Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- Следующая »
- Последняя >>
Марчелло Фоис
Кровь с небес
Посвящается Луиджи Арру
Лило как из ведра.
Мощные потоки воды упорно обрушивались на шершавый гранит, поросший густым кустарником.
Небеса выставили на огневой рубеж тяжелую артиллерию в полном составе: гаубицы и мортиры. Струи дождя вонзались стальными стрелами в серо-розовые глыбы скал, взрывались при ударе, разбрасывая вокруг мириады мелких острых брызг.
На четвертый день окрестные горы, долины и холмы превратились в пропитавшуюся насквозь губку, которая больше не могла поглощать гигантские массы воды. И казалось, сама земля принялась жаловаться, что долее не в силах выносить этот ливень, каждый день которого стоил десяти, и, значит, по сути наступил уже сороковой день Всемирного потопа. В тот день добрый старый Ной и его сыновья ясно поняли, что до тех пор вода все прибывала и прибывала. Небо словно превратилось в огромный опрокинутый кувшин, и из его горла вода хлынула на стога сена, на посевы, на мохнатые спины домашних животных, на тростниковые и черепичные крыши, на утесы и обрывы. Дождевые капли, тяжелые, как стеклянные бильярдные шары, побивали злость и зависть, алчность и похоть, и все остальные грехи. Именно на сороковой день, когда голубь вернулся в ковчег, неся в клюве масличную ветвь, все убедились, что потоп скоро должен закончиться. По крайней мере, срок ему был отмерен.
Как бы то ни было, но в ноябре 1899 года небеса над Барбаджей[1] продолжали извергать потоки воды, не считаясь с тем, настал ли сороковой день потопа или же шел только четвертый.
Из-за проливного дождя разбухшие ручьи обрушивались с вершин вниз, расчищая себе дорогу в долины, к человеческому жилью. Мощные струи воды, жирной и густой, словно чистейшее касторовое масло, растекались по мостовым и старательно покрывали их блестящей пленкой. На немощеных улицах бурлили и клокотали потоки грязи.
Город Нуоро захлебывался, из последних сил пытаясь поглотить всю эту воду.
Порывы мистраля сносили дождевые струи, и вода устремлялась вниз от собора Сан Пьетро, сбегала по безлюдным заброшенным улочкам, ведущим, к мосту Понте ди Ферро, и еще ниже, на главную улицу – виа Майоре, – превратив ее в светлую полноводную реку.[2]
Вода вымывала плотные комья грязи, которые за время долгой засухи накопились в щелях кирпичной кладки и на каменных выступах домов. Вода насквозь пропитывала штукатурку, и стены постепенно темнели, словно на них ведрами лили все более темную краску. Редкие железные водостоки захлебывались от переполнявшей их воды, стонали под ее напором: так жалобно гудят жестяные бидоны с гравием, когда их вытряхивают на дорогу.
Вода, и снова вода. Она то стояла стеной, то хлестала косыми струями. От воды мостовые покрывались скользкой грязью, а переулки превращались в илистые протоки.
Вода, и снова вода, и еще вода. Вода до краев наполняла чашу Сеуны:[3] так по утрам заботливая мать наливает молока своему ребенку, наливает щедро, до краев.
Все лето в лесах и среди зарослей кустарника в любовной горячке оглушительно трещали цикады, потом настало октябрьское затишье, и только северо-восточный ветер шумел среди олив. А теперь злобно скалился ноябрь, и в его пасти ливень грохотал так, словно стучали зубами все грешники мира, выстроившиеся рядами в ожидании Страшного суда.
Боже, что это был за грохот! От него можно было оглохнуть. Стук капель по крышам гулко разносился даже в арках домов. Дворы заливало из-за засорившихся водостоков, и ямы, никогда и никем не засыпавшиеся, превращались в пруды. А в воздухе висел тяжелый запах дыма, дохлой животины, прелого сукна. Уже на второй день дождя душистое дыхание влажной земли перестало наполнять воздух ароматами. Теперь казалось, что почва дышит только для того, чтобы быстрее разлагались тушки утонувших зверьков, размокшие отбросы и клейкая, как морские водоросли, листва.
* * *
Дорога к дому вела узким проулком, вымощенным скользкими и блестящими речными камнями. Настоящее кладбище окаменевших черепах, чей гладкий панцирь отливал темной краснотой под лиловыми грозовыми тучами. Камни напоминали внутренности животного, бычьи почки, плотно вогнанные в утоптанную землю.Мои густо намазанные ваксой башмаки изо всех сил старались выдержать натиск воды, кованые набойки стучали, словно лошадиные подковы, и я шагал, как старая покорная кляча, которая мечтает о том, как бы поскорее добраться до конюшни или хотя бы стать под навес.
Раймонда стояла перед приоткрытой дверью, ожидая моего возвращения.
– Бустиа, к тебе пришли, – шепнула она, помогая мне снять клеенчатый плащ. В незапамятные времена этот плащ был частью моей военной амуниции.
«Кто бы это мог быть?» Я вопросительно вскинул голову, взмахнув рукой и не произнося ни слова.
Моя мать привстала на цыпочки и, почти дотянувшись до моего уха, прошептала:
– Здесь Франческина Паттузи. Она утверждает, будто ты знал, что она придет. Подумать только, эти люди – и в моем доме… – Мать горестно вздохнула.
– Конечно же, я знал, что она придет: ее направил ко мне Паскале Дессанаи. Только я потом об этом забыл. Она давно меня ждет?
Раймонда пожала плечами:
– Минут десять.
– Я промок до нитки. Попросите ее, пусть подождет, пока я переоденусь.
Войдя в кабинет, я увидел женщину лет сорока, худую как щепка. Она была некрасива, но в ней ощущалось внутреннее достоинство. Заметив меня, она встала. Прежде чем я успел заговорить, она протянула мне вчетверо сложенный листок, который крепко сжимала в руке. Я уселся за письменный стол и неторопливо развернул бумагу. Затем предложил женщине тоже сесть. Она послушно опустилась на самый краешек стула напротив меня.
Я быстро пробежал листок глазами.
– Это уведомление о решении суда. Вас обвиняют в намерении содействовать побегу Танкиса Филиппе, который отбывает предварительное заключение в ожидании вынесения приговора… Вот, а дальше вы сами все знаете. Вас не взяли под арест потому, что вы не имели ранее судимостей и суд поверил в вашу благонадежность…
– Меня в тюрьму? – перебила меня женщина.
– Да, вы ведь попытались передать заключенному Танкису недозволенные предметы, разве не так? Посудите сами: что было обнаружено в той корзинке, которую вы принесли в тюрьму?
Женщина взглянула на Бустиану. Это был взгляд человека, чей ответ мог решить судьбы мира.
– Мясца, ну, хлебушка, сырку, пельсинов пара… Ну, чтоб он, горемычный мой, покушал немножко. Ваша милость, гспадин-авокат, нешто ждать, когда его там, в тюрьме, что ли, накормят… – В волнении она полностью перешла на местный говор.
– Итак, мясо, хлеб, сыр, два апельсина… вы уверены? И больше ничего?
Женщина отрицательно покачала головой, как бы давая понять, что уже и так ответила достаточно подробно.
– Господи боже мой! – вырвалось у Бустиану. – Прежде всего, вы не имеете права носить заключенному еду без разрешения. Во-вторых, тут черным по белому написано: в корзине был еще нож! – В сердцах адвокат ткнул пальцем в документ.
Плечи женщины вздрогнули, казалось, она едва сдерживает смех.
– Да рази ж это нож, ваша милость, гспадин-авокат, так, ножичек-крохотулечка. Такими детишки играются, на такой ножик и смотреть-то без слез нельзя… Это чтобы он там мог сырку отрезать. А иначе-то как? Нешто прям так кусать?
– Да, но когда вас спросили, что лежит в корзине, вы же должны были сказать об этом. Горе мне с вами!
– Меня спросили, какую такую еду я несу, а ни про какие ножи меня не спрашивали, никто ни словечка даже не сказал! Почем мне знать, чего положено, а чего нет?!
– Ну, хорошо, хорошо. В любом случае в следующий раз, когда вы захотите передать вашему сыну что-нибудь из еды, постарайтесь ничего подобного не предпринимать. Вы же сами видели, все проверяют.
– Проверяют они, как же, кого им надо, того они и проверяют!
– Вы должны быть признательны за то, что суд принял на веру вашу благонадежность и на этот раз вы отделались финансовым взысканием. Но в следующий раз никаких поблажек больше не будет, и не надо потом приходить ко мне с жалобами.
Женщина некоторое время сосредоточенно разглаживала складки на платье, потом взглянула мне прямо в глаза и недоверчиво переспросила:
– Чем-чем я отделалась?
– Взысканием, пеней – штрафом, в общем! – раздраженно повторил я. – Вы должны будете заплатить деньги, господи боже мой! – И добавил, сжалившись над ее непониманием: – Вам придется заплатить пять лир штрафу!
– Пять монет! – повторила она шепотом.
– Вот именно, и считайте, что вы легко еще отделались, потому что уполномоченный инспектор, старшина Поли, – человек с пониманием…
– Да ведь мы, ваша милость, гспадин-авокат, мы о всяких судействах и знать ничего не знали! Что вы там себе думаете, что мы кажный день по тюрьмам да по судам ходим, что у авокатов просиживаем? Ежели Филиппо и очутился в тюрьме Ротонде, так это потому лишь, что ошибка случилась, не того схватили. Второго такого честного парня, как Филиппо, не найдешь! Я вам это без всяких там придумок говорю, мне он ведь даже не сын! Спросите сами, у кого угодно спросите, можно ли было Филиппо Танкиса хоть раз чем попрекнуть!
– Господи боже мой! Так вот именно поэтому вы и отделались так легко! Ведь если бы вас подозревали в чем-либо дурном, то вы и ваш…
– Племяш он мой, ваша милость, гспадин-авокат! Сестры моей сынок, упокой, господи, ее душу… Бедная моя, горемыка, что у нее при жизни было-то?
– Поставьте свечку вашему святому, вам повезло, потому что, если бы вас и на самом деле подозревали в попытке организовать побег из тюрьмы, эту ночь вы бы провели под одной крышей с вашим племянником! Заплатите штраф и ступайте с миром, ведь если ваш племянник ничего не сделал, то вы и глазом моргнуть не успеете, как он будет на свободе.
– А теперь-то что мне делать? – спросила она, продолжая сидеть.
– Ступайте домой, пусть этим делом занимаются те, в чью компетенцию это входит по долгу службы…
– Ну, ежели тут служка, тогда пиши пропало: нету у нас тут ни служек, ни настоятелей…
– Кто вам говорил о священниках, господи боже мой! Я сказал: «по долгу службы», имея в виду суд, полицию… Разумеешь? – добавил я излюбленное местное словечко.
