Таким образом, победу одерживают философ и историк: один благодаря наставлению, другой - примеру. Но оба они, не соединяя в себе обоих, далеки от цели. Философ ведет нас к простому правилу столь тернистой дорогой доказательств, столь непонятно выраженных и столь туманных для постижения, что тот, у кого нет в помощь другого проводника, до старости проблуждает в поисках достойной причины стать честным человеком. Философия основывается на абстрактном и общем, и счастлив тот человек, который сможет постичь ее, и еще счастливее тот, который сможет использовать постигнутое им. С другой стороны, историк, не владеющий понятиями, не стремится понять то, что должно быть, и потому скован тем, что есть, он не стремится понять общую причину явлений и потому скован частной правдой каждого из них. Из его примеров не сделаешь единственно возможный вывод, и потому его учение еще менее плодотворно.
   Только несравненный поэт делает и то, и другое. Все, что представляется необходимым философу, он воплощает в совершенной картине - в человеке, который делает то, что необходимо поэту, и так он соединяет общее понятие с частным примером. Я говорю "совершенная картина", потому что поэт являет разуму образ того, что философ дает в многословном описании, которое не поражает нас и не привлекает к себе взор души так, как образ, творимый поэтом.
   То же и с окружающим нас миром. Кому под силу; дать человеку, который никогда не видел слона или носорога, точное представление об их цвете, виде, величине и особенных свойствах; кто может удовлетворить разум, жаждущий истинно живого знания, рассказом о роскошном дворце, его архитектуре, даже при условии, что человек запомнит его во всех подробностях? Но тот же человек, если увидит хорошее изображение животного или верный слепок с дворца, тут же без всякого описания составит о них свое суждение. Философ с его учеными определениями добродетелей, пороков, государственной политики и семейных отношений заполняет память многими непогрешимыми основами мудрости, но они тем не менее остаются для воображения и суждения человека темными, пока не осветит их говорящая картина поэзии.
   Туллию {59} стоит многих усилий - и он не обходится без поэзии заставить нас познать силу нашей любви к родине. Лучше мы послушаем, что говорит старый Анхис в объятой пламенем Трое {60}, или поглядим на Улисса, который, упиваясь любовью Калипсо, все же горюет о том, что далек он от своей нищей Итаки {61}. Стоики говорят, что гнев - это временное безумие {62}. Посмотрите на Софоклова Аякса {63}, который рубит и колет овец и коров, думая, что это греческое войско под предводительством Агамемнона и Менелая {64}, и скажите мне, разве вы не получили наглядного представления о гневе, разве не лучше оно, чем имеющееся в сочинениях ученых мужей, где есть и описание его вида, и разбор его отличительных свойств. Присмотритесь, разве мудрость и самообладание Одиссея и Диомеда, мужество Ахилла, дружба Ниса и Евриала {65} не доносят своего ясного света даже до самого невежественного человека? И, наоборот, разве совестливый Эдип {66}, скоро раскаявшийся в своей гордыне Агамемнон, убитый собственной жестокостью отец его Атрей {67}, неистовые в честолюбии Фиванские братья {68}, Медея {69}, упивающаяся местью, менее благородные Гнатон {70} Теренция и Пандар {71} нашего Чосера не изображены так, что и теперь делам, подобным тем, которые совершали они, мы даем их имена. И, наконец, разве добродетели, пороки, страсти не являются нам в столь естественном для себя виде, что, кажется, мы не слышим о них, а ясно их видим.
   Какой совет философа, даже содержащий самое безупречное определение добродетели, может столь же легко воздействовать на правителя, как вымышленный Кир Ксенофонта; или наставлять добродетельного человека в любых обстоятельствах, как Эней Вергилия; или целое общество в виде "Утопии" Томаса Мора {72}? Я говорю "в виде", потому что если Томас Мор ошибался, то была ошибка человека, а не поэта, ибо его образец общественного устройства самый совершенный, хотя воплощен он, возможно, и не столь совершенно. Поэтому вопрос заключается в следующем: что обладает большей силой в поучении - выдуманный ли поэтический образ или соответствующее философское понятие? И если философы более показывают себя в своем ремесле, чем поэты в своем, как сказано:
   Mediocribus esse poetis,
   Non dii, non homines, non concessere columnae {*},
   {* Поэту посредственных строчек // Ввек не простят ни люди, ни боги, ни книжные лавки {73} (лат.).}
   то, я повторяю, в этом виновато не искусство, а те немногие, которые его создают.
