Да, видимо, я совсем несовременен. Чего, собственно, я боюсь? Почему я не могу открыть ей свое чувство? Потому что сам еще в нем не уверен? Ерунда! Разве можно быть неуверенным, если ее присутствие ТАК на меня действует? Подумаешь, действует, просто она обладает сильным женским магнетизмом, в ее присутствии любой мужчина теряется, даже Алексей Прокопьевич, старый женский сердцеед, которого никак не заподозришь в застенчивости.
   Я закрываю глаза и вижу перед собой ее. Боже, как же она прекрасна! Она идеальна! У нее чудный бархатный голос семнадцатилетней девочки, естественные светлые вьющиеся волосы, лучистые глаза. Она почти не пользуется косметикой, в отличие от наших записных красавиц Зои и Наташи, которые накладывают на лицо тонны грима, даром что моложе Инны в два раза, если не больше. Да, приятель, похоже, что ты ее любишь. Но полноте, любовь ли это? Может быть, это просто страсть? Ну ты сказал! Любовь и страсть — разве можно их разделять? Что за любовь без страсти, и что за страсть без любви?
   Краем сознания улавливаю движение, кто-то пробирается сквозь завалы старых декораций, чертыхается. Это Лешка. В руках у него пакет, который позвякивает пивными бутылками.
   — Здорово, — говорит Лешка, подозрительно оглядывая меня. — Ты что, заболел? На тебе лица нет.
   — Да, пожалуй, заболел, — отвечаю я, пытаясь задержать ускользающий образ любимой.
   — Тогда надо выпить! — убежденно заявляет Лешка. — От твоей болезни лекарство одно — алкоголь.
   — Ну вот еще! Что ты знаешь о моей болезни?
   — Брось, старик, — морщится Лешка. — Это видно невооруженным глазом. И потом, я ведь читал пьесу.
   — Ну и что?! Какое отношение имеет эта чертова пьеса к моей жизни?
   — Эх, старик, ты не хуже меня знаешь, какое.
   — А я вчера второй раз начал читать, — пытаюсь перевести разговор на менее щекотливую тему. — После того как тебе позвонил.
   — Ну?!
   — Да. И теперь не знаю, где я — в пьесе или в жизни.
   — Как меня зовут? — неожиданно спрашивает Лешка.
   — Ты что, забыл? — я пытаюсь улыбнуться деревянными губами.
   — Я-то не забыл! А вот ты?
   — Алексей, — говорю я обиженно.
   — Ну вот, — Лешка опрокидывает бутылку, булькает пивом. — Значит, ты в жизни. В пьесе меня зовут Петром.
   — Да ну?
   — Вот тебе и ну. А тебя как зовут?
   — Слушай, а тебе не кажется, что наш разговор напоминает беседу в дурдоме?
   — Кажется, — соглашается Лешка. — Вся жизнь — дурдом. Ты разве в этом еще не убедился?
   — Николай, — говорю я.
   — Правильно, — отзывается Лешка, — Вот видишь, никакой это не дурдом, а простое выяснение нашего нахождения. И никакая это не пьеса. Вот и все. Сиди, спокойно пей пиво.
   — Я и пью.
   — Твое здоровье, — мы шутовски чокаемся бутылками. — Твое ДУШЕВНОЕ здоровье, — добавляет Лешка, и мы ржем как сумасшедшие.
 
   Театр напоминает театр перед премьерой. Всеобщее возбуждение. То и дело кто-нибудь объявляет, что он (она) начал (начала) читать пьесу. Вокруг сразу собирается кружок любопытных, слушают, разинув рты. Скорее всего, врут напропалую, но как проверишь, если я сам не знаю сюжета? Масла в огонь подливает весть о том, что Костик умер своей смертью, что его не отравили. Сердечная недостаточность, вот вам. Вот и думайте, связано это с пьесой или не связано. Все поголовно склонны думать, что связано, еще как. Оказывается, в пьесе есть персонаж, покончивший жизнь самоубийством. И знаете, каким способом этот персонаж сводит счеты с жизнью? Он забирается на крышу театра и прыгает вниз!
