обществу деньги в свои кассы, - что этот маневр отличается особой "этичностью". Г-н Тюверлен и сам не находил свой аргумент достаточно убедительным. Уже говоря это, он понимал, что Каспар Прекль мог здесь с основанием возразить, что этот "маневр" был предпринят не народом, а небольшим господствующим слоем. Но произошло нечто странное: инженер Каспар Прекль, так часто ядовитыми словами клеймивший эту коварную наглость крупного капитала, - этот самый инженер Каспар Прекль сейчас, словно в защиту именно этого коварства, внезапно заявил, что мало смысла разбираться в вопросе, корректно или некорректно поступили глетчеры, растаяв после ледникового периода. Оба его собеседника удивленно молчали.
- Инфляция - это, конечно, не вполне корректная сделка, - помолчав, тихо и мечтательно произнес вдруг Мамонт. - Но зато это сделка очень выгодная. На месте вашего министра финансов я, наверно, сделал бы то же самое.
Все трое невольно рассмеялись. Инженер Прекль в душе устыдился своего смеха и решил написать балладу о "корректности".
Каспар Прекль еще до обеда уехал назад в город. Ни Тюверлен, ни американец не пытались удержать его. Он мало говорил, он был человеком узким, занимавшим очень мало места. Тюверлен и американец были куда шире. И все-таки большая комната после ухода этого необузданного человека показалась странно пустой. Беседа текла вяло.
- Каспар Прекль утомителен, - сказал немного погодя Тюверлен.
- Жаль, что зря пропадает такой человек, - после некоторой паузы лениво протянул американец.
А потом г-н Поттер и г-н Тюверлен гуляли по берегу бледного озера, освещенного зимним послеполуденным солнцем. Тридцатилетний Дании заговорил об обозрении. Тюверлен принялся объяснять ему, что он первоначально хотел в нем показать. Американец понимал его, соглашался с ним. Ему лично, заметил он, - все движение "патриотов", вся эта дикая воинственность представляются последними судорогами первобытного человека. Ему, Поттеру, нередко мерещится сцена, годная не то для театра, не то для фильма: последние люди каменного века разбивают свои орудия и переходят к употреблению бронзовых. Тюверлен нашел, что идея неплоха, но, - добавил он, улыбаясь, - в обозрении "Касперль в классовой борьбе" ее довольно трудно использовать. Г-н Поттер, не выпуская изо рта трубки, не глядя на него, предложил ему в таком случае написать новое обозрение, обозрение в аристофановском духе для Нью-Йорка. Он охотно сам поддержит эту затею. Тюверлен лучше его знаком с книгами, а он, Поттер, возможно лучше знает людей. Он охотно двинет это дело, - добавил он словно мимоходом.