   Не подлежит сомнению, что наш Спаситель мог бы преподать нравственные понятия, но он рассказывал о сребролюбии и смирении - в божественной истории о богатом и Лазаре {74}, о непослушании и прощении - в истории о блудном сыне и отце ликующем {75}; и то, что его всепроникающая мудрость знала, каково богачу в адском пламени и Лазарю в лоне Авраамовом, (как и раньше) теперь заставляет нас помнить о них и думать. Поистине что касается меня, то будто воочию вижу я небрежное расточительство блудного сына, обернувшееся потом завистью его к сытым свиньям. Ученые богословы отрицают, что в этих историях историческое содержание, и считают их назидательными притчами.
   В заключение я говорю: да, философ учит, но учит он столь туманно, что понять его дано лишь ученым мужам, и это означает, что учит он уже ученых, тогда как поэзия - пища и для самых нежных желудков, поэт - настоящий народный философ, и доказательство тому басни Эзопа {76}. Прелестные аллегории, спрятанные в сказках о животных, заставляют многих людей, более звероподобных, чем настоящие звери, услышать голос добродетели в речах бессловесных тварей.
   А теперь, если мысленное воссоздание явлений более всего удовлетворяет воображение, значит ли это, что верх должен взять историк, ибо он дает нам образы действительных событий, которые действительно происходили, а не тех, которые необоснованно или ложно считают совершившимися? Воистину еще Аристотель в своем рассуждении о поэзии {77} прямо отвечает на этот вопрос, говоря, что Поэзия есть philosophoteron и spoudaioteron, то есть она философичнее и серьезнее как исследование, чем история. Его довод основывается на том, что поэзия имеет дело с katholou, то есть с общим суждением, а история - с kathekaston, то есть с частным. "Общее, - говорит он, - указывает, что нужно говорить или делать для правдоподобия (поэзия для этого прибегает к помощи вымышленных имен) или по необходимости, а частное лишь отмечает, что делал и отчего страдал Алкивиад" {78}. Так говорит Аристотель, и его довод (как и прочие, ему принадлежащие) совершенно разумен.
   Если бы вопрос заключался в том, что лучше - правдивое или ложное представление какого-то события, то не было бы сомнения в ответе, во всяком случае не более, чем если бы речь шла о выборе между двумя портретами Веспасиана {79}: одним - изображающим его, каким он был в жизни, и другим, на котором он по воле художника совершенно на себя непохож. Но если вопрос стоит так: что для вас и для вашего познания полезнее - воссоздавать предмет таким, каким он должен быть, или таким, каким он является? - тогда, конечно, вымышленный Кир Ксенофонта поучительнее настоящего Кира Юстина {80} и вымышленный Эней Вергилия - настоящего Энея Дареса Фригийского {81}. Так и даме, желающей увидеть себя в образе возможно более привлекательном, художник угодил бы более всего, изобразив самое очаровательное лицо и начертав на нем: Канидия {82}. Настоящая же Канидия, как клянется Гораций, была безобразно уродливой.
   Поэт, правильно понимающий свою задачу, ни в Тантале {83}, ни в Атрее, ни в прочих не покажет ничего случайного. У него Кир, Эней, Одиссей во всем будут примером для других, в то время как историк, обязанный следовать за действительными событиями, не вправе по своему усмотрению создавать (если только он не поэт) совершенных людей: рассказывая о деяниях Александра и Сципиона {84}, он не должен отдавать предпочтение привлекательным или непривлекательным чертам. А как прикажете распознать, что достойно подражания и что нет, - разве полагаясь на собственную рассудительность, которая не зависит от чтения Квинта Курция {85}? Но между тем нам могут возразить: пусть в наставлении первенствует поэт, но все же историк рассказывает о чем-то уже совершившемся, и потому его примеры сильнее воздействуют на человека. Ответ очевиден: если, основываясь на том, что было, например вчера лил дождь, доказывать, что он будет и сегодня, тогда, на самом деле, у историка есть некоторое преимущество перед вымышленным образом; однако если знать, что пример из прошлого лишь предполагает нечто похожее в будущем, тогда, безусловно, поэт окажется превзошедшим историка в той мере, в какой его пример - будь он из военной, политической или семейной жизни - будет разумен. Историк же в своем неприкрашенном было часто находит то, что мы называем счастливым случаем, опровергающим величайшую мудрость. Нередко он должен сообщать о событиях, причину которых не знает, если же он о ней и говорит, то говорит как поэт.
   Для того, чтобы доказать, что вымышленный пример обладает такой же силой поучения, как и взятый из жизни (что касается побуждения, то ясно, что вымысел можно настроить на высочайшую мелодию страсти), позвольте привести пример, где соперничают поэт и историк. И Геродот, и Юстин свидетельствуют {86}, что преданный слуга царя Дария - Зопир, видя долгое сопротивление восставших вавилонян, притворился, будто попал в крайнюю немилость к своему господину: для подтверждения этого он приказал отрезать себе уши и нос; и когда он бежал к вавилонянам, те приняли его и за храбрость облекли таким доверием, что ему удалось найти способ предать их потом в руки Дария. У Ливия есть сходный рассказ о Тарквинии и его сыне {87}. Ксенофонт превосходно сочинил, как Абрадат {88} похожей уловкой оказал помощь Киру. И я хотел бы знать, представься вам случай таким же честным притворством; услужить своему повелителю, разве из вымысла Ксенофонта вы не могли бы узнать о нем так же, как из достоверного источника? Воистину это было бы для вас даже лучше, потому что при этом вы сохранили бы в целости нос, ибо Абрадат в своем притворстве не зашел так далеко. Итак, лучшее в истории является предметом поэзии, поскольку в любом поступке, деянии, в любой юридической, политической или военной хитрости историк ограничен изложением фактов, тогда как поэт (если он желает) может, подражая, создать нечто свое и украсить это по своему разумению, чтобы лучшей получилось у него учить и доставлять удовольствие. И рай, и ад Данте во власти его пера. И если бы меня попросили назвать имена этих поэтов, то я бы мог назвать многие, но речь моя, как я уже говорил и вновь говорю, не об искуснике, а об искусстве.
   Заслугой истории обычно считают, что будто именно в этой достойной науке человек видит добродетель прославленной и зло наказанным, а на самом деле эта похвала относится к Поэзии, а не к истории. Поэзия всегда облачает добродетель в лучшие свои одежды и дает ей в служанки Фортуну, чтобы все непременно проникались к ней любовью. Посмотрите, как Улисс сражался с бурей и прочими опасностями, но они были лишь испытанием его терпения и великодушия и придали им еще больше блеска в скором благоденствии. И, напротив, если на сцену являются злодеи, то они уходят с нее столь поверженными (так ответил один сочинитель трагедий человеку, которому не нравилось их смотреть), что едва ли могут воодушевить кого-нибудь последовать за собой. Историк же, будучи в плену у правды нашего безрассудного мира, нередко внушает ужас видом добродетели и поощряет разнузданный порок.
   Разве мы не знаем, что доблестный Мильтиад сгнил в оковах {89}? что справедливого Фокиона и просвещенного Сократа предали смерти как изменников {90}? что жестокий Сев_е_р преуспевал {91}? а славный Сев_е_р был подло убит {92}? разве Сулла и Марий не умерли в своих постелях {93}? и разве не были заколоты Помпей и Цицерон {94}, когда изгнание они посчитали бы за счастье? Разве не знаем мы, что добродетельный Катон был доведен до самоубийства {95}? а мятежный Цезарь столь вознесен, что его имени и через тысячу шестьсот лет воздаются высочайшие почести {96}? Вспомните хотя бы слова Цезаря о вышеназванном Сулле (который если что и сделал честно, так это отказался от бесчестной тирании {97}) - litteras nescivit {Азов не знал {98} (лат.).} - будто бы его необразованность была причиной этого доброго дела. Цезарь говорил не о Поэзии, которая, не удовлетворенная земными бедствиями, придумывает все новые наказания, ожидающие тиранов в аду, и не о Философии, которая учит occidendos esse {[Тираны] должны быть убиты {99} (лат.).}, но, без сомнения, об Истории, ибо она действительно может представить вам Кипсела, Периандра, Фалара, Дионисия {100} и многих других из оной своры, достаточно преуспевших в отвратительной несправедливости и незаконной узурпации власти. Из этого я заключаю, что он возносит Историю не столько за насыщение разума знаниями, сколько за поощрение его к тому, что заслуживает быть названо и признано благом. На самом же деле за поощрение и побуждение к добрым делам венчают лавровым венком порта как победителя в споре с историком и философом, хотя его первенство в наставлении еще подлежит сомнению.
   Предположим, что мы признаем (однако, я думаю, убедительным доводом это может быть опровергнуто), будто философ благодаря своей системе учит лучше поэта, все же, я думаю, ни один человек не будет настолько philophilosophos {Философолюбом (греч.).}, чтобы равнять поэта с философом в силе побуждения.
   А что побуждение выше, чем поучение, явствует из того, что оно и причина, и следствие поучения. Ибо кто станет учиться, если его не побудили захотеть учиться? И что из того, что дает учение (я опять говорю о нравственном наставлении), может сравниться с побуждением свершить то, чему оно учит? Как говорит Аристотель, не gnosis {Познавание (греч.).}, но praxis {Делание, деятельность {101} (греч.).} должно быть плодом познания. И не трудно представить себе, каким будет praxis, если нет побуждения к деятельности.
   Философ указывает вам путь, он растолковывает вам его особенности и его трудности, рассказывает об удобном приюте, что ждет вас в конце пути, и о многих тропинках, что могут увести вас в сторону. Но все это узнает лишь тот, кто возьмется изучать его труд и будет изучать его с ученическим усердием, кто в неутолимой жажде одолел уже половину трудностей и обратился к философу за второй половиной. Воистину просвещенные люди правильно полагали, что там, где страсть покорена, разум обретает свободное стремление к деланию добра; что внутренний свет, горящий в каждом из нас, - такое же благо, как и книга философа, ибо, изучая Природу, мы узнаем, что благо заключено в творении блага, узнаем, что такое добро и что такое зло, хотя и не облеченные в термины, которые философы обрушивают на нас, - но ведь и они извлекли свое учение из Природы. Быть побужденным к свершению того, что познано, или быть побужденным к познанию - hoc opus, hic labor est {Это труд, это работа {102} (лат.).}.
   Над всеми науками (я говорю о науках земных и связанных с земными представлениями) царит Поэзия. Она и указывает путь, и так расписывает его, что всех увлекает пойти по нему. Более того, для начала она, будто ведя вас через сказочный виноградник, даст вам отведать столь лакомых плодов, что вам непременно захочется идти дальше. Поэт приходит к вам не с туманными определениями, которые, объясняя, затемняют суть предмета и поселяют в вас сомнения, но с расположенными в чарующей пропорции словами, настроенными на волшебное искусство музыки. Он приходит к вам с выдумкой, с такой, право, выдумкой, которая заставляет детей забыть про игры, а стариков про камин. Ни на что более не претендуя, он стремится отвратить разум человека от порока и направить его к добродетели. Вот также ребенку дают лекарство, прежде спрятав его в приятное на вкус кушание, потому что если попытаться объяснить ему пользу ревеня или алоэ, то он скорее засунет лекарство себе в уши, чем в рот. Так и взрослые (ведь многие из них лучшим в себе до самой могилы обязаны детству). Они радуются рассказам о Геракле {103}, Ахилле, Кире и Энее и, слушая их, непременно сохраняют в памяти описания их мудрости, доблести и справедливости, которые, попадись им в сухом изложении философа, обязательно напомнили бы о школе.
   То подражание, которое называется Поэзией, более всего соответствует Природе, оттого-то, как говорил Аристотель {104}, поэтическое изображение ужасного, например жестоких битв или противоестественных чудовищ, тоже доставляет удовольствие. Да, я знавал людей, которые, даже читая "Амадиса Галльского" {105} (а ему, Бог свидетель, многого недостает до поэтического совершенства), находили в своих сердцах побуждение к учтивости, великодушию и, главное, к смелости. Кто, читая о том, как Эней несет на спине старого Анхиса {106}, не мечтает, чтобы и ему выпала судьба совершить столь же прекрасный подвиг? Кого не взволнуют слова Турна {107} из рассказа о Турне, запечатлевающие его образ в нашем воображении?
   Fugientem haec terra videbit?
   Usque adeone mori miserum est? {*}
   {* Эти неужто поля бегущим Турна увидят ?// Так ли гибель страшна? (лат.).}
   Философы же, пренебрегающие удовольствием, мало способны к тому, чтобы побуждать. Они лишь спорят о том, что выше - добродетель или просто доброта, умозрительная или деятельная жизнь. Платон и Бортий хорошо это знали и часто для госпожи Философии заимствовали у Поэзии ее платье {108}. Даже злодеи с зачерствевшим сердцем, которые считают добродетель понятием школярским и, не зная другого блага, кроме indulgere genio {Следовать собственным прихотям (лат.).}, презирают суровые наставления философа, не приемлют заключенную в них истину, но даже они не прочь получить удовольствие, которое якобы сулит им веселый малый - поэт, тем временем принуждающий их глядеть на воплощение добродетели (увидав же ее, они не могут не проникнуться к ней любовью), и, еще не разобрав, в чем дело, они ее принимают, будто запрятанное в вишни лекарство.
   Можно было бы припомнить неисчислимое множество примеров удивительного воздействия поэтической выдумки на людей, но пусть нам послужат лишь два из них, наверное, общеизвестные, ибо их можно найти в разных сочинениях. Во-первых, Менений Агриппа {110}. Когда жители Рима выступили против сената, то он, хотя был блестящим оратором (в то время), пришел к ним не как оратор, якобы в полном отчаянии отказавшись от иносказаний и коварных намеков, тем более от притянутых за уши философских максим (прежде всего Платона), для осмысления которых нужно изучить геометрию, и держался с этими людьми как свой, плоть от плоти их поэт. Он рассказал им сказку о том, как когда-то отдельные части тела вступили в мятежный сговор против живота, который, как они думали, лишь пожирал добытое ими, и они решили заставить ни на что не годного расточителя чужих трудов поголодать. Короче говоря (ибо выдумка эта ни для кого не секрет, как не секрет и то, что это выдумка), наказывая живот, сами они тоже стали терпеть муки. И эта сказка так на всех подействовала - я никогда более не читал, чтобы слова произвели такую быструю и благоприятную перемену, - что на разумных условиях было достигнуто совершенное примирение. Во-вторых, пророк Натан {111}. Когда святой Давид настолько отрекся от Бога, что к прелюбодеянию присовокупил убийство, пророку Натану пришлось выполнить милосерднейшую миссию друга и открыть Давиду глаза на его позор. Посланный Богом воззвать к столь избранному слуге, он сделал это не иначе, как рассказав ему притчу о человеке, у которого безжалостно отняли любимую овцу. Вымышленная история заключала в себе истину, благодаря которой Давид (я говорю о второй важной стороне), как в зеркале, увидел свой порок, что подтверждает и священный псалом о милосердии божием.
   Эти примеры и доводы, несомненно, доказывают, что, доставляя удовольствие, поэт гораздо больше привлекает к себе людей, чем все другие искусства. И отсюда следует не столь уж непоследовательный вывод: если добродетель - самая прекрасная цель земного познания, то Поэт, которому более прочих свойственно учить ей и который более прочих побуждает к ней, являет собой в самом благородном деле самого благородного мастера.
   Однако, помимо описания его труда (хотя именно деятельность имеет самое большое значение для восхваления или порицания), мне хотелось бы показать составные части Поэзии, потому что в ней, как в человеке, они все вместе могут производить впечатление величественное и совершенное, но что-нибудь одно может все же оказаться уязвимым. Итак, что касается ее классов, частей или видов (зовите их, как хотите), то нужно отметить, что иногда Поэты соединяют вместе два или три вида, например из соединения трагического и комического появился траги-комический вид. Некоторые поэты подобным же образом соединяют прозу и поэзию, например Саннадзаро {112} и Боэтий. Соединяют также героическое с пасторальным. Я думаю, что если эти виды хороши в отдельности, то и соединение их не может стать для них пагубным. Поэтому - пусть мы забудем упомянуть те виды, что не очень важны, - нам нужно назвать главные и постараться отыскать в них изъяны, однако при условии, что они не исковерканы сочинителем.
   Не Пастораль ли заслужила немилость? Наверное, чем ниже ограда, тем легче ее перепрыгнуть. Но стоит ли пренебрегать бедной свирелью, на которой Мелибей пел о страданиях народа, притесняемого жестокими лордами и жадными солдатами, а Титир {113} - о блаженстве тех, кто простерт внизу, коли добродетельны сидящие наверху? Иногда Пастораль, в прелестных сказках о волках и овцах говоря о неправедности и терпении, убеждает, что охота за пустяками может привести лишь к пустячной победе. А то показывает вам, что даже Александр и Дарий {114}, спорившие о том, кто будет петухом в мировом курятнике, получили лишь то, о чем потомки могут сказать:
   Наес memini et victum frustra contendere Thirsin:
   Ex illo Corydon, Corydon est tempore nobis {*}.
   {* Помню я все, - и как Тирсис не мог, побежденный, бороться. // С этого времени стал для нас Коридоном {115} (лат.).}
   Или скорбная Элегия? Она в добром сердце пробуждает скорее жалость, нежели укор, с помощью ее великий философ Гераклит {116} оплакивает слабости человека и злополучия мира. Что, как не Элегия, заслуживает хвалы за сочувствие к справедливым сетованиям и за правдивое слово о ничтожности жалких страстей.
   Или горький, но благотворный Ямб? Он очищает злобный разум, превращая стыд в позорную трубу, открыто обличающую скверну.
   Или Сатира, которая
   Omne vafer vitium ridenti tangit amico {*}?
   {* Остроумно касается каждого порока на потеху другу (лат.).}
   Она не оставит человека весельем, пока не заставит его смеяться над глупостью, а потом пристыженно смеяться над самим собой; и этого нельзя избежать, не избежав глупости, которая, пока
   circum praecordia ludit {*},
   {* В душе забавляется {117} (лат.).}
   заставляет нас прочувствовать, сколько беспокойств доставляет необузданная жизнь и как, когда с ней покончено,
   Est Ulubris, animus si nos non defiet aequus {*}.
   {* [Прекрасно] В Улубрах, если не покинет нас спокойствие духа {118} (лат.).}
   Нет, наверное, это Комедия, которую никудышные сочинители и владельцы театров обратили в мерзость? На обвинение в порочности, которое ей предъявляют, я отвечу позднее. Сейчас я только скажу, что Комедия - это отражение тех ошибок, которые мы часто совершаем. Она представляет их в самом нелепом виде, чтобы всякому расхотелось совершать их.
   Если в геометрии кривую линию нужно знать так же, как и прямую, в арифметике - нечетные числа так же, как четные, то и в нашей жизни если не видеть уродства зла, то и не постичь красоты добродетели. И так преподносит нам нашу домашнюю жизнь Комедия, что в ней набираемся мы жизненного опыта, узнаем, чего нам следует ждать от скупого Демеи и хитрого Дава, от льстивого Гнатона и тщеславного Трасона {119}; и узнаем не только это, но и кто на них похож - по отличительным чертам, которыми их наградил комедиограф. Тот, кто говорит, будто люди учатся злу, видя зло представленным, неразумен, потому что, как я говорил раньше, нет человека, который бы под влиянием истины, заключенной в Природе, увидав такие пороки на подмостках, не пожелал бы им находиться in pistrinum {В мельнице {120} (лат.).}, хотя, наверное, и у него есть мешок своих недостатков, но тот висит у него за спиной, и он не видит, что пляшет под ту же музыку. И что ему откроет на это глаза, как не выставление его собственных поступков на всеобщее посмешище?
   Итак, (я думаю), никто не осудит истинное назначение Комедии и того менее высокой и прекрасной Трагедии, которая вскрывает раны и обнажает спрятанные под парчой язвы; короли из-за нее боятся быть тиранами и тираны открыто проявлять свой тиранический нрав; пробуждая восхищение и сострадание, она учит, как ненадежен этот мир и на каком шатком фундаменте возведены золотые крыши; от нее мы узнаем:
   Qui sceptra saevus duro imperio regit,
   Timet timentes, metus in auctorem redit {*}.