   Когда я услышал это, во мне все оборвалось, упало и покатилось. Но потом я немного подумал и решил, что все это бред. Ну какое отношение Костик имел к нашей труппе? Никакого, собственно. Он был охранником, сидел в своей каморке или торчал в вестибюле, никто не замечал за ним наклонностей к актерскому ремеслу. Мог ли он кого-то играть в пьесе? Нет, братцы, его смерть — чистое совпадение!
   Кстати, кто это там прыгает с крыши? А бог его знает. Не прописано в пьесе. Вот тебе и на! Это что же получается, прыгнуть может всякий, в том числе и я?! Ладно, успокойся. Сказано же — не прописано, что прыгаешь ты. Как же, успокоишься здесь! А кто не далее как вчера едва не сиганул с этой самой крыши? А ты не бери Инну за руку, и не захочется на крыше оказаться. Я и так не беру, это она всегда берет меня за руку, как я могу осмелиться взять ее. Инна… Инна… О, наваждение!
   Куда бы я ни пошел, что бы я ни делал, о чем бы ни думал, всюду ее образ, ее глаза, ее руки, ее фигура, ее походка. Она повсюду, она со мной, она здесь, в сердце. Что имеет значение в этой жизни, которую Лешка обозвал дурдомом? Любовь. Только любовь имеет значение, все остальное — хлам. Да, да, я могу так говорить, более того, я могу отстаивать это утверждение хоть перед кем, где угодно и когда угодно. Вот перед Лешкой, например. Опять же, за кружкой пива. Мы сидим с ним все в том же закутке на складе, вдали от лишних глаз.
   — Нет, старик, — возражает Лешка. — Любовь любовью, а деньги тоже имеют значение.
   — Деньги?
   — Да, дорогой, деньги. Куда твоя любовь без денег?
   — Как куда?
   — Не прикидывайся, ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. С милым рай и в шалаше, я знаю, наслышан. Месяц рай, два месяца рай, полгода рай, год. А потом ты начинаешь замечать, что твоя милая задумывается о том, что сквозь крышу шалаша могло бы и не капать, и ветер в щели мог бы и не задувать, и холодно в нем, особенно зимой, и до магазинов далеко, и пешком ходить надоело, а в общественном транспорте давка, воры и хамы. Да и тебе самому уже кажется, что рай как-то потускнел, потерся и обветшал. А денег-то, денег у тебя и нет. А без них ты можешь прожить в своем шалаше вечность, ну, не вечность, так до старости. Вот так-то, старик, вот так-то.
   — Знаешь, вот я влюблен, и мне кажется, что ничто другое не имеет значения.
   — А ты раскрой глаза пошире, — смеется Лешка.
   — Какой ты, Лешка, приземленный.
   — Я? Да, пожалуй, приземленный, — неожиданно легко соглашается Лешка. — Но я тебе завидую по-черному. У тебя есть любовь, и тебе наплевать на деньги…
   — Ну почему же наплевать? Далеко не наплевать.
   — Ну, по большому счету. Ты же говоришь, что только любовь имеет значение. У меня вот любви нет, поэтому я и думаю только о деньгах.
   — Давай придем к компромиссу, — говорю я. — Давай будем считать, что в этом мире имеют значение только любовь и деньги.
   — Э, а как же дружба? Дружба разве значения не имеет?
   — Ну, — говорю я неуверенно, — так мы можем раздуть список…
   — А как ты хотел? Только так, список получится большой.
   — Ну хорошо, — соглашаюсь я, — тогда давай сформулируем так: в этом мире наибольшее значение имеют любовь и деньги…
   — Ужас какой, — говорит Лешка. — Ты вслушайся, что ты сказал: любовь и деньги. Это проституция, что ли?
   — Иди ты! — огрызаюсь я. — Проституция и рядом с любовью не лежала.
   — Давай не будем ничего формулировать? — просит Лешка. — Давай просто пить пиво и говорить о чем хочешь. О любви? Пожалуйста. О дружбе? Пожалуйста. О деньгах? Сколько угодно!
   — Давай, — вынужден согласиться я. И мы пьем пиво и говорим обо всем. Потом переходим на тему пива.
   — Вот смотри, — Лешка показывает мне наполовину опорожненную бутылку. — Вот пиво. Что такое пиво?
   — Слабый алкогольный напиток, — отвечаю я.