– Раз так, то куда как плохо наше дело, вовсе худо! Бедняки ведь мы, что с нас взять-то… Вот так же, когда заболел муж сестры моей, она-то тоже больше трех месяцев после его смерти не протянула, упокой их душу… Так вот я что сказывала, что когда умер отец Филиппо, так нам все говорили: дохтора – они, мол, лучше знают… Ну, так и мы порешили. Дохтор ему-то только кровь пускал, да примочки прикладывал, и больше ничегошеньки с ним не делал. Денег-то у нас было кот наплакал, чего нам было нос воротить! Так вот, отец Филиппо, заместо поправки, на погост пошел! Кожа да кости от него остались! И дохторишка энтот, ваша милость, гспадин-авокат, знаете, что нам сказал тогда? Что, дескать, дела уже не поправишь, что у отца Филиппо та хворь, от которой нет излечения. И нам делать уж нечего было, одно только – ждать, покуда он преставится. А то мы изначалу этого не знали! И сестрица моя, страдалица тихая, радостей в жизни никаких у ней не было, не отходила уж от постели, где муж ее лежал. Вернее сказать, то, что от мужа ее оставалось. И всякий раз, как она услышит, что задышал он тяжко, так у ней прямо сердце кровью обливалось. «Ты уж лучше помирай совсем, родной мой, помирай, сердечко мое!»– вот как она его молила. Мы ведь к жизни нашей веревочкой тонкой привязаны, вот она и просила, чтоб он веревку-то эту и оборвал. Боже святый! Не подумайте, она ж не хотела, чтоб он умирал, она хотела, чтоб мучения его окончились… И то сказать, вслед за ним скорехонько ушла, три месяца только и протянула, гспадин-авокат… Вот так и вышло, что у меня на руках трое сыновей, ведь для меня дети моей сестры – что родные. Трое добрых парней, ваша милость. И я их растила, как могла, а сама так в девках и осталась… И что теперь будет?
– Что значит: что теперь будет?
– Вы-то защищать Филиппо возьметесь?
– Что вы такое говорите, одумайтесь! Насколько мне известно, вашему… хм… племяннику уже назначена защита…
– Защита, тоже скажете, гспадин-авокат! Я тут перемолвилась с Паскале Дессанаи, вы его знаете…
– Конечно же, я с ним знаком. Он служит секретарем у нас в суде.
– Точно так. Так вот, мы с ним родня по линии матери. Его мать в двоюродном родстве с моей покойной матушкой. И вот он-то мне сказал, что…
– Что именно он вам сказал?
– Сказал он, что ежели вы не вызволите Филиппо из тюрьмы, то никто его не вызволит!
– Если бы вы сразу же сказали мне, каковы ваши намерения, мы бы не тратили напрасно время. Кто адвокат вашего племянника?
– Гспадин-авокат Маронжу.
– Вот и прекрасно. И чем же вы недовольны?
– Нам вас надобно, ваша милость. Вот уж три месяца, как Филиппо забрали в тюрьму, и по сей день мы все толчемся на месте… Так, пустая трата денег, да бумаг уйма…
– И что с того? Что ж вы думаете, от меня толку больше будет? Джованнино Маронжу – адвокат, каких еще поискать!
– Ну да, ваша милость, да только все же не такой, как вы. Ведь всем известно, вы бедняков в тюрьме без подмоги не оставите.
– Нет, тут уж ничего не попишешь, не могу я. Говорю как на духу: не могу. У меня сейчас множество дел, – заговорил я официальным языком. – И потом, нельзя же всем потакать.
* * *
Случалось порой, что мне снилось, будто я просыпаюсь глухой ночью. И тогда, во сне, я хотел встать с постели, потому что она превращалась в терновое ложе.Мне снилось, что я очень хочу встать. Хочу сделать этот шаг, погрузиться в темноту, в эту топкую жидкую смолу, которая растеклась по всей мебели в моей комнате. Темнота казалась мягкой, она податливо отзывалась на все движения моего тела.
В моем сне темнота была повсюду, она лежала даже на светлом шерстяном покрывале на моей постели.
В детстве, прежде чем сомкнуть веки, я часто размышлял, сколько же овец понадобилось остричь, чтобы изготовить это покрывало. Двух ли, трех животных или же целое стадо, думал я, пришлось лишить шерсти, чтобы мне было тепло.
И, вот мне снилось, что я встал с постели. Я только угадывал все предметы вокруг, но не видел ничего. Широко раскрыв глаза, я пытался проникнуть взглядом сквозь эту абсолютную пустоту.
* * *
Тени, еще более черные, чем окружающая тьма, лежали на прежних, привычных местах.Дедушка Гунгви мне снился всегда стоящим во весь свой маленький рост; он был иссохшим, похожим на обструганный ствол можжевелового деревца, с которого сняли кору. На такое деревце, на обтесанные культи веток, привязывают тыквы для просушки, или надевают бутылки, чтобы стекла вода, или же вешают кожаные сумки и охотничьи ружья.
Прадедушка Гунгви в моем сне тоже стоял. У него были седые волосы до плеч, седая окладистая борода, закрывающая грудь, патронташ на поясе. Его лицо было словно высечено из грубо обтесанного камня, за пожелтевшей куделью усов совсем не было видно губ. Росту он был самого заурядного, но, несмотря на это, прадедушка пережил столько, что и великану не под силу было бы вынести. Кроме всего прочего, прадед выжил, когда в него попала молния. Она прошила его насквозь, от маковки до пят. Закончилось все это – я имею в виду случай с молнией – тем, что прадеда окутал густой едкий дым: начала тлеть одежда, да обгорели концы волос. И поэтому, когда порой ему говорили: «Банту! Разрази тебя гром!» – он отвечал только: «А тебя – два! Я-то свой уже получил!»
Сколько себя помню, с самого моего детства прадедушка всегда заговаривал со мной первым. Для него всегда много значили возраст и воспитание: прадед родился еще в прошлом веке, в просвещенном восемнадцатом столетии.
«Ну так что?» – спрашивал он, почти не открывая рта.
Я пожимал плечами в ответ. Я всегда так делал в детстве, так отвечаю и теперь, когда стал взрослым. Ну так что «что»? Я пожимал плечами, и обычно это означало много разного: я хочу пить, я голоден, мне не спится. «У меня все хорошо, – произносил я вслух, – а как вы поживаете?»
Прадедушка улыбался. Видно было, что во рту у него остались только передние зубы. «Хорошо-то тебе хорошо, да только что-то не похоже», – усмехался он, скептически поглядывая на меня.
Это была правда: дела мои в самом деле шли неважно. Я в то время слишком много работал.
«Отвяжитесь вы от него!»– вмешивался дедушка Гунгви, обращаясь к своему отцу. По словам моей матери, дед всегда был очень суров со своими детьми, но мягок, даже излишне нежен в обращении с внуками. Внуки были плоть от его плоти и кровь от крови, в них было продолжение жизни. Они наследовали имя, они были новым упругим зеленым побегом на семейном древе. И так далее и тому подобное.
Дед в моем сне был точь-в-точь таким, каким я его запомнил, каким я его увидел однажды в детстве. Деда обрядили, словно он собирался на праздник, его обмыли с содой, и чистая кожа была совсем как у живого.
Дед и прадед с отцовской стороны никогда не появлялись в доме, они ни разу не заходили. Их словно вовсе не было. Я думаю, так случилось из-за моей матери. Она всегда держалась на расстоянии от родни мужа, то есть моего отца. Конечно же, она была хорошей невесткой, Бог свидетель, ее не в чем было упрекнуть. Она была заботливой и внимательной, даже слишком внимательной, но ведь известное дело: когда мужчина женится и уходит из дома, то семья жены приобретает сына, а семья мужа – теряет.
* * *
Это дождь был повинен в том, что я спал и видел во сне, как просыпаюсь, ощупью выхожу из спальни и бреду вниз. Я иду на кухню, чтобы выпить воды.Первая ступенька лестницы скрипит. И на ней, так мне снилось, сидит мой отец. «Я слишком рано вас покинул, я едва успел увидеть, как ты стал подрастать, – говорит он. Потом он сутулится, вбирает голову в плечи и продолжает: – Но я все равно доволен. Мне не в чем тебя упрекнуть, слава богу, у вас ни в чем нет недостатка. Ни у тебя, ни у твоего брата, ни у матери».
«Да, ни в чем недостатка… У нас все есть, но, отец, вы правы, слишком рано вы от нас ушли…» И тут у меня перехватывает горло.
Тогда я тоже усаживаюсь на ступеньку рядом с отцом. Но я не знаю, о чем я мог бы ему рассказать. Обычно мы просто долго смотрели друг на друга.
Однако на этот раз, в полной темноте, мы сумели подробно поговорить об очень многом. Раньше мы никогда столько друг другу не говорили. И быть может, имей мы даже такую возможность, впредь никогда бы не сказали.
И вот той ночью я попросил у отца совета. «Что мне делать, – спрашивал я, – как мне поступить с этим делом?»
«Как обычно, как ты всегда поступал до сих пор, – отвечал мне отец. – Делай так, как тебе кажется правильным».
«Да, верно, но тогда мне придется отказаться от этого дела. Однако что-то мне подсказывает… Я совсем не занимался этим Танкисом… Но есть одно „но“».
«Что-то в этом деле тебя смущает, так?»
Во сне я в ответ отрицательно помотал головой. Но я хотел сказать – да, у меня это дело в самом деле вызывало сомнения. «Танкису еще и двадцати лет не исполнилось, – говорил я каким-то чужим голосом. – Его обвиняют в том, что в Истиритте[4] он убил некоего Солинаса. Филиппе Танкис – заморыш, судя по записям тюремной картотеки, его рост – метр пятьдесят три, и весит он сорок семь килограммов. У него больные легкие…»
«М-да… И что дальше?»
«А дальше вот что: этот самый Солинас весил семьдесят килограммов. И рост у него был метр шестьдесят. При всем том он был задушен насмерть».
Отец задумался. «И что же, ни ножа, ни ружья, ни пистолета там не обнаружено?» – спросил он, немного помолчав.
«Совсем ничего: задушен голыми руками». Теперь я тоже замолчал и стал ждать, что он на это ответит.
После минутной паузы он заговорил: «Это очень странно. Послушай, посоветуйся с каким-нибудь врачом. Бывают такие психические заболевания, очень опасные и тяжелые случаи, при которых даже самые кроткие больные во время приступов могут превращаться в кровожадных зверей. Речь идет о психике, внешне это не заметно. Человек кажется нормальным, а потом у него в мозгу что-то происходит – и все, конец…»
«Поговорить с врачом…» – мысленно отметил я.
Внезапно сон вновь перенес меня в кромешную тьму. Все тени, окружавшие меня, исчезли.
Был ли то шум дождя, или же откуда-то из дальнего далека меня звал отец, его голос повторял мое имя?
«Бустиану… Бустиану…»
* * *
– Бустиа!Я открыл глаза и сразу же почувствовал сильное головокружение.
– Поговорить с врачом… Врача… – пробормотал я, еще не совсем отойдя от сна.
– Что с тобой? Тебе плохо? – Мать стояла перед моей постелью.
Ее темные волосы, все еще не тронутые сединой, были заплетены в косу, спадавшую с плеча, и казалось, будто по небеленому полотну ночной рубашки ползет змея. Мать была похожа на баядерку – заклинательницу змей. Я видел такую много лет назад на одной цирковой афише. Однако сейчас на плечи моей баядерки был наброшен шерстяной платок.
– Бустиа! Марш в кровать, уже такой поздний час! – Тревога в ее голосе уже сменилась дружелюбной насмешкой.
– Да, я заснул, – протирая глаза ладонями, был вынужден признаться я. – Хотел было разобраться с этим делом – и заснул, – повторил я, обращаясь скорее к самому себе, чем к матери. – Идите спать, матушка, зачем вы встали, я и сам тоже скоро лягу.
– Дитя мое, сон что хлеб – дороже нет!
– Кому ночью не спится – тому день весь томиться! – закончил я за нее. Но я переусердствовал, изображая раздраженный тон, и мать с обидой бросила в ответ:
– Ну, ладно, продолжай в том же духе. Поступай, как тебе вздумается, ведь ты уже совсем большой, совершенно взрослый. Не мне тебе говорить, что и как ты должен делать.
Что я должен был делать – спать ложиться, вот что.
* * *
Я должен был лечь спать, хотя прекрасно знал, что ни о каком сне теперь не могло быть и речи.Дождь ли стих, или же это мой слух привык к неумолчному стуку капель по ставням?
Но нет, ничего не изменилось. Войдя к себе в спальню, я смог удостовериться, что дождь не утихает. Я слышал, как он пробивается сквозь потолок, проникает в швы на крыше. Незваный гость, этот дождь лишал меня даже призрачной надежды на сон. Дождь омрачал мое ближайшее будущее, ведь всего через несколько часов, дождь ли или вёдро, в суде пройдет слушание дела, и состоится визит новоиспеченного прокурора, и будет прием подзащитных и их родственников.
А потом… потом надо наведаться к врачу.
Я быстро составил список врачей, которые могли бы оказаться мне полезны. Я переворошил целую стопку записей и записок: эксперты, консультанты, опять эксперты. Вот, нашел: дело Марии Моледды… Профессор Приам Пулигедду. И я решил, что мне нужен именно профессор Пулигедду, он в таких делах разбирался, как никто другой… Сам профессор Пулигедду из Олиены, светило медицины, эксперт по вопросам психиатрии. Я хотел бы встретиться с ним на следующее же утро, скажем в 11 часов.
«Первым делом завтра с утра я отправлю секретаря к нему в приемную, чтобы попросить о встрече», – пообещал я сам себе.
За окном смеялась и сбивчиво бормотала ночь. Укрывшись за плотным пологом из траурных суконных туч, луна предавалась тайным утехам. Как всегда прекрасная, сейчас она, быть может, была прекрасна как никогда раньше. Она была совсем одна, сама по себе, и некому было обратить к ней взор – с мечтой, с проклятием, с песней, с нежной влюбленностью. И тогда я присел за письменный стол, но скрипучее перо не выводило на плотном листе бумаги ничего путного, только бездушные словеса. Пустое ребячество, юношеские вирши: рука не успевает за порывом души, а мысль несется проворнее, чем скользит перо.
Из слез и воспоминаний– только эти слова я решил сохранить из всей той бессмыслицы, которую успел записать. Из слез и воспоминаний – так могла бы начинаться ода, или же, напротив, так она могла бы завершаться. Или, оказавшись среди множества других, эти слова смогли бы неожиданно приковать к себе внимание.
Воспоминания у меня действительно были. Одно из них – самое значительное, оно стоило сотни других: когда я был маленьким, мать говорила мне, будто всякий раз, когда я не слушался, на небесах плакал ангел. Значит, и слезы тоже были. Воспоминания и слезы.
И круг замыкается…
* * *
Большие часы на комоде пробили шесть раз и сообщили, что утро наступило.Заря лишь едва раскрыла свои алые лепестки, робко сообщая о том, что за ночь ветер переменился.
Бом-м. И вот с неба полились грязно-красные струи, напоминавшие ржавую воду, выплеснувшуюся из бочки, в которую кузнец окунул докрасна раскаленное железо.
Бом-м. И вот земля вокруг уже превратилась в густой вишневый сироп. И верующим, пожалуй, было бы нелишне уладить свои отношения с Всевышним – ведь наступил последний день рода человеческого, а завтра начнется Великий потоп!
Бом-м. Я брел по щиколотку в крови, то и дело поскальзываясь, и никак не мог справиться с собой. Мой путь вперед был неспешен. А тем временем тучи заволакивали горы и громоздились на вершинах холмов. Так ложкой накладывают взбитые сливки, когда украшают торт.