Он лежал неподвижно, весь напрягшись, едва переводя дыхание. Он думал, нельзя ли ему хоть в воображении повернуться и поцеловать ее, но рискнуть не осмелился, — уже одно это ощущение было слишком драгоценно. Глубокий сон охватил его, он спокойно спал до самого утра и проснулся свежим, бодрым и по-юношески счастливым.
   Невесть откуда свалившиеся упреки совести относительно его обязанностей на приморской вилле он отмел как проявление донкихотства. То, что он делал, никому не причиняло вреда, а благословение и покой, приносимые всем этим, просто не имели цены. Один раз он уже пытался всему положить конец, и результатом этой попытки был такой взрыв эмоций, что испытывать его вторично он не хотел. Какой же смысл отказываться от его женщины-мечты, которая никому не мешала, а ему так бесконечно помогала?
   Он немного постоял, глядя в окно туда, где на другом берегу стояла церковь, скрытая в этот час утренним туманом; и вдруг, совершенно не повинуясь рассудку, он громко закричал:
   — Боже мой! Не хочешь же Ты отнять у меня даже это!
   Реакция на этот неожиданный всплеск эмоций была настолько мощной, что он невольно вцепился в оконный переплет, сотрясая и гремя им, как в бурю.
   Проковыляв через всю комнату, он рухнул в кресло и спрятал лицо в потертую подушку.
   — Нет, — пробормотал он, — это слишком. Я никогда с этим не смирюсь.
   Ему казалось, что он давно уже перерос всякие религиозные предрассудки, но некий гибридный образ ревнивого-Иеговы-доброго-Иисуса, внушенный ему с детства, все же вырос перед его глазами, — не то идол, не то ангел. Идол был ему ненавистен, но ангельская часть образа обладала для него болезненной притягательностью. Он почувствовал, что вот-вот расплачется, совсем по-детски.
   Это и разрушило все чары. Взъярившись на самого себя так, как он никогда не гневался на самых тупых студентов, он сорвал воротничок и галстук, окунул лицо в таз с холодной водой, растер голову полотенцем так, что она стала похожа на живую изгородь; затем, ругаясь, словно ефрейтор на плацу, водворил воротничок на место; завязал галстук так, будто душил удавкой кровного врага; наспех причесался, выдирая волосы; схватил медицинскую сумку, даже не проверив, что в ней, и впервые за всю историю госпиталя явился на лекцию с опозданием. Его лекция и последовавший за нею обход в клинике для всех, кто при этом присутствовал, были сущим адом.
   Своих частных пациентов в кабинете на Уимпол-стрит он принимал в тот день почти так же, как в клинике, но поскольку, давая направления на консультацию, лечащие врачи всегда предупреждают пациентов, что их ожидает, то ничего из ряда вон выходящего не произошло. Одна дама забилась в истерике, еще двое детей отчаянно разревелись, но, за исключением этих мелких неприятностей, все на первый взгляд шло как обычно. У доктора Малькольма было одно из тех лиц, на котором даже удар топором не отразился бы, а его регистраторша, пожилая медсестра, разумеется, ни о чем не подозревала, все относя за счет его весьма раздраженного состояния.
   Наконец, ближе к семи часам, последний в списке пациент был отправлен во тьму внешнюю, похожий скорее на заблудшую душу, бегущую от гнева Господня. Доктор Малькольм скрутил узлом стетоскоп, сунул его в сумку и уложил сверху хрупкий офтальмоскоп. Но не успел он закрыть сумку, как дверь отворилась, и в ней возникло морщинистое лицо медсестры.
   — Ну, что там еще? — рявкнул он так, словно собрался запустить сумкой ей в голову.
   — В приемной ожидает еще одна пациентка, сэр. Одна дама позвонила после полудня и записалась на прием.
   — Боже мой! — воскликнул он раздосадованно, видя, как для него, до смерти уставшего и измотанного, откладывается на неопределенный срок желанное освобождение.
   — Ладно, пусть войдет.
   Он снова открыл сумку, но не успел достать инструменты, как стетоскоп развернулся и, по змеиному извиваясь, скользнул на пол. Он наклонился, чтобы подобрать его, и это усилие оказалось, похоже, последней каплей в чаше его усталости и раздражения. А едва начав выпрямляться, он увидел, как в дверь входит женщина в плаще. Он так и замер, глядя на нее.
   — Это галлюцинация! — была его первая мысль.
   Вот она, совсем такая, какой он ее себе представлял, в летящем черном плаще и черной шляпе, как на этикетке портвейна «Сандеман». Все было на месте — и бледный овал лица, и нос с горбинкой, и алые губы, но самое главное, были ее сиявшие добротой бархатистые карие глаза. На одно лишь мгновение, увидев эту ласку, он ощутил комок в горле, точь-в-точь как сегодня утром, и как в тот раз, его настроение моментально сменилось яростью, холодной, сосредоточенной яростью, какой никогда не ожидал от себя по отношению к женщине. Должно быть, она узнала его высвеченное лучом фонаря лицо по какой-нибудь газетной фотографии и теперь выследила его с намерением шантажировать! А может, она ищет любовных приключений? Никогда прежде он не думал о подобных вещах в связи с собой, и с ужасом почувствовал, как неистребимое мужское начало в нем испытывает легкую дрожь триумфа, и его настроение стало еще хуже, если это вообще было возможно.
   — Добрый день, — отрывисто сказал он своим хрипловатым натянутым голосом. — Не имею удовольствия знать ни вашего имени, ни того, кто вас ко мне направил.
   — Моя фамилия Морган, мисс Ле Фэй Морган. О вас мне рассказал мой дантист, но он меня к вам не направлял. Я пришла к вам сама, так как подумала, что вы сможете объяснить мне некоторые вещи, которые я хочу узнать.
   — Весьма необычный способ обращаться к консультанту, — сказал доктор Малькольм, враждебно уставившись на нее и испытывая глубоко внутри ужасную тупую боль, словно она напомнила ему давно умершего дорогого человека.
   — У меня весьма необычный случай, — ответила посетительница, нимало не обескураженная его нескрываемым недовольством. — Можно, я расскажу вам об этом? И тогда, вероятно, вы сами поймете, сможете вы мне помочь или нет.
   — Э-э, да, разумеется. Извольте присесть, — сказал он, взяв себя в руки.
   Присущее его душе грубоватое рыцарство не позволило ему проявить гнев. С переливчатым шорохом плаща она присела на стул для пациентов, а он ни жив ни мертв рухнул на свое место и попытался сосредоточиться на самой консультации.
   — На что жалуетесь? — спросил он.
   Спокойные, чуть подернутые дымкой карие глаза глянули прямо в его серо-зеленые. Теперь в них не было ни следа доброты. Они походили на глаза дуэлиста в последний момент перед нанесением удара. Этим она ему понравилась, и он чуть расслабился. Для него оказалась невыносимой именно доброта в ее глазах, ибо она заставила его почувствовать собственную слабость.
   — У меня, — она помедлила, тщательно подбирая слова, — возникают ощущения — впечатления, которым нет никакого обычного объяснения. Я очень хочу знать, что это такое — просто галлюцинации, или у них есть некая реальная причина?
   — Что вы испытываете? Тактильные, зрительные, слуховые ощущения?
   — Зрительные — очень часто, но в этом для меня нет ничего нового, ибо у меня вообще очень живое воображение. Но недавно я несколько раз испытывала тактильные ощущения, и наконец, сегодня утром, — слуховое, которое и заставило меня обратиться к вам. Все остальное я оставила бы без внимания, отнеся к фантазиям подсознания, поэтому сегодняшнее выходит за рамки всего, что я способна проигнорировать.
   — Мне кажется, что ваш случай относится скорее к компетенции психолога, мадам, чем к моей, — ведь я невропатолог.
   — Я хочу знать, есть ли какая-нибудь физическая почва у моих ощущений, — сказала женщина, не сводя с него глаз.
   — Нет, пожалуй, ее нет.
   — Вы можете с уверенностью это сказать, даже не осмотрев меня?
   От прицельного удара он даже поежился.
   — Вы хотите, чтобы я осмотрел вас сейчас?
   — Я хотела бы услышать ваше продуманное мнение, доктор Малькольм.
   — Отлично. Начнем с тактильных ощущений. Что же вы, собственно, чувствуете?
   — Несколько раз меня пробуждало от сна чувство давления на плечо или грудь, а два раза я почувствовала, как пара сильных рук схватила меня за предплечья.
   — Вам бы надо… обследовать сердце, — выдавил Малькольм, цепляясь за медицину, словно утопающий за соломинку, и не позволяя разуму вывернуться из сосредоточенного внимания к центральной нервной системе пациентки, хотя его сердце, угрожая удушьем, стучало, словно паровой молот.
   — Вы считаете, что это необходимо? — спросила сидящая перед ним женщина, не спуская с него пристального взгляда.
   Малькольм не мог говорить, он мог только сидеть и смотреть на нее.
   — Вы когда-нибудь занимались психологическими исследованиями?
   Он покачал головой.
   — Вам полезно было бы прочитать эту книгу, — сказала она и, достав из складок плаща внушительных размеров том, подтолкнула книгу к нему через стол.
   В первый раз после начала разговора ее взгляд отпустил его глаза, и, склонив голову, он прочел название: «Фантазмы живых» Герни и Подмора.
   Он так долго сидел, склонив голову над книгой, что посетительница подумала, что ей придется прервать молчание, несмотря на всю нежелательность этого хода. Внезапно он поднял голову и посмотрел ей прямо в глаза.
   — Я могу сказать лишь одно — простите. Я никогда не думал, что такое возможно.
   Он снова склонил голову к книге, опустив ее так низко, что она совсем перестала видеть его лицо и видела лишь густую шевелюру седеющих рыжих волос.
   — Этого никогда больше не будет, даю вам честное слово, — сказал он едва слышным голосом.
   Затем неожиданно он выпрямился и посмотрел ей в глаза, и смерть стояла в его взгляде, ибо ему почудилось, будто изуродованное тело его дамы-мечты лежит сейчас в руках этой женщины. Но затем, увидев ее сходство с той, которую так любил, он ослабел. Она, казалось, напомнила ему умершую — не мог он ненавидеть женщину, которая была так похожа на его возлюбленную. С минуту он поколебался, пытаясь взять себя в руки, после чего, упершись локтями в стол, закрыл лицо ладонями.
   — Я был бы весьма признателен, если бы вы ушли, — сказал он почти неслышно.
   Он услышал, как она встала, услышал шаги по паркету и подумал, что она выходит из кабинета, но вместо этого почувствовал ее ладонь на своем плече. Он вздрогнул всем телом, впился ногтями в кожу на лбу, но больше ничем не выдал своих чувств.
   Несколько мгновений она спокойно стояла рядом, и кровь застучала в его висках с такой силой, что ему показалось, будто глазные яблоки вот-вот лопнут, и он яростно прижал к ним ладони, стремясь изгнать ее из мыслей и с глаз долой. Он оцепенел, как цепенеют люди, попав под тяжелую бомбардировку, но в то же время весь он был словно один обнаженный страдающий нерв. Он не мог двинуться с места. Он знал, что его самоконтроль рухнет, едва он попытается заговорить. Он мог только сидеть без движения и терпеть, дожидаясь, пока она уйдет.
   Он услышал ее голос — глубокое низкое контральто, бархатистое, как ее глаза, и оно затронуло его так, как никогда не трогала величайшая в мире музыка. Оно походило на колокольный звон, звон по умершим. Он чувствовал, как его самоконтроль слабеет. Если еще хоть на миг она затянет игру на его чувствах, он закричит, как кричат люди на хирургическом столе, когда их терпению приходит конец.
   — Вы сказали, что это больше никогда не повторится, — услышал он ее слова и чуть кивнул головой.
   — А я хочу просить вас сделать что-нибудь посильнее, — продолжал тихий спокойный голос. — Я хочу просить вас сознательно продолжать со мной эксперименты в том же духе.
   Он покачал головой.
   — Да, вы можете это сделать, если я вам помогу, — продолжал голос. Она немного помолчала; затем ее ладонь надавила ему на плечо. — Друг мой, что с вами будет, если вы откажетесь продолжать? От вас ведь ничего не останется.
   Он знал, что она говорит правду, и голова его еще ниже опустилась над столом, и он почувствовал, как все его сопротивление истаяло без следа.
   — Да, мы разберемся во всем этом вместе, и к добру, а не во зло. Ничего не бойтесь. Верьте мне, это не зло. Вы будете работать со мной, Руперт Малькольм?
   Бесконечно долго он сидел неподвижно, затем кивнул.
   — Я чувствовала, что вы согласитесь, — сказала она. Ее рука перебралась с его левого плеча на правое, и она притянула его к себе. Внезапно расслабившись, он позволил всему телу обмякнуть и прильнуть к ней, и почувствовал, как она вся напряглась, чтобы устоять на ногах. Но ему было все равно, и всем своим весом он оперся о нее — всем весом торса, безвольного и инертного. Только такая сильная женщина, как она, могла его удержать, и ему нравилась эта сила. Больше, чем что-либо иное в ней, — больше, чем доброту, — он любил эту силу. А в глубине его души, несмотря на потрясение, нарастала странная радость, словно хором запели все утренние звезды, ибо она проникла в его мечту до самой сердцевины; она подвергла его тяжким мучениям — истязая по живому, а потом была так нежна с ним. И все так же оставалась неприступной твердыней, он никогда не смог бы ею обладать. Он и не хотел этого обладания — не в этом смысле — это бы все разрушило. Однако он не чувствовал себя неудовлетворенным, ибо она обладала им. Он не мог бы обладать ею, но она впитала его в себя. Его существо затерялось в ней, и он был совершенно счастлив.
   Он чуть повернул голову, и лицо его зарылось в складки ее плаща. Она терпеливо стояла, удерживая его тяжелое тело и дожидаясь, пока кризис минует и к нему вернется самообладание.
   Часы в холле пробили восемь, и он поднял голову. Она опустила глаза на его лицо, покоившееся на сгибе ее локтя. Все морщинки на нем разгладились, и появилось выражение недоумения, как у ребенка, пробудившегося ото сна в незнакомом месте. Все напряжение спало, и на смену ему пришла полная безмятежность и детская доверчивость. На глаза ее неожиданно навернулись слезы, когда она увидела это лицо, с которого начисто стерлись все двадцать тяжких лет.
   Доктор Малькольм неуверенно поднялся.
   — Я… я полагаю, что должен принести извинения, — сказал он.
   Женщина улыбнулась.
   — Не думаю, чтобы вы действительно хотели извиниться, — ответила она.
   — Нет, — сказал он, — не хочу, — он поднял глаза с мимолетной улыбкой и тут же их опустил. Он был робок с ней, словно школьница, но бесконечно счастлив.
   — Я отвезу вас домой, — сказала она, — у меня здесь машина. Где вы живете?
   — О нет, не беспокойтесь, я возьму такси.
   Он принялся безжалостно заталкивать инструменты в и без того уже забитую сумку и с силой прижал крышку. Внутри что-то треснуло, но, не обращая на это внимания, он защелкнул замки. Затем, совершенно забыв, что отказался от ее приглашения, он покорно последовал за ней в роскошное черное купе, стоявшее у входа, не замечая возмущенных взглядов сестры, которая задержалась на работе на целый час, и, будучи сама особой высокой нравственности, не одобряла того, что его отвозит домой хорошенькая женщина.

Часть 2. ЛУННАЯ ВОЗЛЮБЛЕННАЯ

   Oh Thou that didst with Pitial and with Gin
   Best the road I was to wander in
   Thou wit not with Predestination round
   Enmesh me, and impute my Fall to sin?
Omar Khayyam

Глава 4

   Я не знаю точно своего возраста, но думаю, что мне примерно лет сто двадцать. Во всяком случае, я прожила достаточно долго, чтобы увидеть, как воплощается в жизнь то, ради чего я трудилась. Именно по этой причине я думаю, что скоро уйду.
   Было время, когда меня считали жрицей Зла. Один мудрец сказал, что каждый шаг к высокой морали всегда должен быть прежде всего аморальным. Как бы там ни было, эти времена давно ушли в прошлое, и все преступления Мартабана в глазах нынешнего Клэпхэма не несут в себе никакого порока. Я полагаю, что со временем меня станут отождествлять с тем принципом, который я воплощала своим примером и которому поклонялась как богине, ибо кто я такая, чтобы избежать общего удела Носителей Света? Во всяком случае мир, в котором я ныне живу, так же свободен от нервных недугов, как мир, в котором я некогда трудилась, был в своих цивилизованных уголках свободен от тифа, чумы и холеры. Улучшение гигиены разума привело к улучшению гигиены физической, избавляя человека от недугов, вызванных нечистотой. Даже в мое время стала общепризнанной та истина, что живя в антисанитарных условиях, человек не может быть здоровым сам и не имеет никакой надежды вырастить здоровых детей. Но в гораздо меньшей степени мы осознавали, в каких антисанитарных условиях протекала эмоциональная жизнь огромного большинства людей. Читать о них сегодня — это все равно, что читать об условиях жизни рабочего класса в Голодные Сороковые. Мы диву даемся, как это можно было выдержать. Но человеку свойственно принимать за неизбежность все, с чем он свыкается, и ему даже в голову не приходит, что причиной этому может быть невежество или скверное отношение к людям.
   Я родилась в эпоху безраздельного властвования репрессивной морали, В те времена женщины разделялись на два класса: защищенных и оберегаемых, страдавших от приступов меланхолии, и незащищенных, необерегаемых, страдавших от очень многих вещей, о части которых невозможно упоминать в печати. Я родилась в защищенном классе, но нищета отбросила меня на нижнюю ступень, и мне довелось немало выстрадать. Таков был первый этап моего ученичества.
   Мой отец, как указывает на то наша фамилия Ле Фэй, имел в роду галльские корни, и в жилах его текла бретонская кровь. Моя мать вела свое происхождение от одного из тех странных докельтских родов, которые еще сохранились кое-где по глухим долинам центрального горного массива Среднего Уэльса. Кое-кто утверждает, что эти люди ведут свой род от древних финикийцев, но это неверно. Будучи Атлантами, они гораздо древнее финикийцев, и на эти богатые рудами острова их привела торговля и поиск нового пристанища, когда их собственная родина погибла в катастрофе. Это довольно странный народ, который до сего дня отличается некоей отчужденностью души, ибо они, на мой взгляд, не вполне принадлежат этому миру. Бретонцы — это тоже люди иного мира, и вера Карнака живет в их сердцах в гораздо большей степени, чем можно предположить. От скрещения двух этих родов я и появилась на свет. Они были вполне обыкновенны, пока не произошло их скрещение, давшее мне жизнь. Предполагалось, что я умру в младенчестве. Я была объявлена умершей и много часов лежала бездыханной на коленях матери, ибо ее никак не могли уговорить выпустить меня из рук. А потом, на рассвете, я ожила, но глаза, взглянувшие на мою мать, как она мне рассказала много лет спустя, когда я спросила ее о причинах моей странности, не были глазами ребенка, и безошибочный материнский инстинкт подсказал ей, что перед нею иное существо.
   Никогда, даже в те времена, я не была молодой. Мой разум был таким же, как сейчас, разве что в эмоциональном облике ребенка. С таким разумом я не могла вести себя по-детски в кругу детей, а взрослые в ту эпоху были просто чужой, враждебной расой. Более того, мы были обедневшими людьми благородного происхождения и с самой худшей стороны испытали на себе действие тогдашней классовой системы. Так что, хотя я и была общительным ребенком, любящим играть с друзьями, я оказалась в вынужденной изоляции и была обречена на одиночество. Это, на мой взгляд, и оказалось предпосылкой того, что последовало в будущем, ибо только обратившись внутрь себя, мы можем отыскать Сокровенную Тропу. И тем, чьим уделом становится этот путь, не дозволено обращаться вовне, чтобы отыскать свое место в жизни. Точно так же с самого младенчества искалечивают ножки китайским детям. Это очень болезненный процесс, но в результате вырастает личность, вполне способная служить цели, которая ей предназначена, ибо она свободна от всяких привязанностей и привычна к одиночеству. Таков, я полагаю, закон Высшего Пути, ибо много раз я видела его действие. Для тех, кто привык находить счастье в своих земных привязанностях и не представляет себе иного пути, это может показаться довольно печальным уделом. Но стоит принять как неизбежное эту отрешенность, и жизнь открывается самым чудесным образом. Надо лишь проявлять осторожность и избегать всяческих уз, ибо их неизбежно придется разрывать. Однако, как это ни парадоксально звучит, именно здесь приобретается чрезвычайно богатый опыт, ибо можно наслаждаться чем угодно, пока не попадаешь в зависимость от этого наслаждения. Давно сказано, что не владея ничем, посвященный может пользоваться всем.
   Уилфрид Максвелл поведал историю моего начала и то, как я отыскала Сокровенный Путь, так что мне нет нужды рассказывать об этом здесь [См. книгу «Жрица моря»]. Он рассказал и об эксперименте, который мы проводили вместе. Но он не рассказал, ибо не мог этого знать, о том, как этот эксперимент подействовал на меня. Вот об этом я и расскажу, как смогу коротко, ибо это лишь прелюдия к тому, что последует.
   Я прошла уже какую-то часть Сокровенного Пути и развила свои сенситивные способности до состояния известной надежности, насколько это вообще возможно для сенситивности. Я могла полагаться на нее в делах, в которых не была лично заинтересована. Я была также хорошо знакома с теорией и философией Тайного Учения, как оно дошло до нас в традиции. Однако между сенситивом и адептом существует значительное различие. Ибо экстрасенс — это всего лишь экстрасенс и ничего более. Тогда как адепт, оправдывающий свое имя, должен быть не только экстрасенсом, но и магом — то есть он должен управлять духовными способностями как объективно, так и субъективно. Когда я встретила Уилфрида Максвелла, я была тем, кого называют Младшим Адептом, и еще не достигла этого уровня.
   Я воспользовалась верой Уилфрида в меня, чтобы укрепить свою веру в собственные магические способности. Ибо только веря в них, можно их использовать. Если в них не веришь, то и пользоваться ими невозможно, а такой скептически настроенный, рациональный человек, как я, не слишком легко принимает что-либо на веру, пока хорошенько все не проверит и не убедится, что оно действует. И как ни парадоксально это звучит, эти способности не действуют, если в них не верить, ибо человек постоянно подпитывается от своего недоверия негативным самовнушением и тем самым разрушает астральные формы, едва успев их создать. Но когда я с помощью внушения заставила Уилфрида, в котором жила эта вера, увидеть астральную форму, то его вера прочно удерживала ее перед моим взором. Это очень тонкий, но полезный нюанс в практической работе, и я предлагаю им воспользоваться всем, кто способен его оценить по достоинству. Не так уж много на свете тех, кто разбирается в подобных вещах, либо кто, будучи знатоком, может об этом рассказать.
   Я заставила Уилфрида видеть меня такой, как я хотела, и посредством этого создала свою магическую сущность. Магическая сущность — это довольно странная вещь. Она больше напоминает духа-покровителя, чем что-либо иное, и человек переводит свое сознание в нее так же, как в астрал, пока в конце концов не отождествляет себя с нею и не становится тем, что сам же и создал.
   Затем, исчерпав Уилфрида до дна, я покинула его, но лишь после того, как помогла ему установить контакт с космическими силами.
   Я помню, как приехала в Лондон в час пик. Я въехала в город по незнакомому маршруту и заблудилась в лабиринте огромных кварталов Сэррей-сайд, где все улицы на одно лицо, но постоянно смещаются наискось, повторяя изгибы реки, так что вскоре теряешь всякое представление о направлении. Единственным ориентиром была для меня высокая труба завода Доултон, которая, как я знала, должна была вывести меня к нужному мосту. Но улицы, сплетаясь друг с другом, никак не вели меня куда нужно, ибо этот уголок мира, отсеченный железной дорогой, полон бесчисленных тупиков. Внезапно передо мной открылся конец улицы, выходящей на свинцовую гладь реки. Решив, что это должна быть набережная Альберта, и, стало быть, знакомый мне район, я ринулась туда, но вместо этого оказалась в самом странном и забытом Богом и людьми районе на свете, а за рекой теснились вздыбленные в небо убогие кварталы Пимлико.
   Это были не трущобы, — наоборот, весьма респектабельный район. Перед каждым домом был свой небольшой садик, и во всех без исключения жилищах красовались на окнах кружевные занавеси. На многих воротах виднелись бронзовые таблички, возвещавшие, что здесь живут трубочисты, акушерки, гробовщики и тому подобная публика. Вдобавок оказалось, что это очередной тупик, и мне пришлось развернуть машину на прогнивших досках полуразрушенной верфи и ехать по своим следам до первого поворота направо. Там на углу стояла маленькая убогая церквушка, черная, словно лондонская кошка, вобравшая в себя всю городскую сажу. Ее верхние окна были защищены от камней густой проволочной сеткой. Вход преграждала тяжелая дубовая дверь, обитая огромными гвоздями. Собственно говоря, церквушка больше напоминала миниатюрную частную крепость, скрытую под маской религии. Никогда в жизни я не видела более отталкивающего фасада; она вполне могла бы служить узилищем во времена инквизиции.
   В довершение всей картины мрака и запустения перед нею висело объявление «Сдается внаем». Это меня удивило, так как я считала, что церковь всегда остается церковью, а церковное имущество подлежит секвестрированию. Но эта церковь, по-видимому, оказалась слишком большой обузой даже для церковных властей, и они пожелали от нее избавиться. Мне даже подумалось, что в этой церкви может быть полным-полно привидений.