   — Не-ет, старина, это не только напиток. Это — хорошая беседа. Это — дружба, если хочешь. Пиво развязывает язык, сближает и объединяет людей.
   — Ну, водка тоже развязывает язык.
   — Водка? Ну и сколько бы мы с тобой просидели над бутылкой водки? И потом водку надо закусывать. Нет, старина, за водкой ТАК не посидишь. Водка предполагает стол с закуской, а если закуска представляет собой черствый кусок хлеба или пропотевшую подмышку, то это уже пьянство какое-то получается. Водка — это праздничный стол, а пиво — это для таких, как мы, для нашей ситуации. Пиво можно пить и в этом гадюшнике, — он обвел рукой наш закуток. — Или под лестницей, с Викентьичем. А водку я не люблю! Так что пей пиво!
   Мы чокаемся бутылками. Потом Лешка уходит по каким-то делам, а я слоняюсь по театру. Мне хочется увидеть ЕЕ, хоть краем глаза, хоть мельком, я чувствую, что если не увижу ее, у меня испортится поднятое пивом настроение, мне станет плохо. Знаю, что она сидит в своей гримерной. Что она там делает? Это тайна. Но она может сидеть там целыми днями, читать какую-нибудь книжку, я однажды видел одну ее книжку, это был Шопенгауэр. Чтобы женщина читала Шопенгауэра… Я, например, пробовал читать, кстати, после того как увидел, что его читает Инна. Мой опыт был плачевным. Я заснул на второй странице. Я никому не сказал, даже Лешке, хотя Лешка тоже едва ли станет читать Шопенгауэра. А ещё говорят, что она читает Костаньеду. Этот Костаньеда просто стал модным каким-то. По выражению Лешки, в кого ни плюнь, всякий читает Костаньеду. Я не хочу читать Костаньеду. Принципиально. Вот не буду и все тут. Едва ли я стану умнее, прочитав Костаньеду, как не стал умнее, прочитав «Опыты» Монтеня.
   Набраться наглости и постучать? Эта мысль приходит мне в голову при виде двери, ведущей в ее гримерную. У меня даже рука поднимается в порыве, но потом опускается бессильно. Не смогу ведь. Да и пивом от меня разит за версту. Нет, надо уйти от этой магнетической двери, уйти подальше и не появляться в этом коридоре… И я пытаюсь уйти, как вдруг дверь в ее гримерную распахивается и на пороге появляется она, в каком-то неописуемо воздушном платье, сотканном из солнечных бликов.
   — Вы здесь? — говорит она своим волшебным голосом. — А я вас жду. Заходите, пожалуйста.
   Я словно пристал к полу — не могу сделать шаг.
   — Ну что же вы? Входите же!
   С трудом переступаю парализованными ногами, прохожу мимо нее, стараясь не дышать. Останавливаюсь посередине комнаты, увешанной старыми афишами, жду, что будет дальше. А она подходит ко мне вплотную, запрокидывает голову, мои руки сами собой заключают ее в объятия, и мы начинаем целоваться… О, какое это блаженство, целовать любимую женщину! Тот, кто этого не испытывал, тот и не жил! Она такая мягкая и податливая в моих руках… Краем глаза вижу нас, отраженных в трельяже, слитых воедино… Мы вместе! От этого можно сойти с ума. Отрываюсь от этих сладких губ, самых лучших в мире губ, таких нежных и ласковых, целую ее шею, платье поддается под губами,
   Сползает, открывая плечи… Она что-то шепчет, что-то страстное… О-о-о! Боже мой, я ведь ее сейчас совсем раздену, это не платье, это только видимость…
   — Мишенька, Мишенька, милый мой… — шепчет Инна, и я вдруг каменею и покрываюсь холодным потом. Мишенька?!
   — Инна Андреевна! Инна Андреевна, проснитесь! Проснитесь, Инна Андреевна! — я почти кричу, в отчаянии тряся ее за плечи, она отшатывается, глаза ее полны ужаса.
   — Что? Что? Что? — повторяет она, не в силах остановиться.
   — Проснитесь, Инна Андреевна! — кричу я ей в лицо, — Это не пьеса, пьеса закончилась, вы в реальной жизни!
   — Что вы такое говорите, Миша?
   — Я не Миша, Инна Андреевна! Я не Миша! Меня зовут Николай! Николай! Поймите же вы, в самом деле!
   — Николай, — произносит она отрешенно, и я еще больше холодею, потому что слышу в ее голосе неподдельное разочарование. — Николай. Да. Я поняла. Оставьте меня.
   — Инна Андреевна, дорогая…
   — Оставьте, прошу вас! — у нее на глазах слезы. — Уйдите же! И… и… отпустите меня, мне больно.
   Тут только я замечаю, что держу ее за плечи мертвой хваткой, разжимаю пальцы. Она отворачивается, тихо говорит:
   — Простите меня, Коленька.
   — Ну что вы, Инна Андреевна…
   — Идите же!
   — Инна Андреевна, умоляю вас, сожгите вы эту пьесу от греха!
   — Да, да, обязательно. Да идите же!
   Я выхожу за дверь, причем замечаю любопытные глаза Наташи, которая как раз проходит мимо. Ну вот. Теперь весь театр узнает, что я вышел из гримерной Инны Андреевны в виде совершенно никаком. Это плохо. Мне-то все равно, а вот Инне Андреевне…
   Оглушенный, иду куда глаза глядят. На кого-то натыкаюсь, здороваюсь, пытаюсь отвечать впопад, худо-бедно мне это удается, выскакиваю из театра и бреду по улицам, подставляя ветру пылающее лицо и пытаясь осмыслить происшедшее. Вот так-так! Значит, она любит этого Мишеньку, черт бы его побрал совсем. Вот это удар. Всем ударам удар. Мишенька. Ха! Мишенька. А я — Коленька. Тоже мило, тоже хорошо, но… Не то. Совсем не то. Чертовщина какая-то! Собрать все экземпляры проклятой пьесы и спалить! Но как же! Соберешь ее теперь… Там она меня любит, а здесь? А здесь я для нее ноль без палочки, мне можно запустить руку в волосы, ласкать как котенка или собаку, почесывать за ухом и приручать. И я млею, как дурак, от ее прикосновений, от ее близкого дыхания, от того, что вижу ее, а она… Да она же ни в чем не виновата! Быть может, ей так же трудно открыть тебе свое чувство, как и тебе свое. А там, в пьесе, все происходит вроде бы как по сюжету, там можно свободно плыть по течению и любить Мишеньку, поскольку автор так написал… Может быть, так и есть? Это успокаивает немного, но потом бес снова начинает нашептывать на ухо всякую чушь, заводит меня в обратном направлении, и я опять распаляюсь от обиды и воспаленного самолюбия отвергнутого любовника.
   Вот оно, страдание, вот оно, то чувство, без которого не бывает любви. Я страдаю и мучаюсь от ревности к самому себе, терзаю свою душу… И тут в голову приходит такая ужасная мысль, что я останавливаюсь, словно стукаясь о стену, и стою, тупо глядя перед собой, ужасаясь и дрожа. Нет. Нет! Нет!!! Об этом даже и думать нельзя! Это ужасно, это страшно! Это… Мне приходит мысль убить Мишеньку! Забраться на крышу и выполнить его (и мое тоже!) желание прыгнуть вниз. Господи, зачем ты внушил мне эту мысль? Ведь не может же быть так, чтобы тебе эта мысль была угодна! Господи, какое тебе дело до театральных пьес и их героев? Какое тебе дело до презренных лицедеев, играющих роли в этих пьесах?
   Я стою, оглушенный и потерянный, постепенно приходя в себя. Зачем ты впутываешь в это дело Господа? Он тут совершенно ни при чем. В твою, в твою голову пришла мысль, ты и отвечай. Вот нечего больше делать Господу, как сидеть и внушать всякие мысли третьеразрядному актеришке! Ты родил эту мысль, это в твоей голове произошли таинственные химические реакции, следствием которых и стала эта ужасная мысль. Убить Мишеньку! Это ж надо! Вершитель судеб нашелся! Тварь дрожащая или право имею? Раскольников недоделанный!
   Я встряхиваю головой, чувствую, что она пухнет от всего происшедшего и начинает болеть. Головной боли мне только не хватало! Все что угодно стерплю, кроме головной боли. Ну, разве что еще зубной. Терпеть не могу, когда болит голова! Назад. Надо идти назад и, пока боль не расколола голову пополам, попросить таблетку у Агнессы Павловны, у нее всегда есть с собой анальгин или тройчатка. Я оглядываюсь и с трудом соображаю, куда это меня занесло. Я шел наугад, совершенно не отмечая в сознании пройденный путь. Да, здесь где-то есть аптека, можно зайти и купить таблеток, но в кошельке всего несколько мелких монеток, в общей сложности на рубль, а анальгин, наверное, стоит дороже. Мимо, мимо, в театр, к Агнессе Павловне — лечить голову!
   Агнесса Павловна тут же ставит всех с ног на голову, и вот уже кто-то бежит намочить полотенце холодной водой, кто-то бежит за водой кипяченой — запить таблетку, меня укладывают на кушетку в одной из многочисленных театральных комнатушек, обвязывают голову мокрым полотенцем, дают таблетку, поддерживают голову, словом, хлопочут — как могут. Вот за что я и люблю наших женщин — умереть не дадут, хоть бы и с похмелья. Агнесса Павловна распоряжается, и в глазах такая материнская любовь. Я нахожу ее руку, с благодарностью пожимаю.
   — Спасибо вам огромное, дорогая Агнесса Павловна, — говорю с чувством.
   — Ну что вы, голубчик, какие благодарности. Не стоит.
   Она отворачивается.
   — Зоенька, вы приглядите за Николашей, пусть он отдохнет.
   — Конечно, Агнесса Павловна, — радостно отзывается Зоенька.
   Еще бы ей не радоваться, сейчас меня оставят наедине с ней и она начнет приставать ко мне с разговорами. И нас оставляют наедине, и Зоенька по праву остается меня опекать, хотя опекать меня — совершенно излишне, но Агнесса Павловна велели, ослушаться — не моги.
   — Коля! — говорит Зоя свистящим шепотом, — Я читала пьесу.
   — Ммм? — мычу я. Глаза у меня страдальчески закрыты.
   — Да! — выдыхает Зоя. — Я прочитала две сцены. Нет, даже три.
   — Ммм?
   — Да, только я не понимаю, из-за чего такой сыр-бор разгорелся.
   — Ммм?
   — Пьеса как пьеса, ничего интересного.
   — Вы играли в ней?
   — Коля, как я могла в ней играть, когда она еще не утверждена к постановке?!
   Я открываю глаза, с интересом смотрю на Зою. У нее немного разочарованное лицо. Красивая девушка, и фигура отличная, и ноги, и все остальное. Просто даже очень красивая девушка, и макияж у нее наложен правильно, зря я говорил, что она кладет его тоннами, не правда это, вовсе не тоннами, словом, всем хорошая девушка, но в пьесе она не играла…
   — Коля, я не понимаю, что все так носятся с этой пьесой? Что в ней такого?
   — Зоя, да я тоже не понимаю, — вру я. — Помните, как у Твена: «Они раздули этот банальный случай, а простаки подхватили их крик»?
   Зоя не помнит, как там у Твена, она вряд ли знает, кто такой Твен вообще.
   — Да вы не огорчайтесь, Зоя, — говорю я как можно мягче.
   — Опять ты на «вы»… — вот теперь Зоя огорчена. Ей хочется, чтобы я был с ней на «ты».
   — Не огорчайся, Зоя, — говорю я, вспоминая, как мы однажды пили с ней на брудершафт («чтобы перейти на „ты“ и стать ближе друг к другу»), и как после этого я поцеловал ее во влажные холодные губы. Зоя проявляет ко мне повышенное внимание, и вовсе не потому, что я для нее — объект для брачных уз, она еще достаточно молода, и у нее еще не все потеряно в плане поимки богатого жениха… Впрочем, я не знаю. Может быть, и поэтому… Чужая душа — потемки, а женская душа — полный мрак.
   — Да нет, просто как-то обидно, — задумчиво говорит Зоя, разглядывая какую-то точку на моем лице, — Все крутятся вокруг этой пьесы, делают многозначительные лица, понимают друг друга, перешептываются, а я — как дура!
   У нее на глаза навертываются слезы.
   — Ну что ты, Зоя, что ты, — я накрываю ее ладонь своей. — Вздор какой.
   — И ничего не вздор! Наверное, я не театральное существо, вот. Не из этого мира.
   — А из какого же?
   — Не из этого. Из мира денег и прагматизма. Я приподнимаюсь на локте.
   — Вот как?
   — Да, — она достает платочек, промокает глаза. — Наверное, мне не следовало идти в театральное. Сидела бы сейчас в какой-нибудь фирме…
   — Ну что ты говоришь, Зоя, ты прекрасная актриса.
   — Правда? — слезы у нее мгновенно высыхают, она шмыгает носом и ждет продолжения.
   — Конечно, правда, — подтверждаю я. — Как вы играли в «Бесприданнице», тогда вас сама Агнесса Павловна похвалила. Помните?
   Зоя радостно кивает. Она, конечно же, помнит это. Я не кривлю душой, Зоя и впрямь неплохая актриса. Ну что поделаешь, если эта новая дьявольская пьеса ее не захватила и не увлекла? Так бывает, и нечего огорчаться.
   — Спасибо, Коля.
   — Ну что ты, не стоит. Знаешь, я вот поговорил с тобой и мне стало легче, — говорю я, и это снова правда — головная боль почти прошла.
   — Мне тоже стало легче, — улыбается Зоя, потом наклоняется и целует меня в плохо выбритую щеку. — Спасибо тебе, Коля, ты замечательный парень.
   «Не все так считают», — вспоминая бывшую жену, думаю я.
   — Коля! — говорит Зоя с придыханием. — Наташка видела тебя выходящим от Инны…
   «Вот, — думаю я с тоской. — Вот и началось самое главное».
   — Пустяки, — говорю как можно равнодушнее. — Она попросила открутить какую-то крышку на какой-то баночке, ее заело. Я открутил. Вот и все.
   — Слухи пойдут, — Зоя немного разочарована, словно ожидала, что я расскажу ей всю правду.
   — Да, жалко, — отвечаю я. — Было бы хоть за что, а то так, по пустякам. Ладно, знаешь, у меня голова совсем прошла. Я пойду. Спасибо тебе за участие.
   — Ну что ты, не за что.
   Голова у меня и правда прошла. Как говорит в таких случаях Лешка, голова прошла, можно и по пиву. Но Лешки нет, и никто его не видел. Зато мне попадаются Викентьич с Сашкой. Несмотря на мои отнекивания и заверения в полном отсутствии денег, меня увлекают под лестницу и вручают бутылку пива. Сидим, пьем пиво, лениво перекидываемся фразами.
   — Ну что, Коля, — спрашивает Викентьич, — как там ваша пьеса?
   — Пьеса живет, действует и дает экономический эффект, — острю я. Сашка хмыкает в бутылку, Викентьич улыбается, показывая отсутствующий зуб.
   — Это хорошо, — говорит он. — А то боялись все — как бы кто еще не преставился.
   — Викентьич, а ты не читал? — интересуется Сашка.
   — Нет. Успею еще. Не люблю я это дело.
   — Какое? — спрашиваем хором мы с Сашкой.
   — А вот это — пьесы читать. Потом смотришь ее на сцене и думаешь — мама родная и то ее не узнает. На бумаге — одно, на сцене — совсем другое. Бедные авторы, мне их всегда жалко. Даже Чехова жалко, Гоголя.
   — Это почему?
   — А потому. Ты вникай, как сейчас пьесы эти ставят. Вот скажем, «Ревизор». Хлестаков в широченных штанах с накладными карманами, кроссовках «Найк» и ветровке «Адидас». Каково? Или Гамлет в свитере. Ну не может Гамлет петь свой знаменитый монолог под гитару. Я, конечно, мужик уже старый, прямо скажем, консервативный, может, поэтому меня и коробит от таких постановок.
   — Меня тоже коробит, — поддерживаю я его.
   — А мне по барабану, — равнодушно говорит Сашка. — Я эти пьесы и не смотрю вовсе.
   — Да я тоже не смотрю, — соглашается Викентьич. Он медленно достает пачку «Примы», обстоятельно разминает сигарету, со вкусом прикуривает, со вкусом выпускает дым. Мы с Сашкой, некурящие, завороженно смотрим за этим незамысловатым ритуалом. — Где их смотреть-то?
   Мы с Сашкой смеемся. Действительно, где их смотреть-то? В нашем театре такое шоу не увидишь, а в Москву на премьеры мы не ездим по той причине, что у нас денег нету — мы все пускаем на пиво. Это Лешка так говорит, и он недалек от истины. Тут и появляется Лешка, легок на помине, деловито занимает у Викентьича денег и бежит в магазин за пивом. Через четверть часа мы пьем холодное пиво уже вчетвером.
 
   Когда я оказываюсь в театре один, меня как магнитом тянет к двери гримерной Анны Макаровны. Это после того, что там произошло. Забыть такое мне не под силу, эта сцена стоит у меня перед глазами и днем, и ночью. Днем я ни на чем не могу сосредоточиться, ночью не могу уснуть, а когда засыпаю, вижу во сне ее, податливую, обмякшую, доступную, вижу, как сползает с нее это воздушно-солнечное платье, обнажая ее плечи, грудь… И ее шепот колоколом бьет у меня в голове:
   — Мишенька, Мишенька, милый мой…
   Что же произошло т, огда? Почему она так резко отстранилась от меня? Николай… Откуда выплыло это имя? Это персонаж пьесы, которого я играю. При чем здесь он? Насколько я знаю, у него с Инной Андреевной ничего не получается, хотя он и влюблен в нее по уши… А у меня? У меня получается?
   Пять раз прохожу мимо двери, пять раз останавливаюсь, рука поднимается и опускается. Никак не решусь постучать… Ну почему, почему я такой застенчивый? Это нынче совсем не в моде. Нет, с любой другой девушкой я вел бы себя совсем не так (я замечаю, что почти назвал Анну девушкой! Ну и что? Если она девушка и есть?!), совсем не так. Что же, у меня не было опыта общения с девушками, что ли? Сколько угодно! Но в тех случаях не было любви, совсем никакой, потому и поцелуи не казались столь обжигающими, желанными, сердце не стучало так, пытаясь выплеснуть кровь наружу.
   Но угораздило же меня влюбиться! Если верны слухи, Анне около шестидесяти… Ну и что? Когда ты целовал ее шею и грудь, ты разве видел на этой груди столь преклонный возраст? Упругая молодая кожа, вот чего касались твои губы. И забудь про возраст! Это все вздор! Нашел о чем думать!
   В который раз останавливаюсь перед дверью. А, будь что будет! Решительно поднимаю руку и громко стучу, а в уголке сознания вспыхивает мысль: «Что же я делаю?!» Дверь распахивается сразу, словно Анна ждала, положив руку на ручку. Мгновение, и я вижу ее всю — в легком приталенном платье… Какая у нее тонкая талия!
   — Здравствуйте, Анна Макаровна, — говорю я глухим голосом. Ее глаза распахиваются, и у меня начинает кружиться голова, — Я пришел поговорить.
   Она покорно отступает, пропуская меня, закрывает дверь, и я слышу, как поворачивается ключ в замке.
   — Вы… Вы… — она смотрит на меня беспомощно, опустив руки, я медленно приближаюсь к ней, и с каждым сантиметром мне все труднее дышать. — Кто вы?
   Да, как все запуталось. Она спрашивает, кто я. А кто она?
   — Я — Миша, — говорю с замиранием сердца. — А вы?..
   Она качает головой, смотрит на меня. Меня притягивает этот взгляд, я приближаю свои глаза к ее глазам, они становятся большими, поглощают меня всего… Она оказывается в моих объятиях, я снова обнимаю ее, покрываю поцелуями лицо, шею, платье опять легко поддается, сползает… Еще немного, и она оказывается в моих руках обнаженная, что-то лихорадочно шепчет. Что она шепчет?
   — Мишенька, проснитесь, Мишенька… Нет… Нет… Не просыпайтесь, умоляю вас! Не просыпайтесь! Ни в коем случае не просыпайтесь! Что вы делаете со мной? Боже, что вы делаете со мной?
   — Я люблю вас! — выдыхаю я и внутренне сжимаюсь.
   — И я, и я люблю вас! — Она помогает мне раздеться, рвет пуговицы на рубашке, я рывком сбрасываю все, что-то трещит, рвется, но не до этого, не до этого! Мы падаем на кушетку, и я начинаю целовать ее всю. О, какая она вкусная! Она извивается в моих руках, срывающимся голосом шепчет: