Они прошли через здание и вышли на погрузочную платформу, где находились армейская палатка и первый часовой. Там их и оставили ждать. Никто не удосужился сказать им, чего они ждут и зачем. Пока двое охранников беседовали у палатки с часовым, заключенные сидели в линейку вдоль края платформы, как канюки на заборе, их скованные ноги болтались над коричневым неподвижным потоком, из которого поднималась железнодорожная насыпь, цельная и нерушимая, словно в каком-то парадоксальном отрицании и отвержении перемен и предзнаменований; они сидели молча и тихо смотрели туда, где за железнодорожными путями, казалось, плыла вторая часть рассеченного надвое города – дома, кустарники, деревья в строгом порядке и словно в карнавальном шествии и бездвижные на бескрайней водной долине под густым серым небом.
Вскоре прибыли еще четыре грузовика с фермы. Они подъехали след в след один за другим, издавая четыре раздельных звука рвущегося шелка, и исчезли за хлопковязалкой. И сразу же находившиеся на платформе услышали звук шагов, глухое бряцание цепей, из хлопковязалки появились пассажиры первого грузовика, потом второго, третьего; теперь на платформе находилось более сотни заключенных в робах из мешковины и куртках и пятнадцать или двадцать охранников с ружьями и дробовиками. Первая партия поднялась, и они смешались друг с другом, спаренные, сдвоенные позвякивающими и побрякивающими пуповинами; потом начался дождь, мелкий настырный серый дождь, словно стоял ноябрь, а не май. И все же никто даже не попытался сделать хоть шаг к открытым дверям хлопковязалки. Они даже не смотрели в ту сторону, с ожиданием ли, с надеждой ли или без нее. Если они и думали об этом, то, без сомнения, понимали, что место под крышей предназначено для мебели, даже если оно еще и не занято. Или, может быть, они знали, что даже если бы там и было свободное место, к ним оно не имеет никакого отношения, и не потому, что охранники хотели, чтобы они промокли, просто охранники и не думали, как укрыть их от дождя. И поэтому они просто оставались там и разговаривали, подняв воротники курток, связанные, как собаки в своре во время охоты, стояли они, неподвижные, терпеливые, словно жвачные животные, подставив дождю спины, как это делает скот.
Прошло еще какое-то время, и они заметили, что число солдат увеличилось до дюжины или больше, им было тепло и сухо под прорезиненными накидками; появился и офицер с пистолетом на ремне, а потом они почувствовали запах еды, но даже и шага не сделали в направлении этого запаха, они повернулись и увидели армейскую полевую кухню, установленную за самыми дверями хлопковязалки. Но они так и не сделали ни шага, они дождались, пока их построили, потом, опустив головы, терпеливо потянулись под дождем один за другим, и каждый получил свою миску тушенки, кружку кофе, два куска хлеба. Они съели это под дождем. Они не садились, потому что платформа была мокрой, они опустились на корточки, как это делают фермеры, и ели, наклонившись вперед, пытаясь прикрыть от дождя миски и кружки, в которые, словно в маленькие прудики, все равно непрерывно капал дождь, невидимый и беззвучный, он пропитывал хлеб.
Они провели на платформе три часа, когда за ними пришел поезд. Те, кто был ближе к краю платформы, увидели его, рассмотрели – пассажирский вагон, который, казалось, двигался сам по себе, выпуская из невидимой трубы облачко дыма, оно не поднималось вверх, а медленно и тяжело уплывало в сторону и оседало на поверхности покрытой водой земли, оно казалось невесомым и совершенно растратившим себя. Поезд подошел и остановился, он состоял из единственного старого деревянного с открытым входом вагона, который толкал маневровый паровоз размером значительно меньше вагона. Их загнали внутрь, и они протиснулись вперед в другой конец, где стояла маленькая чугунная печка. Печка не топилась, но они все равно сгрудились вокруг нее – холодного и безмолвного куска чугуна, пропитанного отлетевшим табачным дымом и помнящего тысячи воскресных поездок в Мемфис или Мурхед и возвращений – земляные орехи, бананы, испачканные детские пеленки; они грудились вокруг него, ища места поближе. «Давай, давай, – крикнул один из охранников. – Рассаживайтесь поскорее». Наконец три охранника, отложив в сторону ружья, направились к ним и разогнали по местам.
Всем мест не хватило. Часть заключенных, по-прежнему скованных, осталась стоять в проходе; они услышали, как воздух вырвался из отпущенных тормозов, машинист дал четыре свистка, вагон тронулся резким рывком, платформа, хлопковязалка понеслись прочь, когда поезд, казалось, перешел вдруг из состояния неподвижности к бешеной скорости, и эта картина выглядела столь же нереально, как и картина появления поезда, который шел теперь назад, хотя и с паровозом спереди, тогда как раньше он шел вперед, но с паровозом сзади.
Когда железная дорога в свой черед погрузилась под воду, заключенные даже и не узнали об этом. Они только знали, что поезд остановился, потом услышали, как паровоз дал протяжный гудок, который пронзительно, одиноко и безвозвратно унесся в покрытую водой даль, а они даже не проявили любопытства, они сидели и стояли за заливаемыми дождем окнами, а поезд пополз дальше, ощупывая перед собой дорогу, как ощупывал грузовик; коричневая вода образовывала водовороты между тележками паровоза, среди спиц приводных колес и хлестала в клубах пара по волочащемуся огнедышащему брюху паровоза; он снова свистнул четыре раза, четыре коротких резких гудка, исполненных какой-то дикой радости и вызова, но в то же время и отрицания и даже прощания, словно наделенная даром речи сталь знала, что у нее не хватает духу остановиться, а вернуться она не сможет. Два часа спустя в сумерках сквозь покрытые каплями дождя окна они увидели горящую усадьбу. Помещенная в никуда и одинокая, стояла она, – отчетливые и покойные, похожие на погребальный костер языки пламени недвижно бежали от своего собственного отражения – полыхая в темноте над водной пустыней с видом странным, безумным и причудливым.
Вскоре после того, как стемнело, поезд остановился. Заключенные не знали, где находятся. Они и не спрашивали об этом. Им и в голову не пришло бы спрашивать, где они, так же как они не стали бы спрашивать, зачем и почему. Теперь они ничего не видели, потому что в вагоне не было света, окна снаружи были покрыты каплями дождя, а изнутри запотели от тепла, вырабатываемого множеством тел. Им были видны только бледноватые и возникающие словно ниоткуда фонарные огни. До них доносились крики и слова команд, потом начали кричать охранники в вагоне; их подняли на ноги и погнали к выходу, загромыхали и забряцали цепи на ногах. Они спустились в бешеное шипение пара, прошли сквозь его рваные клочья, облетающие вагон. Причаленная вдоль поезда и сама похожая на поезд, стояла крепкая, грубой работы моторная лодка, к которой одна за другой были привязаны плоскодонки и ялики. Здесь была еще группа солдат; свет фонарей отражался от ружейных стволов и пряжек на патронташах, поблескивал и поигрывал на цепях заключенных, когда они осторожно ступали в воду, погружаясь по колено, и садились в лодки; теперь вагон и паровоз полностью исчезли в клубах пара, потому что паровозная бригада принялась гасить огонь в топке.
Прошел еще час, и они увидели впереди огни – слабый колеблющийся ряд красных точек, тянущихся вдоль горизонта и висящих низко над землей. Но прошел еще целый час, прежде чем они достигли этих огней, заключенные все это время сидели на корточках, ежились в своей насквозь промокшей одежде (они больше не воспринимали дождь как отдельные капли) и смотрели, как приближаются огни, пока наконец не определились очертания насыпи; теперь они смогли различить ряд армейских палаток, разбитых на насыпи, и людей, сидящих вокруг костров, их колеблющиеся на водной глади отражения извлекали из темноты скопление других лодчонок, пришвартованных вдоль насыпи, которая теперь громоздилась впереди высокой темной массой. Вдоль основания, среди причаленных лодчонок светили и моргали фонари; их лодка, с выключенным мотором, подплыла к насыпи.
Забравшись на вершину, они увидели длинный ряд палаток цвета хаки вперемежку с огнями костров, вокруг которых среди бесформенных тюков одежды сидели или стояли люди – мужчины, женщины и дети, белые и черные, – их головы поворачивались, белки глаз поблескивали отражением костров, когда они молчаливо рассматривали полосатые одежды и цепи; дальше на насыпи было видно сбитое в кучу, хотя и непривязанное стадо мулов и две или три коровы. И тут более высокий заключенный осознал, что слышит еще один звук.
Вскоре прибыли еще четыре грузовика с фермы. Они подъехали след в след один за другим, издавая четыре раздельных звука рвущегося шелка, и исчезли за хлопковязалкой. И сразу же находившиеся на платформе услышали звук шагов, глухое бряцание цепей, из хлопковязалки появились пассажиры первого грузовика, потом второго, третьего; теперь на платформе находилось более сотни заключенных в робах из мешковины и куртках и пятнадцать или двадцать охранников с ружьями и дробовиками. Первая партия поднялась, и они смешались друг с другом, спаренные, сдвоенные позвякивающими и побрякивающими пуповинами; потом начался дождь, мелкий настырный серый дождь, словно стоял ноябрь, а не май. И все же никто даже не попытался сделать хоть шаг к открытым дверям хлопковязалки. Они даже не смотрели в ту сторону, с ожиданием ли, с надеждой ли или без нее. Если они и думали об этом, то, без сомнения, понимали, что место под крышей предназначено для мебели, даже если оно еще и не занято. Или, может быть, они знали, что даже если бы там и было свободное место, к ним оно не имеет никакого отношения, и не потому, что охранники хотели, чтобы они промокли, просто охранники и не думали, как укрыть их от дождя. И поэтому они просто оставались там и разговаривали, подняв воротники курток, связанные, как собаки в своре во время охоты, стояли они, неподвижные, терпеливые, словно жвачные животные, подставив дождю спины, как это делает скот.
Прошло еще какое-то время, и они заметили, что число солдат увеличилось до дюжины или больше, им было тепло и сухо под прорезиненными накидками; появился и офицер с пистолетом на ремне, а потом они почувствовали запах еды, но даже и шага не сделали в направлении этого запаха, они повернулись и увидели армейскую полевую кухню, установленную за самыми дверями хлопковязалки. Но они так и не сделали ни шага, они дождались, пока их построили, потом, опустив головы, терпеливо потянулись под дождем один за другим, и каждый получил свою миску тушенки, кружку кофе, два куска хлеба. Они съели это под дождем. Они не садились, потому что платформа была мокрой, они опустились на корточки, как это делают фермеры, и ели, наклонившись вперед, пытаясь прикрыть от дождя миски и кружки, в которые, словно в маленькие прудики, все равно непрерывно капал дождь, невидимый и беззвучный, он пропитывал хлеб.
Они провели на платформе три часа, когда за ними пришел поезд. Те, кто был ближе к краю платформы, увидели его, рассмотрели – пассажирский вагон, который, казалось, двигался сам по себе, выпуская из невидимой трубы облачко дыма, оно не поднималось вверх, а медленно и тяжело уплывало в сторону и оседало на поверхности покрытой водой земли, оно казалось невесомым и совершенно растратившим себя. Поезд подошел и остановился, он состоял из единственного старого деревянного с открытым входом вагона, который толкал маневровый паровоз размером значительно меньше вагона. Их загнали внутрь, и они протиснулись вперед в другой конец, где стояла маленькая чугунная печка. Печка не топилась, но они все равно сгрудились вокруг нее – холодного и безмолвного куска чугуна, пропитанного отлетевшим табачным дымом и помнящего тысячи воскресных поездок в Мемфис или Мурхед и возвращений – земляные орехи, бананы, испачканные детские пеленки; они грудились вокруг него, ища места поближе. «Давай, давай, – крикнул один из охранников. – Рассаживайтесь поскорее». Наконец три охранника, отложив в сторону ружья, направились к ним и разогнали по местам.
