С другой стороны, если бы кто захотел, он смог бы найти целое море имен тех, кому Поэзия воздавала почести: Александры, Цезари, Сципионы - любимцы поэтов; Леллий {165}, прозванный римским Сократом, тоже был поэтом, ибо говорят, что часть "Heautontimorumenos" {Самоистязатель (греч.).} Теренция {166} была написана им; и даже грек Сократ, которого Аполлон величал единственным мудрецом среди людей, в старости много времени отдал переложению стихами басен Эзопа. И посему непростительным грехом Платона, ученика его, было бы вложить в уста своего учителя хулительную речь против поэтов. Нужны ли еще примеры? Аристотель сочинил "Искусство поэзии". Зачем, если в ней не было надобности? Плутарх учит, что из нее можно извлечь много пользы; но если никто ее не читает, то зачем этому учить? Заглянувший в труды Плутарха по истории или философии увидит, что он украшает их одежду кружевами Поэзии. Однако я не склонен защищать Поэзию с помощью ниже ее стоящей Историографии, Удовлетворимся тем, что похвалы найдут тут добрую почву, ибо какое обвинение ни брось Поэзии, оно или быстро умирает, или превращается в справедливую хвалу.
   Итак, поскольку совершенства ее столь быстро и столь обоснованно подтверждаются, а низменные обвинения против нее столь скоро отметаются, то, значит, она являет собой искусство правдивого, а не лживого учения, она не изнеживает, но, несомненно, побуждает к мужеству, не развращает разум человека, но укрепляет его, и не отвергнута она, а прославлена Платоном; и поэтому побольше сажайте лавров, дабы увенчивать лавровыми венками (кроме поэтов, чести быть увенчанными лавровыми венками удостаиваются лишь торжествующие победу полководцы; и одного этого достаточно, чтобы понять величие поэтов), вместо того чтобы слушать лжецов, которые своим зловонным дыханием оскверняют чистые родники Поэзии.
   x x x
   Долгим был путь, пройденный мною, но прежде чем совсем отложить перо, я все же потрачу еще немного времени, потому что хочу понять, почему Англия (мать несравненных умов) стала суровой мачехой поэтов, которые, конечно же, разумом превосходят всех прочих, ибо творения их - плод только их разума, они созидают, полагаясь только на себя, и ничего не заимствуют у других. И как же мне не крикнуть:
   Musa, mihi causas memora, quo numine laeso? {*}
   {* Муза, поведай о том, по какой оскорбилась причине // Так царица богов {167} (лат.).}
   Милая Поэзия, в древности короли, императоры, сенаторы, великие полководцы, такие, как Давид, Адриан, Софокл, Германик {168}, не считая тысячи других, не только чтили поэтов, но и сами были поэтами; во времена, не столь далекие от нас, твоими покровителями были Роберт, король Сицилии, великий король Франциск Французский, король Иаков Шотландский {169}, кардиналы Бембо и Биббьена {170}, столь знаменитые проповедники и наставники, как Без и Филип Меланхтон {171}, столь просвещенные философы, как Фракасторо и Скалигер {172}, столь великие ораторы, как Понтано и Мюре {173}, и проницательный умом Джордж Бьюкенен {174}, и важный советник Л'Опиталь {175} из Франции, с которым в его королевстве (уверяю вас) никто не сравнится в мудром и добродетельном суждении, - они и многие другие не только читали сочинения других поэтов, но и сами слагали стихи, чтобы их читали другие: и эта Поэзия, столь чтимая повсюду, лишь в Англии была встречена с суровостью. Сама земля, мне кажется, сие оплакивает и потому не украшает себя столь богато, как раньше, лаврами. Ибо в прошлые времена поэтов в Англии чтили и - это необходимо отметить - даже в те времена, когда труба Марса {176} гремела намного громче теперешнего. А сейчас, когда безоблачный мир сделал тихим дом поэтов, они стали пользоваться таким же почетом, как и венецианские фигляры. Однако даже и это служит к прославлению Поэзии, которая, подобно Венере, (но с более благородной целью) предпочла бы домашнему покою с Вулканом позор быть пойманной в сеть с Марсом {177}; с другой стороны, это отчасти объясняет, почему теперь поэты менее угодны беззаботной Англии, которая едва ли будет терпеть наносимую пером боль. Отсюда с неизбежностью следует, что за дело стали браться подлые люди с рабским умом, которым и того достаточно, если заполучат они издателя. Говорят, Эпаминонд {178} так мужественно и благородно вершил свое дело, что оно из презренного стало высокочтимым, они же лишь одними своими бесчестными именами бесчестят досточтимую Поэзию. Будто все Музы решили забеременеть одновременно и произвести на свет внебрачных поэтов, которые, не имея на то никаких полномочий, мчатся к берегам Геликона {179}, пока не загонят читателя хуже лошади, в то время как другие:
   Queis meliore luto finxit praecordia Titan {*},
   {* Чьи души Титан (Прометей) сотворил из лучшей глины {180} (лат.).}
   скорее готовы уничтожить творения своего ума, нежели опубликовать их и оказаться причисленными к тому же ордену.
   Я искони стремился к возвышенному, а теперь принят в общество бумагомарателей и нахожу, что истинная причина неуважения к нам - это отсутствие заслуг у тех, кто наперекор Палладе {181} взял на себя смелость называться поэтом. Как же нам достичь совершенства? Если бы я знал, я бы и сам, не медля, принялся за дело. Я же, никогда не жаждавший звания поэта, всегда пренебрегал средствами для его приобретения. Только теперь, взятый в полон этими мыслями, я заплатил им дань чернилами. Право, те, кто находят удовольствие в поэтическом созидании, должны стремиться к познанию того, что делать и как делать; влекомые Поэзией, они должны почаще глядеться E правдивое зеркало разума. Поэзию не следует тащить за уши, ее нужно осторожно вести, или, вернее, она должна вести; в этом причина, заставившая древних утверждать, что Поэзия - это небесный дар, а не человеческое искусство; все прочие знания открыты любому, кто владеет своим разумом, поэт же ничего не может создать, не вложив в это своего дара; вот почему старая поговорка гласит: "Orator fit, poeta nascitur" {Ораторами становятся, поэтами рождаются (лат.).}. Однако я должен признать, что если самая плодородная почва все же требует обработки, то и ум, устремленный ввысь, должен быть ведом Дедалом {182}. У Дедала, как известно, всегда три крыла, которые возносят его к заслуженной славе: Искусство, Подражание и Упражнение. Мы же ни законами искусства, ни образцами для подражания особенно себя не обременяем. Мы упражняемся, да, - но шиворот-навыворот, ибо упражняемся мы не для того, чтобы познать, а будто бы уже в познанном, и мозг наш пребывает свободным от того, что могло бы сделаться знанием. В Поэзии две части: материя, выраженная словами, и слова, выражающие материю, - и ни в одной мы не пользуемся правильно Искусством и Подражанием. Наша материя - это простая болтовня. Неверно понимая Овидия:
   Quicquid conabor dicere, versus erit *,
   {* Что ни пытаюсь сказать - все получается стих {183} (лат.).}
   поэты не придают ей должного порядка, потому и читатели едва ли угадывают, куда они попадают.
   Несомненно, что "Троил и Крессида" Чосера - творение превосходное, и воистину я не знаю, чему более удивляться: то ли тому, что он в свой туманный век видел столь ясно, то ли тому, что в наш ясный век мы следуем за ним столь неуверенно. Все же и у него были великие недочеты, простительные, однако, для почтенной старины. Я высоко ценю прекрасные части "Зеркала судей" {184}, и лирика графа Сарри {185} отмечена присущим ему благородством, ибо он благороден и по рождению и по уму. Эклоги "Пастушечьего календаря" {186} содержат в себе, если я не введен в заблуждение, много поэзии и достойны чтения. Однако я не отваживаюсь хвалить то, как подлаживается поэт под старый грубый язык, ибо не стремились к этому ни Феокрит в греческом, ни Вергилий в латинском, ни Саннадзаро в итальянском {187}. Кроме этих, еще в немногих изданных сочинениях (если говорить откровенно) я узрел поэтическую силу: если для доказательства мы попробуем пересказать стихотворения прозой, чтобы определить так их смысл, то увидим, что один стих рождает другой, не обусловливая в начале то, что должно быть в конце; так возникает беспорядочная масса слов, кое-где позвякивающая рифмой и небогатая содержанием.
   Исключением среди наших Трагедий и Комедий (вызывающих небеспричинное возмущение), которые ни законам приличий, ни законам искусной Поэзии не следуют, является лишь трагедия "Горбодук" {188} (я говорю лишь о виденных мною самим). Однако несмотря на изрядное количество исполненных величия монологов и звучных фраз, достигающих высот слога Сенеки {189}, и высокую нравственность, которой она, доставляя удовольствие, учит, преследуя этим цель истинно поэтическую, все же, по правде говоря, она небезупречна в частностях, и это меня огорчает, потому что и она не может стать образцом совершенной Трагедии. Неверно представлены в ней место и время, два необходимых спутника всех видимых действий. Сценическое действие должно соотноситься с одним местом, и время, предназначенное для этого действия, как указывают и Аристотель, и здравый смысл, не должно выходить за пределы одного дня; здесь же, вопреки законам искусства, множество и дней, и земель.
   Но если таков "Горбодук", то сколь же хуже все прочие, в которых на одной половине сцены расположена Азия, а на другой - Африка и столь много земель более мелких, что актер, появляясь, тотчас должен объявить, где он находится, иначе его не поймут? Вы видите, как три дамы собирают цветы, и должны верить, что на сцене сад. Потом вдруг на том же самом месте вам сообщают о кораблекрушении, и вас же винят, если вы не видите на месте сада скалу. Вслед за тем появляется отвратительное огнедышащее чудовище, и несчастные зрители должны забыть о скале и вообразить пещеру. Когда же выбегают две армии, представленные четырьмя мечами и четырьмя щитами, какое стойкое сердце откажется увидеть в этой сцене решительное сражение?
   Что до времени, то с ним и вовсе не церемонятся. Вот обычный пример. Он и она, юные наследники знатных родов, влюбляются друг в друга. Следует множество приключений, потом она беременеет и производит на свет прекрасного мальчика, которого вскоре теряет и который вырастает, влюбляется и вот уже сам намерен обзавестись потомством - и все это в течение двух часов; о нелепости сего для разума спросите у разума. Искусство же всегда учило другому, и примеры из прошлого это подтверждают; ведь даже в наше время простые комедианты в Италии не допустят ничего подобного. Однако кто-нибудь непременно вспомнит "Евнуха" Теренция {190}, действие которого длится два дня, - но не двадцать же лет. Да и дело здесь в том, что представление было рассчитано на два дня и комедия писалась сообразно. Хотя Плавт {191} тоже однажды допустил ошибку, но лучше уж с ним вместе попадать в цель, нежели промахиваться. Однако могут сказать, как же тогда представлять те события, которые требуют перемены места и длительного времени? Будто неизвестно, что трагедия подчиняется законам Поэзии, а не Истории, и она не обязана в точности следовать за событиями, она свободна и должна выдумать новое содержание или приспособить события истинные к своей наибольшей пользе. К тому же многое из того, что невозможно показать, можно рассказать, надо только попять разницу между описанием и изображением. Например, сначала я рассказываю (находясь перед вами) о Перу, а потом о Калькутте, хотя показать их я могу лишь с помощью лошади Паколета {192}. Это было и в обычае древних, которые призывали nuncius {Вестника (лат.).}, чтобы он рассказал о событиях, происшедших в прошлом или в других странах.
   Наконец, показывая многие действительные события, следует начинать не с ab ovo {С яйца {193} (лат.).} (как говорит Гораций), а сразу с решающего момента того единственного действия, которое необходимо изобразить. Лучше всего это объяснить на примере юного Полидора {194}. Во время Троянской войны отец Полидора - Приам отослал сына, дав ему огромные богатства, к Полимнестору, царю Фракии, который через несколько лет, узнав о гибели Приама, убил его сына, чтобы присвоить себе его богатства. Гекуба {195} нашла тело мальчика и изыскала способ в тот же день отомстить царю. С чего бы начал любой из наших сочинителей трагедий? Конечно, с отъезда ребенка. Затем последовало бы путешествие во Фракию, которое длилось бы не один год и вело бы через многие земли. А с чего начинает Еврипид? С того, как нашли тело мальчика, остальное же рассказывает дух Полидора. Этого и тупице достаточно.
   Но помимо таких явных нелепостей, ни настоящими трагедиями, ни настоящими комедиями наши пьесы не являются, ибо в них представлены вместе и короли и шуты, и вовсе не потому, что этого требует содержание; шутов заставляют принимать участие в великих событиях, что неуместно и неразумно, и поэтому ни восхищения, ни сочувствия, ни подлинного веселия сии трагикомедии не вызывают. Мне возразят, что и Апулей {196} так делал; но в его сочинениях события, требующие много времени, не изображаются наспех, а подробно описываются; однако, помнится мне, что и у древних были одна-две трагикомедии, и пример тому "Амфитрион" Плавта. Внимательно же их изучив, мы увидим, что они обычно не соединяют народные пляски с похоронными шествиями, а уж если это делают, то весьма изящно. Вот и получается, что, не став истинной комедией, комедийная часть трагедии не приобретает ничего, кроме недостойного для целомудренного уха шутовства или неистощимой глупости, воистину годной лишь на то, чтобы вызывать хохот, тогда как конечная цель комедии - доставить удовольствие, а трагедия должна вызывать благородное восхищение.
   Наши комедиографы полагают, будто удовольствие без смеха невозможно, и полагают неправильно, ибо даже если человек смеется, получая удовольствие, все же смех этот рожден не удовольствием, так как не удовольствие его причина. Но, может быть, они получают жизнь из одного источника? Нет, потому что по природе своей они противоположны друг другу: едва ли нам доставит удовольствие то, что не сообразно с нами или Природой вообще, смех же почти всегда результат несообразного с нами или Природой. В удовольствии заключается всегдашняя или сиюминутная радость. В смехе - пренебрежительное отношение к чему-либо, Например, мы получаем удовольствие, глядя на прекрасную женщину, однако мы и не помышляем смеяться. А смеемся мы над существами безобразными, которые, конечно же, не могут доставить нам удовольствие. Удовольствие приносит нам удача, а над неудачей мы смеемся; для нас удовольствие слышать о счастии друзей и родины, и тот, кто над этим смеется, сам заслуживает быть осмеянным. Мы смеемся над теми, кто по недоразумению все делает наоборот; мы смеемся над смущением таких людей, хотя при этом у нас появляется чувство вины, но нам трудно сдержать смех, и он доставляет более мучения, нежели удовольствия. Однако я не отрицаю, что они могут появиться вместе. Так, если портрет Александра доставляет нам удовольствие и не смешит, а над кривлянием потерявшего разум мы смеемся, не получая удовольствия, то доставит удовольствие и вызовет смех портрет Геракла {197}, на котором герой в женской одежде, с окладистой бородой и яростным выражением лица сидит по приказу Омфалы {198} за прялкой. Здесь изображение столь сильной власти любви доставляет нам удовольствие, а презренность занятия Геракла вызывает смех.
   Я говорю все это к тому, что конечная задача комического заключена не в презренном содержании, которое вызывает единственно смех, но смех должен быть частью доставляющего удовольствие учения, то есть истинной задачи Поэзии. Велико заблуждение относительно смеха у тех (и Аристотель этим возмущался), кто смех вызывает греховным содержанием, которое более отрицательно, нежели смешно, или жалостливым, которое более достойно сочувствия, нежели презрения. Что заставляет людей глазеть на несчастного нищего или нищенствующего шута или противу закона гостеприимства насмехаться над чужеземцем, чей английский выговор не столь хорош, как наш? Чему мы научаемся? Ибо не оставляет сомнений, что:
   Nil habet iniclix paupertas durius in so,
   Quam quod ridicules homines facit {*}.
   {* Самое жестокое в бедности - это то, что она делает людей смешными {199} (лат.).}
   Нет, скорее суетный придворный, бессердечный Трасон {200}, самоуверенный учитель, высокомерный путешественник, если мы видим их под сценическими именами правдиво сыгранными, то они вызывают у нас доставляющий удовольствие смех и доставляют поучающее удовольствие; что же до трагедии, то трагедии Бьюкенена обыкновенно вызывают священное восхищение. Итак, я щедро воздал Комедии и Трагедии. И не скупился я потому, что, будучи великолепными видами Поэзии, более всех прочих они известны в Англии и более всех прочих, к сожалению, опорочены: они подобны плохо воспитанным дочерям, которые принуждают усомниться в достоинствах матери их - Поэзии.
   Других видов Поэзии мы почти не имеем {201}, разве лишь лирические песни и сонеты, которые, дал бы нам Господь побольше ума, сколь достойно мы могли бы использовать и с какой святой выгодой для каждого и для всех, воспевая красоту и бессмертную благость Его, давшего нам руки для писания и разум для раздумия; при этом мы могли бы нуждаться в словах, но в содержании - никогда, и даже отворотя от Бога глаза, мы все равно видели бы все новые его деяния. Но воистину многие из писаний, созданных якобы под знаменем неодолимой любви, никогда бы не уверили меня, будь я возлюбленной, в любви их сочинителей; их пламенные речи столь холодны, будто они читают то, что написано другими влюбленными (переняв многие высокопарные выражения, они нанизывают их друг на друга, подобно человеку, который однажды сообщил мне, что с юга дует северо-западный ветер; наверное, он хотел показать мне, что знает не одно название ветра), а не сами пылают той страстью, которую без труда (я уверен) может воссоздать творческая сила, или energia {Энергия {203} (лат.).} (как звали ее греки), сочинителя. На сим закончим мы рассуждение об истинном назначении Поэзии и о наших заблуждениях.
   Что до наружности Поэзии, или слов, или (если позволено мне дать подобное определение) языка Поэзии, то с этим еще хуже. Почтенную сладкоголосую даму красноречие вырядили или скорее раскрасили как куртизанку: то вдруг вставляют такие слова, которые бедняге англичанину кажутся незнакомыми чудовищами; то вдруг устраивают облаву на какую-нибудь букву, и такое сочинение начинает напоминать словарь; то вдруг являются украшения из побитых морозом цветов и тропов. Жаль, что встречается сие не только в сочинениях стихотворцев, но и тех, кто пишет прозой, и (чему должно изумиться) ученых мужей, и (о чем должно пожалеть) некоторых проповедников. Воистину я бы пожелал, наберись я смелости желать того, над чем не властен, чтобы усердные подражатели Туллию и Демосфену {203} (более прочих достойных подражания) берегли не издания Ницолия {204} с надерганными из их сочинений высказываниями, но, прилежно толкуя сами сочинения, целиком бы их усваивали. Ибо они сейчас добавляют сахар и специи во все блюда, которые подают к столу, подобно тем индейцам, которые не довольствуются ношением серег в ушах, наиболее для этого удобных и самой Природой для этого предназначенных, но вдобавок продырявливают украшениями нос и губы, будучи уверены, что таким образом становятся красивее.
   Туллий, изгоняющий Катилипу {205} громовыми раскатами своего красноречия, не единожды пользовался приемом повтора: "Vivit. Vivit? Imo vero etiam in senatum venit... {Жив. Жив? Более того, он даже и в сенат приходит..." {206} (лат.).}" В самом деле, будто распаленный гневом, он извергал слова из своих уст (так и должно) удвоенными и делал это столь искусно, будто пребывал в истинном гневе. Мы же, обратив внимание на изящество его речи, тащим его приемы в собственные наши писания, хотя уж слишком много в них гнева, чтобы быть им рожденными гневом. Сколь подходят similiter cadences {Симметричные фразы {207} (лат.).} степенным проповедникам, я призвал бы подтвердить одного только Демосфена, который пользовался этим с редким изяществом. Воистину украшатели напоминают мне софиста, который с большим искусством доказывал, что два яйца на самом деле три, хотя софистом он, возможно, и был призван, но за труд свой не получил ни одного яйца. Так и эти люди, вероятно, сумеют добиться признания, но убедить им удастся немногих - и красота их речей увянет без толку.
   Теперь мы перейдем к аллегориям, заключенным в некоторых изданных сочинениях, авторы которых, я думаю, опустошили все ученые труды о травах, животных, птицах и рыбах, ибо великое их множество взывает к нашему суждению, что, несомненно, является нелепым перекармливанием наших ушей, ибо не во власти аллегории доказать что-либо противу мыслящему, она может лишь объяснять желающему слушать, остальное суть скучнейшая болтовня, уводящая память в сторону от той цели, которой эта аллегория должна быть подчинена, и не прибавляющая ни крупицы к нашему суждению, или уже насыщенному, или не склонному насыщаться аллегорией. Что до меня, то я не сомневаюсь в том, что великие предшественники Цицерона в риторике Антоний и Красе {208} прибегали к простой чувствительной речи, чтобы завоевать доверие толпы, поскольку от этого доверия один шаг до убеждения, а убеждение - вот истинная оценка Ораторского искусства; они делали вид (как свидетельствует Цицерон): один что несведущ в искусстве слова, другой - что не следует законам своего искусства, - но я не сомневаюсь (и утверждаю), что они пользовались подобными приемами весьма умеренно, ибо тот, кто не соблюдает меры, походит на человека, танцующего под свою собственную мелодию, и публика скоро уяснит, что он более тщится говорить красиво, нежели правдиво.
   Несомненно (по крайней мере, для меня несомненно), что у многих малообразованных придворных более звучный слог, нежели у некоторых ученых мужей, и причину сего я вижу в том, что придворный следует в своих занятиях Природе и потому (хотя он того и не знает) поступает в согласии с искусством, но не в зависимости от него, тогда как другой, прибегая к искусству, дабы явить искусство, а не скрыть его {209} (как надлежало бы сделать), бежит от Природы и воистину извращает искусство.
   Что это? Похоже, что меня, заблудившегося в Риторике, пора загонять обратно в Поэзию, но столь сходны они в отношении словесном, что, я полагаю, это отступление вознаградит меня более глубоким пониманием. Это, разумеется, не значит, что я берусь учить поэтов, как им должно творить, но, зная, что я болен той же болезнью, распространившейся среди сочинителей, хочу указать лишь на один-два ее признака; так, взглянув на себя со стороны, мы, может статься, придем к должному пониманию, как нам обращаться с содержанием и его упорядочиванием. Язык же наш, поистине способный к любому благородному упражнению, наделен великими возможностями. Я знаю, что кое-кто вспомнит, будто он являет собой смесь языков. А почему бы н не взять лучшее из того, что есть в других языках? Кое-кто скажет, что ему нужно поучиться грамматике. Напротив, он достоин хвалы за то, что грамматика ему не требуется, ибо грамматику можно обрести, но он в ней не нуждается, ибо не обременен различиями в падежах, родах, наклонениях и временах, которые, полагаю, и были проклятием Вавилонской башни {210}, да и теперь заставляют посылать детей в школу, дабы учили они там свой родной язык. В том, что является назначением речи, в благозвучном и соразмерном выражении суждений нашего разума, он равен любому другому земному языку и особенно блещет соединениями двух-трех слов вместе, будучи в этом близок греческому и выше латинского, а это соединение суть совершенство любого языка {211}.
   Итак, из двух видов стихосложения, которые существуют сегодня, один древний, другой - современный: в древнем важна была долгота каждого слога, и соотносительно с нею строился стих; в современном стихе соблюдается лишь количество слогов (да еще порой ударение), а подлинная его жизнь заключена в созвучии слов, которое мы называем рифмой. Много спорят о том, какой из двух видов совершеннее: древний (без сомнения) более согласуется с музыкой, и слова, и мелодия покорны долготе, и он способен выражать разные чувства низким и высоким звучанием тщательно рассчитанного слога. Второй благодаря рифме также дарит уху мелодию; поскольку же он доставляет удовольствие, хотя и иначе, то и он достигает цели. В обоих живет красота, и ни одному не занимать величия. Английский язык воистину более любого другого из мне известных нынешних языков пригоден для обоих видов стихосложения: итальянский для древнего вида столь переполнен гласными, что это чревато множеством элизий {212}; в немецком, напротив, согласные затрудняют скольжение мелодии; во французском языке нет ни единого слова с ударением на третьем от конца слоге, так называемой antepenultima {Предпредпоследней {213} (лат.).}; немногим более подобных слов в испанском, потому столь непривлекательны для них дактили. И ни один из этих изъянов не ведом английскому языку.