Всем мест не хватило. Часть заключенных, по-прежнему скованных, осталась стоять в проходе; они услышали, как воздух вырвался из отпущенных тормозов, машинист дал четыре свистка, вагон тронулся резким рывком, платформа, хлопковязалка понеслись прочь, когда поезд, казалось, перешел вдруг из состояния неподвижности к бешеной скорости, и эта картина выглядела столь же нереально, как и картина появления поезда, который шел теперь назад, хотя и с паровозом спереди, тогда как раньше он шел вперед, но с паровозом сзади.
Когда железная дорога в свой черед погрузилась под воду, заключенные даже и не узнали об этом. Они только знали, что поезд остановился, потом услышали, как паровоз дал протяжный гудок, который пронзительно, одиноко и безвозвратно унесся в покрытую водой даль, а они даже не проявили любопытства, они сидели и стояли за заливаемыми дождем окнами, а поезд пополз дальше, ощупывая перед собой дорогу, как ощупывал грузовик; коричневая вода образовывала водовороты между тележками паровоза, среди спиц приводных колес и хлестала в клубах пара по волочащемуся огнедышащему брюху паровоза; он снова свистнул четыре раза, четыре коротких резких гудка, исполненных какой-то дикой радости и вызова, но в то же время и отрицания и даже прощания, словно наделенная даром речи сталь знала, что у нее не хватает духу остановиться, а вернуться она не сможет. Два часа спустя в сумерках сквозь покрытые каплями дождя окна они увидели горящую усадьбу. Помещенная в никуда и одинокая, стояла она, – отчетливые и покойные, похожие на погребальный костер языки пламени недвижно бежали от своего собственного отражения – полыхая в темноте над водной пустыней с видом странным, безумным и причудливым.
Вскоре после того, как стемнело, поезд остановился. Заключенные не знали, где находятся. Они и не спрашивали об этом. Им и в голову не пришло бы спрашивать, где они, так же как они не стали бы спрашивать, зачем и почему. Теперь они ничего не видели, потому что в вагоне не было света, окна снаружи были покрыты каплями дождя, а изнутри запотели от тепла, вырабатываемого множеством тел. Им были видны только бледноватые и возникающие словно ниоткуда фонарные огни. До них доносились крики и слова команд, потом начали кричать охранники в вагоне; их подняли на ноги и погнали к выходу, загромыхали и забряцали цепи на ногах. Они спустились в бешеное шипение пара, прошли сквозь его рваные клочья, облетающие вагон. Причаленная вдоль поезда и сама похожая на поезд, стояла крепкая, грубой работы моторная лодка, к которой одна за другой были привязаны плоскодонки и ялики. Здесь была еще группа солдат; свет фонарей отражался от ружейных стволов и пряжек на патронташах, поблескивал и поигрывал на цепях заключенных, когда они осторожно ступали в воду, погружаясь по колено, и садились в лодки; теперь вагон и паровоз полностью исчезли в клубах пара, потому что паровозная бригада принялась гасить огонь в топке.
Прошел еще час, и они увидели впереди огни – слабый колеблющийся ряд красных точек, тянущихся вдоль горизонта и висящих низко над землей. Но прошел еще целый час, прежде чем они достигли этих огней, заключенные все это время сидели на корточках, ежились в своей насквозь промокшей одежде (они больше не воспринимали дождь как отдельные капли) и смотрели, как приближаются огни, пока наконец не определились очертания насыпи; теперь они смогли различить ряд армейских палаток, разбитых на насыпи, и людей, сидящих вокруг костров, их колеблющиеся на водной глади отражения извлекали из темноты скопление других лодчонок, пришвартованных вдоль насыпи, которая теперь громоздилась впереди высокой темной массой. Вдоль основания, среди причаленных лодчонок светили и моргали фонари; их лодка, с выключенным мотором, подплыла к насыпи.
Забравшись на вершину, они увидели длинный ряд палаток цвета хаки вперемежку с огнями костров, вокруг которых среди бесформенных тюков одежды сидели или стояли люди – мужчины, женщины и дети, белые и черные, – их головы поворачивались, белки глаз поблескивали отражением костров, когда они молчаливо рассматривали полосатые одежды и цепи; дальше на насыпи было видно сбитое в кучу, хотя и непривязанное стадо мулов и две или три коровы. И тут более высокий заключенный осознал, что слышит еще один звук.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента