- Вы уверены, Андрей Никифорович, - сдерживая дыхание, спросил Митя, что, как сказал своей матери Карл, действительно Маша готова совсем бросить сцену и уехать со мной? - С надеждой и страхом смотрел Митя в умное, сильное лицо Воронихина, привыкшее сдерживать свои чувства и скрывать мысли. - Умоляю вас, одну чистую правду.
- Я скажу тебе эту правду, Митя, - твердо ответил Воронихин. - Если бы Маша в порыве долго таимого чувства и бросила ради тебя свое искусство и сцену, она бы вскорости стала так же заметно хиреть, как мы видим сейчас, когда она живет одним лишь искусством, лишенная твоей любви. И то и другое необходимо сочетать. Но как - пока я не вижу возможности. Как только Маша лишится протекции князя, она в театре окажется у разбитого корыта. Завистницы ее заклюют, и карьера ее как балерины окончена. Все они там держатся связями или имеют очень прочное положение, а она новенькая.
- Значит, остается мне самому завоевывать себе положение, чтобы не лишить Машу возможности делать любимое дело, не заглушить своего дара. Но как? Где? Ума не приложу.
- Мне кое-что пришло в голову, Митя, - осторожно сказал Воронихин. Сейчас ко мне придет один, по-моему, очень тебе нужный человек; ты послушайка, что он расскажет, а потом и поговорим.
- Загадками говорите, Андрей Никифорович, ума не приложу, кто может быть этот человек.
- Если я скажу тебе, что зовут его Иван Петрович Дронин, что он военный и состоит при Суворове, это ничего тебе нового не прибавит, не правда ли?
- Суворова я высоко почитаю, но к военному делу у меня влечения нет, все-таки путь мой в Академию. Только на днях решил я идти не на архитек
турное отделение, а на живописное: думаю, у меня способностей к этому больше.
- И я так думаю, - одобрил Воронихин, - и это обстоятельство как нельзя более кстати для того, что я для тебя придумал. Однако немного терпения.
Воронихин указал на часы:
- Иван Петрович человек военный, как сказал - не опоздает.
И действительно, вошедший слуга доложил о приходе майора Дронина.
- Проси прямо в кабинет.
И Воронихин оживленно пошел гостю навстречу.
Дронин был человек, по возрасту годившийся Мите в отцы. В жизни у него случилась тяжелая драма: жена, которой он слепо верил, обманывала его с ближайшим другом. Дронин, вызвав оскорбителя на дуэль, убил его, а жена через некоторое время повесилась. Отсидев за дуэль в крепости, он отправился к Суворову в армию с надеждой в первом же деле с турками найти свою гибель. При взятии Измаила он отличился необыкновенной храбростью и умением вести за собой людей, был тяжело ранен и высоко награжден. Суворов его особенно отметил, посещал во время болезни, узнал всю его печальную историю и сумел так на него повлиять, что встал он с больничной койки новым человеком, думающим о победах русского оружия, а не о смерти. С тех пор Дронин сопровождал обожаемого полководца во всех боях, не оставил его и в ссылке.
Сейчас он временно приехал в Петербург хлопотать о Йвоей отставке, чтобы иметь возможность уехать в Кончанское и быть полезным тому, кого в душе своей звал - благодетель навеки и отец.
Однако окончательные шаги для выхода в отставку внезапно приостановило известие, облетевшее все военные круги, о том, что государь весьма милостивым письмом вызвал Суворова из Кончанского.
Сегодня он узнал радостное дополнение к слухам: что государь получил от австрийского императора предложение отпустить Суворова принять командование над союзной армией в предполагаемом итальянском походе против Наполеона.
Дронин не сомневался, что Суворов примет предложение, отмахнув в сторону все нанесенные ему Павлом обиды. Давно он с волнением следил за успехами Бонапартовой армии и ворько сетовал, что он не у дел, а бездарные полководцы не могут дать острастки "далеко шагнувшему молодому человеку", как именовал он первого консула. Дронин, конечно, решил следовать за своим полководцем и, переживая вторую молодость, как после измаильского дела, стал, в нетерпеливом ожидании приезда Суворова, готовиться к походу в Италию. С Воронихиным его связывало то, что он был ему земляком, происходя из мелкопоместных дворян Пермской губернии. Посетив как-то знаменитого зодчего по просьбе родных его по матери, оставшихся жить в деревне, соседней с именьицем Дрониных, майор пленился всей душой своим замечательным земляком и уже при каждом своем приезде в Петербург его навещал. Ушедший с головой в свое военное дело, Дронин в общении с Воронихиным находил большое обогащение для ума и всех чувств. Взаимным обменом впечатлений был доволен и любознательный Воронихин. Кроме того, с тех пор как он принял близко к сердцу несчастье Мити, у него возник некий план в связи с энергичной личностью майора.
- Вот познакомьтесь, Иван Петрович, с моим юным другом Митей Сверловым, рекомендую - способный художник.
Майор ласково потряс несколько растерянному Мите руку, шумно и весело стал говорить Воронихину о том, сколь он счастлив сбираться в итальянский поход и не сегодня-завтра встречать дорогого фельдмаршала.
Митя подумывал, как бы ему приличным образом улизнуть: он особенно дичился военных, почитая их за светских людей, которые преимущественно обращают внимание на костюм и манеры, но, прислушавшись к тому, что говорил майор, скоро перестал помышлять об уходе.
Воронихин спросил, точно ли верны слухи о вызове Суворова из ссылки, и майор с восторгом приводил собранные им подтверждения, что от императора австрийского прислано письмо с предложением фельдмаршалу командовать союзной армией.
- Однако для Суворова будет тут плохо, - сказав Воронихин, - придется ему из австрийских рук смот реть.
- Посмотрит он, черта с два, - вспыхнул обидой майор, - да разве ему не привычно без австрийцев дело решать? Он баталию на один собственный страх любит вести. Было дело в восемьдесят девятом, разгромил он турецкий фланг и решил фронт переменить. Нам сказал, австрийцам же ни гу-гу, вот обиделись! Зато баталия без проволочек - победная. И посмеяться над ними умеет. Под тем же Рымником набрали мы турецких пушек. Австрийцы вцепились к себе, а наши, натурально, - к себе. Как обычно, наш старик в самую гущу ввинтился, кричит: "Нашли о чем спорить! Дари, ребята, все пушки союзнику, где ему, бедному, еще взять! А мы себе получше добудем". Хохочут ребята: давись, Австрия, турецкими пушками.
Майор хохотом, словно громом, наполнил чопорный кабинет Воронихина, всем стало весело.
- Суворов ни в чем общему порядку не следует, так осудительно говорят про него при дворе, заметил Воронихин, то-то загнали его в Кончанское, Без своего дела давно сидит...
- Да не усидел, - подхватил майор, ему вот семьдесят стукнет, а помоложе-то никого, чтобы русское войско прославить, когда час пробил. Сам государь в карман гонор спрятал, на все суворовские причуды сквозь пальцы глянул - вызывает ведь.
- По всему, что я слыхал про Суворова, - вступил наконец и Митя в разговор, - он, помимо гения воинского, и крепостью характера невиданный человек. Откуда только свою силу берет! Невелик, слаб здоровьем...
- А духом-то? - прервал Дронин и всем существом своим выразил восхищение. - Наш Суворов духом гигант. Во славу России воюет, и весь народ, как земля, его держит. Сам-то, конечно, здоровья хилого, худ, невелик - воробышек некий, однако ни жара, ни мороз его не берут. Насмотрелись мы в походах - всем пример. Закалил он себя, не жалеючи, - вот и сила его. И в солдатской любви. Не шпицрутеном - своим сердцем он солдатское взял, то-то в его руках тысяча штыков десятка тысяч стоит. А почему? Из дерева высечь искру умеет и получает огонь и пламень. У других же полководцев, особливо на прусский манер, живой солдат в дерево обращен. Еще в давности когда он под Кунерсдорфом воевал, хорошая, говорит наш фельдмаршал, вышла школа на чужих ошибках. "Насмотрелся я там Фридриховых правил, с которыми он чуть Пруссию не упустил. И создал понемногу свои правила, навыворот прусским". И что же, спрошу вас, воспоследовало?
Майор - небольшой, крепкий - круто, как ядрышко, вертелся в кабинете, перебегая от Воронихина к Мите, дополняя жестом пламенность чувства.
- А воспоследовало от применения суворовских правил следующее: военная служба у всех - пугало, а у Суворова служить - превеликое счастье. Он отец-командир, и семья при нем выходит одна, военная. Каждому она - родной дом. У пруссаков не семья - точный механизм часовой. Заведен - идут часы, но человек из солдат вовсе выхолощен. Истинно тупозрячие. А у Суворова каждый станет героем, потому сам он истинно герой и до себя всех подымает...
Майор подошел к Воронихину, с трогательным доверием сказал:
- Ну, кто я был, когда к нему попал после вам известной моей несчастной истории? Как узнал, что жена моя себя порешила, ведь поехал я на турецкий фронт одной только смерти искать. А нашел-то благодаря ему не смерть, а воскресение из мертвых. Кисель я был, недоросль балованный, от первой в жизни беды распустил слюни. Суворов - отец он мне оказался - от себя самого спас. Мои растрепанные силы к новой, благородной и мне доселе неведомой цели собрал. Мозги мне своим примером прочистил, до сознания довел, что нельзя весь смысл в своем курятнике полагать, когда родина твоей доблести ждет...
- И вы под Измаилом дрались? - с загоревшимися глазами спросил Митя.
- А как же, я тогда несколько другим человеком стал. Разжег нас Суворов неприступную крепость эту забрать. А Измаил-то рвом широченнейшим окружен - в глубину не мал, водой все полнехонько. А над рвом зтим вал, сажени в три. Ну-кась, перемахни. Гарнизон турецкий стянут с окрестных все крепостей, и приказ дан с угрозой - долой башку, коль сдадут. Над гарнизоном наилучший ихний паша - Акдос-Мохмет. А как на нас в Европе смотрели: не взять нам Измаила, не быть России великой державой. Решаюшая баталия. А у нас ни осадной артиллерии, ни войск. Большинство - казаки - не тем сильны, чтобы крепости брать. Но раз невозможное дело совершить надлежит, кого выбирать? - Суворова. Потемкин что-что, а приказать умел: атаковать Измаил, взять! Осмотрел неприступную крепость наш старик вдоль и поперек, отвечает Потемкину: обещать нельзя. Однако сам, между прочим, не медля ни минуты, к штурму готовится. Ну, в подробности вдаваться не стану, до завтра мне не кончить, как начну. А в краткости скажу, вспомня главное; созвал Суворов совет, объявляет: хоть Измаил неприступен и гарнизон нас сильней, однако я решил его взять либо сложить свою голову под его стеной. И на рассвете предложил штурм... И ведь до чего бедовый старик, - любовно рассмеялся майор, - сераскиру еще послание закатил: "Прибыл Суворов брать Измаил. Двадцать четыре часа на размышление - воля. Первый мой выстрел уже неволя. Штурм - смерть". Затем преспокойно объехал полки, со всеми вел свой короткий суворовский разговор, после которого ему все как богу поверили и в победу полную уверенность возымели. То есть сомнения ни малейшего, чародей он, ей-богу. Спокойно колоннами войска ко рвам подошли, и фашины свои во рвы побросали, и лестницы как надо подставили, и на вал взобрались. И в ответ на бешеную защиту турок с "фурией необычайной", как любил он выражаться, накинулись на врага. Как про это дело вспомню, так в ушах и стоят: "Ал-ла!.. Ур-р-ра!.."
Майор закричал во всю богатырскую глотку, забыв в своем увлечении, где находится. Двое слуг испуганно вбежали в кабинет. Воронихин только махнул им с улыбкой рукой, и, поняв, что господа забавляются, представляя войну, они чинно удалились. Майор, ничего не видя, продолжал свой рассказ:
- Со всех сторон к вечеру прорвались в Измаил колонны наши и зажали турецкий гарнизон. Комендант-паша убит, из конюшен вырвались бесноватые тысячи жеребцов, буря, адский огонь, безошибочный суворовский бой. Измаил наш. Свершилось дело, по аттестации самой императрицы, "едва ли в истории где находящееся". Кем совершено? Суворовым.
- Однако Екатерина даже фельдмаршала ему за него не дала... - начал было Воронихин.
Но майор, вытирая вспотевший лоб белым платком, взмахнул им, как флагом, прокричал:
- Интриги... зависть. Такова участь величайших благодетелей человечества - одарять его бескорыст-нейше. А в смысле мелком, житейском, причина такова - большие обиды светлейший князь от Суворова терпел. В языке наш несдержан. Не однажды высмеивал Потемкина за леность, пиры и роскошество. Особливо утомил тот его вялостью, как расселся перед Очаковом и ни с места. Суворов и пустил известное всем словцо: "Одним поглядением крепостей не берут". Донесли. Еще и стишок он пустил: "Я на камушке сижу, на Очаков я гляжу" - донесли. А после Измай-, ла, своего неслыханного геройства, Суворов окончательно Потемкина оборвал. Тот ему сверху вниз, как со всеми привык говорить: "Чем могу я вас наградить?" А наш-то в ответ с изумлением: "Вы меня? Да ничем. От одного господа бога себе жду награды..." Дождался. Вместо фельдмаршальского жезла и почета его в Финляндию почти на штатскую службу государыня упекла. Однако все же Суворову было легче- в Екатеринино царствование, чем сейчас. Царица его хоть не любила, да ценила, а Потемкин кое в чем одного с ним мнения насчет солдата был, что для Суворова важнее персонального к нему фавора. Потемкин облегчение солдату в амуниция сделал - "солдатский туалет таков, что встал да готов". А ныне-то: шагисти-ка, фрунт, коса, шпицрутен, Сибирь... За непризнание таковой науки и посажен в Кончанское. Ну и отрубил он, как на камне вырезал, свой приговор подобным свыше распоряжением: "Строгость от прихоти есть тиранство".
- Что старое поминать, дорогой Иван Петрович, - примирительно сказал Вороиихин, - сами говорили, сейчас Суворов опять вознесен будет. Опять понадобится России.
- И как бы мог не понадобиться, ежели он первейший полководец и первейший по качеству человек? - с гордостью и чувством закончил Дронин и, вдруг глянув на стенные часы, смешался. - Ах, батюшки, у меня ж свидание важное по поручению фельдмаршала. А я столь задержался...
- Из-за него же и задержались, - улыбнулся Во-ронихин. - Это простительно; будь я помоложе, после
вашей блистательной ему аттестации непременно просился б к нему волонтером.
- На своем месте и вы, Андрей Никифоровйч, первейший хозяин, что ни построите - гляди, на мраморной доске надлежит написать золотыми буквами, потомкам на память.
Крепкий, подвижной как ртуть, Дронин попрощался с Митёй и Воронихиным рукопожатием сильной руки, словно передавая свое здоровье и свежесть чувств. Он позвал их обоих зайти к нему как-нибудь на днях посмотреть какой-то необычайной масти жеребца, интересного для живописной картины, и ушел быстрым военным шагом.
- Понравился тебе, Митя, мой земляк?
- Очень понравился, - улыбнулся Митя, - хандру он снимает. Повеселело, словно с ним вместе лесной воздух ворвался.
- А ты обратил внимание, Митя, на главную часть его рассказа, что таковым он совсем раньше не был, напротив того, аттестовал он себя погибавшим от разбития личной судьбы. Ведь это не кто иной, как Суворов его воскресил...
- Не пойму, куда вы клоните, Андрей Никифоровйч, - насторожился Митя, - ведь не в волонтеры же мне проситься к Суворову?
- Почему бы и нет, - сказал Воронихин своим приятным, слегка наставительным голосом, - если пребывание в его войсках превращает недоросля, разбитого жизнью, в отлично свинченного, нужного человека, каким оказался Иван Петрович Дронин. Еще сходим к нему, присмотрись. А то порекомендую тебя как подходящего художника, им в походах весьма будешь кстати. А случится опасное дело - от него не откажешься, - ты ведь, знаю, не трус. За время же твоего отсутствия, надеюсь, Маше добудем свободу, ко всеобщей радости. Ты можешь верлуться прославленным, с новым совсем положением. Чем судьба не шутит? - Воронихин взял Митю за руку. Подумай-ка.
- А ежели буду убит, либо хуже того - изуродован?
- Я с судьбой не привык торговаться, - суховато отозвался Воронихин, по мне всего лучше тут щи словица: "Либо паи, либо пропал",
- Андрей Никифорович, простите, ежели дерзок покажется мой вопрос: я слышал, задача масонского ордена - создание высшей породы людей, лучших, чем обычные люди... Но как, в таком случае, члены подобного ордена терпеть могут рабство? Прошу вас, скажите, многие ли отпустили на волю своих крепостных?
Воронихин нахмурился. Митя попал в больное его место.
- Один Гамалея отпустил, - сказал он угрюмо, - один из всех нас он роздал свое имущество отпущенным на волю всем крепостным и остался гол как сокол. Последователей не нашлось.
- Но сейчас, Андрей Никифорович, во что сейчас вы верите?
- Только в лучшие будущие времена, - ответил со всей серьезностью Воропихин. - Не скоро, но таковые настанут. А сейчас вашему поколению надлежит самих себя создавать, людьми делаться такими, которые достойны будут принять новую, лучшую жизнь. И еще раз, Митя, совет: с твоей разбитостью, оставшись здесь, ты никуда не выберешься. Судьба предлагает тебе нежданную помощь - великий и доблестный пример человека, у которого слова не расходятся с делом. Воспользуйся не колеблясь.
Митя благодарно взглянул на Воронихина.
- Вы - как отец мне, Андрей Никифорович.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Денщик Прохор, вдруг отрезвевший после обеденной выпивки при виде лихой фельдъегерской тройки, свернувшей к дому Суворова, ворвался к нему в комнату и испуганно прошептал:
- Фельдъегерь жалует...
Суворов сильно побледнел, забилось сердце, и в голове пронеслось: дождался.
- Открыть ворота! - приказал он.
И, не забыв заложить закладку, вышитую крестиком дочкой Наташей, на оборванном чтении любимой книги о деяниях Петра Великого, он прошел к теплой печке и стал прямо, словно во фрунт, прислонясь спиной к расписным изразцам.
Суворов недавно послал государю просьбу о разрешении идти ему в монастырь. Он был истомлен вынужденным бездействием ссылки, тоской и обидой на Павла, которому не мог помешать калечить на прусский образец любимое войско. "Каждый солдат мне дороже себя, - говорил, не скрываясь, Суворов, а у нас он подчинен ныне прихотям и тиранству. За солдата я кого угодно себе воздвигну врагом".
И воздвиг - самого императора.
- Покажет, он мне тихую обитель в сибирской тайге, - шептал Суворов, ожидая фельдъегеря.
Но вторично распахнулась дверь, и, улыбаясь восхищенно, Прохор возвестил:
- Обознался я. К нам генерал Толбухин приехали!
- Проси, проси... - И Суворов сам кинулся в прихожую.
Толбухин был одним из немногих приятных ему генералов, присылка его в Кончанское означала царскую милость. Не изгнание, а почет.
В передней обнялись. Сбрасывая на руки Прохору, теперь уже опьяневшему от счастья, обширную волчью шубу, которую не прошибают никакие морозы, сановитый Толбухин, уважительно поклонившись Суворову, произнес:
- С великой вас честью!
Войдя в горницу, он вручил большой пакет с царской печатью.
- Его императорского величества собственноручное вам письмо!
Суворов сломал печать и прочел послание Павла: "Граф Александр Васильевич! Теперь нам не время рассчитываться. Римский император требует вас в начальники своей армии и вручает вам судьбу Австрии и Италии. Мое дело на сие согласиться, а ваше - спасти их. Поспешите приездом сюда и не отнимайте от славы вашей времени, а у меня удовольствия вас видеть".
- Пригодился Суворов! - усмехнулся фельдмаршал. Глаза его загорелись веселым лукавством. - В монахи-то, пожалуй, мне отложить?
- Это Питт, английский премьер, предложил вас союзной армии, - сказал Толбухин, - а министр австрийский Тугут, слыхать, упирался. Боятся они вас, однако пришлось уступить.
- Тугут! - воскликнул Суворов, и слабый румянец вспыхнул на его тонком лице, где, как на лице Вольтера, ничего не было лишнего, мертвого, не выражавшего силы, мысли и воли. - Сия сова или сошла с ума, или его никогда у ней не было! Засел в своем гофкригсрате и оттуда, за сотни верст, мнит управлять своей армией. То-то французишки бьют их. И не зря они меня боятся: я ихнего венского кабинета слушать не стану. И персонального себе профита австрийцы пусть не ждут от меня - я им не каштанный кот из огня каштаны таскать!
- Наши войска, согласно союзному договору, двинуты против Франции... осторожно начал Толбухин, но Суворов быстро прервал:
- А коли двинуты - о чем и говорить? Теперь только нам побеждать во славу оружия русского! А сие возможно, ежели воевать будем по-русски, а не как нынче обучены все Тугутовы да и наши - по-прусски. Когда я молод был, мы Фридриха бить ходили, и аттестовал он нас так; московиты суть дикие орды. Зато после Кунерсдорфа редакцию изменил: этих рус-ких, сказал он, можно всех до единого перебить, но не победить. А не он ли кричал, не помня себя, когда проиграл баталию: "Ужели для меня не найдется пули?"
И с обидой, заново вспыхнувшей, за свое возлюбленное войско, замученное павловской муштрой, Суворов выкрикнул:
- Ежели русские всегда били прусских, что ж и перенять нам у них?
Поужинали рано и пошли на покой. Выезжать надлежало на рассвете.
- Проша, - сказал, словно робея, Суворов, - ты бы у старосты в долг раздобыл. Путь-дорога нам дальняя, а у фельдмаршала денег-то...
- В кармане вошь на аркане - известное дело, - докончил Проша и пошел к Фомке, старосте.
Достал двести рублей.
Всю дорогу Суворов погружен был в глубокую думу. Лицо его, пленявшее быстрой сменой выражений, как бы замерло. Большие веки прикрыли зоркие глаза, он весь ушел внутрь себя. Он готовился к ведикому бою... Несмотря на большой соблазн предложения Австрии, он твердо решил взять командование союзной армией только в том случае, если Павел не свяжет его никаким обязательством следовать в предстоящем итальянском походе его прусским затеям.
В свою очередь и Павел немало волновался, ожидая Суворова. Прежде всего он боялся, что строптивый старик не поедет вовсе, и что же тогда с ним прикажете делать? Сейчас, ввиду внимания к нему всей коалиции, не ссылать же его, в самом деле, в Сибирь?
Со все растущей обидой вспомнил Павел, как в последнем свидании тщетно уламывал фельдмаршала вступить вновь на службу; как на разводе, куда Суворов был им приглашен, единственно из уважения к нему солдат пустили "в штыки", а Суворов развода не досмотрел и уехал раньше его, императора, явно придумав зазорный предлог: "Помилуй бог, схватило брюхо!" Припоминал Павел, шагая взад и вперед по опостылевшему покою Зимнего дворца, из которого все еще не удалось переехать в Михайловский замок, и все уже ставшие поговоркой народной издевательские словечки Суворова над введенной им формой одежды, над косой, треуголкой и пудрой. И как при встрече с ним Суворов нарочно не мог вылезти из дверцы кареты: все будто путался в ней со своей шпагой нового образца под приглушенный хохот придворных.
"И какой только силой этот старик побеждает, воюя противу всех воинских правил?" - с досадой спросил себя Павел. Тут же с радостью вспомнил отзыв завистливого царедворца, услышанный им намедни: у Суворова не искусство военное, а чистый натурализм, сиречь - случай, безумие, счастье. Однако сей натурализм немалую нам снискал победу при матушке - под Рымником Суворов побил с двадцатью пятью тысячами сто турецких, а при Козлудже с восемью нашими вражеских сорок.
Павел подошел к высокому готическому шкафу, вынул старую книгу в кожаном переплете и сел в кресло. Он раскрыл Сен-Мартена на главе "О священной иерархии" и прочел знакомые страницы, которые неизменно подкрепляли его веру в свое высшее право и значение.
Выходило, что монарх - орудие самого бога, и на нем, после помазания на царство, как на лице духовном, почиет благодать.
"Коль скоро я не самовольно на троне, как моя покойная матушка, гордо думал Павел, - я самим рождением моим поставлен над всеми, то сим правом обязан воспользоваться. Более того: обязан настаивать, хоть бы с применением силы, на исполнении воли моей".
А воля Павла была выражена еще в той записке, которую, будучи наследником, он подавал Екатерине о необходимости ограничить людей, от фельдмаршала до рядового, столь подробными на все инструкциями, чтобы ни мысли собственной, ни самоволия иметь не могли.
Тем более сейчас больная душа его находила недостающую ей опору в механичности порядка, доведенного до того предела, где и лишний вздох становится проступком.
А строптивый фельдмаршал, ему не раз доносили, во всеуслышанье объявлял: "Действуй неустанно собственным разумом - будешь жив, человек!"
Усилием воли Павел отогнал от себя распалявшие гнев воспоминания о Суворове. Сейчас все-таки самое главное - чтобы он приехал.
Наконец бешено примчавшийся курьер, предваряя фельдъегерскую тройку, привез известие, что фельдмаршал вот-вот прибудет в Петербург.
У Павла отлегло от сердца - не посмел ослушаться! Но тут же привычная подозрительность влила свою отраву:
"За легкими лаврами старик поспешил, думает, за горами мне его не достать. А ну, как разложит он мне самовольством всю армию? Досмотр за ним нужен, досмотр..."
И Павел велел призвать к себе генерала Германа.
Недаровитый, старательный служака, этот генерал, всем подтянутым видом отвечавший требованиям Павла, изобразил на тусклом лице своем одну готовность слушать и исполнять.
- Я скажу тебе эту правду, Митя, - твердо ответил Воронихин. - Если бы Маша в порыве долго таимого чувства и бросила ради тебя свое искусство и сцену, она бы вскорости стала так же заметно хиреть, как мы видим сейчас, когда она живет одним лишь искусством, лишенная твоей любви. И то и другое необходимо сочетать. Но как - пока я не вижу возможности. Как только Маша лишится протекции князя, она в театре окажется у разбитого корыта. Завистницы ее заклюют, и карьера ее как балерины окончена. Все они там держатся связями или имеют очень прочное положение, а она новенькая.
- Значит, остается мне самому завоевывать себе положение, чтобы не лишить Машу возможности делать любимое дело, не заглушить своего дара. Но как? Где? Ума не приложу.
- Мне кое-что пришло в голову, Митя, - осторожно сказал Воронихин. Сейчас ко мне придет один, по-моему, очень тебе нужный человек; ты послушайка, что он расскажет, а потом и поговорим.
- Загадками говорите, Андрей Никифорович, ума не приложу, кто может быть этот человек.
- Если я скажу тебе, что зовут его Иван Петрович Дронин, что он военный и состоит при Суворове, это ничего тебе нового не прибавит, не правда ли?
- Суворова я высоко почитаю, но к военному делу у меня влечения нет, все-таки путь мой в Академию. Только на днях решил я идти не на архитек
турное отделение, а на живописное: думаю, у меня способностей к этому больше.
- И я так думаю, - одобрил Воронихин, - и это обстоятельство как нельзя более кстати для того, что я для тебя придумал. Однако немного терпения.
Воронихин указал на часы:
- Иван Петрович человек военный, как сказал - не опоздает.
И действительно, вошедший слуга доложил о приходе майора Дронина.
- Проси прямо в кабинет.
И Воронихин оживленно пошел гостю навстречу.
Дронин был человек, по возрасту годившийся Мите в отцы. В жизни у него случилась тяжелая драма: жена, которой он слепо верил, обманывала его с ближайшим другом. Дронин, вызвав оскорбителя на дуэль, убил его, а жена через некоторое время повесилась. Отсидев за дуэль в крепости, он отправился к Суворову в армию с надеждой в первом же деле с турками найти свою гибель. При взятии Измаила он отличился необыкновенной храбростью и умением вести за собой людей, был тяжело ранен и высоко награжден. Суворов его особенно отметил, посещал во время болезни, узнал всю его печальную историю и сумел так на него повлиять, что встал он с больничной койки новым человеком, думающим о победах русского оружия, а не о смерти. С тех пор Дронин сопровождал обожаемого полководца во всех боях, не оставил его и в ссылке.
Сейчас он временно приехал в Петербург хлопотать о Йвоей отставке, чтобы иметь возможность уехать в Кончанское и быть полезным тому, кого в душе своей звал - благодетель навеки и отец.
Однако окончательные шаги для выхода в отставку внезапно приостановило известие, облетевшее все военные круги, о том, что государь весьма милостивым письмом вызвал Суворова из Кончанского.
Сегодня он узнал радостное дополнение к слухам: что государь получил от австрийского императора предложение отпустить Суворова принять командование над союзной армией в предполагаемом итальянском походе против Наполеона.
Дронин не сомневался, что Суворов примет предложение, отмахнув в сторону все нанесенные ему Павлом обиды. Давно он с волнением следил за успехами Бонапартовой армии и ворько сетовал, что он не у дел, а бездарные полководцы не могут дать острастки "далеко шагнувшему молодому человеку", как именовал он первого консула. Дронин, конечно, решил следовать за своим полководцем и, переживая вторую молодость, как после измаильского дела, стал, в нетерпеливом ожидании приезда Суворова, готовиться к походу в Италию. С Воронихиным его связывало то, что он был ему земляком, происходя из мелкопоместных дворян Пермской губернии. Посетив как-то знаменитого зодчего по просьбе родных его по матери, оставшихся жить в деревне, соседней с именьицем Дрониных, майор пленился всей душой своим замечательным земляком и уже при каждом своем приезде в Петербург его навещал. Ушедший с головой в свое военное дело, Дронин в общении с Воронихиным находил большое обогащение для ума и всех чувств. Взаимным обменом впечатлений был доволен и любознательный Воронихин. Кроме того, с тех пор как он принял близко к сердцу несчастье Мити, у него возник некий план в связи с энергичной личностью майора.
- Вот познакомьтесь, Иван Петрович, с моим юным другом Митей Сверловым, рекомендую - способный художник.
Майор ласково потряс несколько растерянному Мите руку, шумно и весело стал говорить Воронихину о том, сколь он счастлив сбираться в итальянский поход и не сегодня-завтра встречать дорогого фельдмаршала.
Митя подумывал, как бы ему приличным образом улизнуть: он особенно дичился военных, почитая их за светских людей, которые преимущественно обращают внимание на костюм и манеры, но, прислушавшись к тому, что говорил майор, скоро перестал помышлять об уходе.
Воронихин спросил, точно ли верны слухи о вызове Суворова из ссылки, и майор с восторгом приводил собранные им подтверждения, что от императора австрийского прислано письмо с предложением фельдмаршалу командовать союзной армией.
- Однако для Суворова будет тут плохо, - сказав Воронихин, - придется ему из австрийских рук смот реть.
- Посмотрит он, черта с два, - вспыхнул обидой майор, - да разве ему не привычно без австрийцев дело решать? Он баталию на один собственный страх любит вести. Было дело в восемьдесят девятом, разгромил он турецкий фланг и решил фронт переменить. Нам сказал, австрийцам же ни гу-гу, вот обиделись! Зато баталия без проволочек - победная. И посмеяться над ними умеет. Под тем же Рымником набрали мы турецких пушек. Австрийцы вцепились к себе, а наши, натурально, - к себе. Как обычно, наш старик в самую гущу ввинтился, кричит: "Нашли о чем спорить! Дари, ребята, все пушки союзнику, где ему, бедному, еще взять! А мы себе получше добудем". Хохочут ребята: давись, Австрия, турецкими пушками.
Майор хохотом, словно громом, наполнил чопорный кабинет Воронихина, всем стало весело.
- Суворов ни в чем общему порядку не следует, так осудительно говорят про него при дворе, заметил Воронихин, то-то загнали его в Кончанское, Без своего дела давно сидит...
- Да не усидел, - подхватил майор, ему вот семьдесят стукнет, а помоложе-то никого, чтобы русское войско прославить, когда час пробил. Сам государь в карман гонор спрятал, на все суворовские причуды сквозь пальцы глянул - вызывает ведь.
- По всему, что я слыхал про Суворова, - вступил наконец и Митя в разговор, - он, помимо гения воинского, и крепостью характера невиданный человек. Откуда только свою силу берет! Невелик, слаб здоровьем...
- А духом-то? - прервал Дронин и всем существом своим выразил восхищение. - Наш Суворов духом гигант. Во славу России воюет, и весь народ, как земля, его держит. Сам-то, конечно, здоровья хилого, худ, невелик - воробышек некий, однако ни жара, ни мороз его не берут. Насмотрелись мы в походах - всем пример. Закалил он себя, не жалеючи, - вот и сила его. И в солдатской любви. Не шпицрутеном - своим сердцем он солдатское взял, то-то в его руках тысяча штыков десятка тысяч стоит. А почему? Из дерева высечь искру умеет и получает огонь и пламень. У других же полководцев, особливо на прусский манер, живой солдат в дерево обращен. Еще в давности когда он под Кунерсдорфом воевал, хорошая, говорит наш фельдмаршал, вышла школа на чужих ошибках. "Насмотрелся я там Фридриховых правил, с которыми он чуть Пруссию не упустил. И создал понемногу свои правила, навыворот прусским". И что же, спрошу вас, воспоследовало?
Майор - небольшой, крепкий - круто, как ядрышко, вертелся в кабинете, перебегая от Воронихина к Мите, дополняя жестом пламенность чувства.
- А воспоследовало от применения суворовских правил следующее: военная служба у всех - пугало, а у Суворова служить - превеликое счастье. Он отец-командир, и семья при нем выходит одна, военная. Каждому она - родной дом. У пруссаков не семья - точный механизм часовой. Заведен - идут часы, но человек из солдат вовсе выхолощен. Истинно тупозрячие. А у Суворова каждый станет героем, потому сам он истинно герой и до себя всех подымает...
Майор подошел к Воронихину, с трогательным доверием сказал:
- Ну, кто я был, когда к нему попал после вам известной моей несчастной истории? Как узнал, что жена моя себя порешила, ведь поехал я на турецкий фронт одной только смерти искать. А нашел-то благодаря ему не смерть, а воскресение из мертвых. Кисель я был, недоросль балованный, от первой в жизни беды распустил слюни. Суворов - отец он мне оказался - от себя самого спас. Мои растрепанные силы к новой, благородной и мне доселе неведомой цели собрал. Мозги мне своим примером прочистил, до сознания довел, что нельзя весь смысл в своем курятнике полагать, когда родина твоей доблести ждет...
- И вы под Измаилом дрались? - с загоревшимися глазами спросил Митя.
- А как же, я тогда несколько другим человеком стал. Разжег нас Суворов неприступную крепость эту забрать. А Измаил-то рвом широченнейшим окружен - в глубину не мал, водой все полнехонько. А над рвом зтим вал, сажени в три. Ну-кась, перемахни. Гарнизон турецкий стянут с окрестных все крепостей, и приказ дан с угрозой - долой башку, коль сдадут. Над гарнизоном наилучший ихний паша - Акдос-Мохмет. А как на нас в Европе смотрели: не взять нам Измаила, не быть России великой державой. Решаюшая баталия. А у нас ни осадной артиллерии, ни войск. Большинство - казаки - не тем сильны, чтобы крепости брать. Но раз невозможное дело совершить надлежит, кого выбирать? - Суворова. Потемкин что-что, а приказать умел: атаковать Измаил, взять! Осмотрел неприступную крепость наш старик вдоль и поперек, отвечает Потемкину: обещать нельзя. Однако сам, между прочим, не медля ни минуты, к штурму готовится. Ну, в подробности вдаваться не стану, до завтра мне не кончить, как начну. А в краткости скажу, вспомня главное; созвал Суворов совет, объявляет: хоть Измаил неприступен и гарнизон нас сильней, однако я решил его взять либо сложить свою голову под его стеной. И на рассвете предложил штурм... И ведь до чего бедовый старик, - любовно рассмеялся майор, - сераскиру еще послание закатил: "Прибыл Суворов брать Измаил. Двадцать четыре часа на размышление - воля. Первый мой выстрел уже неволя. Штурм - смерть". Затем преспокойно объехал полки, со всеми вел свой короткий суворовский разговор, после которого ему все как богу поверили и в победу полную уверенность возымели. То есть сомнения ни малейшего, чародей он, ей-богу. Спокойно колоннами войска ко рвам подошли, и фашины свои во рвы побросали, и лестницы как надо подставили, и на вал взобрались. И в ответ на бешеную защиту турок с "фурией необычайной", как любил он выражаться, накинулись на врага. Как про это дело вспомню, так в ушах и стоят: "Ал-ла!.. Ур-р-ра!.."
Майор закричал во всю богатырскую глотку, забыв в своем увлечении, где находится. Двое слуг испуганно вбежали в кабинет. Воронихин только махнул им с улыбкой рукой, и, поняв, что господа забавляются, представляя войну, они чинно удалились. Майор, ничего не видя, продолжал свой рассказ:
- Со всех сторон к вечеру прорвались в Измаил колонны наши и зажали турецкий гарнизон. Комендант-паша убит, из конюшен вырвались бесноватые тысячи жеребцов, буря, адский огонь, безошибочный суворовский бой. Измаил наш. Свершилось дело, по аттестации самой императрицы, "едва ли в истории где находящееся". Кем совершено? Суворовым.
- Однако Екатерина даже фельдмаршала ему за него не дала... - начал было Воронихин.
Но майор, вытирая вспотевший лоб белым платком, взмахнул им, как флагом, прокричал:
- Интриги... зависть. Такова участь величайших благодетелей человечества - одарять его бескорыст-нейше. А в смысле мелком, житейском, причина такова - большие обиды светлейший князь от Суворова терпел. В языке наш несдержан. Не однажды высмеивал Потемкина за леность, пиры и роскошество. Особливо утомил тот его вялостью, как расселся перед Очаковом и ни с места. Суворов и пустил известное всем словцо: "Одним поглядением крепостей не берут". Донесли. Еще и стишок он пустил: "Я на камушке сижу, на Очаков я гляжу" - донесли. А после Измай-, ла, своего неслыханного геройства, Суворов окончательно Потемкина оборвал. Тот ему сверху вниз, как со всеми привык говорить: "Чем могу я вас наградить?" А наш-то в ответ с изумлением: "Вы меня? Да ничем. От одного господа бога себе жду награды..." Дождался. Вместо фельдмаршальского жезла и почета его в Финляндию почти на штатскую службу государыня упекла. Однако все же Суворову было легче- в Екатеринино царствование, чем сейчас. Царица его хоть не любила, да ценила, а Потемкин кое в чем одного с ним мнения насчет солдата был, что для Суворова важнее персонального к нему фавора. Потемкин облегчение солдату в амуниция сделал - "солдатский туалет таков, что встал да готов". А ныне-то: шагисти-ка, фрунт, коса, шпицрутен, Сибирь... За непризнание таковой науки и посажен в Кончанское. Ну и отрубил он, как на камне вырезал, свой приговор подобным свыше распоряжением: "Строгость от прихоти есть тиранство".
- Что старое поминать, дорогой Иван Петрович, - примирительно сказал Вороиихин, - сами говорили, сейчас Суворов опять вознесен будет. Опять понадобится России.
- И как бы мог не понадобиться, ежели он первейший полководец и первейший по качеству человек? - с гордостью и чувством закончил Дронин и, вдруг глянув на стенные часы, смешался. - Ах, батюшки, у меня ж свидание важное по поручению фельдмаршала. А я столь задержался...
- Из-за него же и задержались, - улыбнулся Во-ронихин. - Это простительно; будь я помоложе, после
вашей блистательной ему аттестации непременно просился б к нему волонтером.
- На своем месте и вы, Андрей Никифоровйч, первейший хозяин, что ни построите - гляди, на мраморной доске надлежит написать золотыми буквами, потомкам на память.
Крепкий, подвижной как ртуть, Дронин попрощался с Митёй и Воронихиным рукопожатием сильной руки, словно передавая свое здоровье и свежесть чувств. Он позвал их обоих зайти к нему как-нибудь на днях посмотреть какой-то необычайной масти жеребца, интересного для живописной картины, и ушел быстрым военным шагом.
- Понравился тебе, Митя, мой земляк?
- Очень понравился, - улыбнулся Митя, - хандру он снимает. Повеселело, словно с ним вместе лесной воздух ворвался.
- А ты обратил внимание, Митя, на главную часть его рассказа, что таковым он совсем раньше не был, напротив того, аттестовал он себя погибавшим от разбития личной судьбы. Ведь это не кто иной, как Суворов его воскресил...
- Не пойму, куда вы клоните, Андрей Никифоровйч, - насторожился Митя, - ведь не в волонтеры же мне проситься к Суворову?
- Почему бы и нет, - сказал Воронихин своим приятным, слегка наставительным голосом, - если пребывание в его войсках превращает недоросля, разбитого жизнью, в отлично свинченного, нужного человека, каким оказался Иван Петрович Дронин. Еще сходим к нему, присмотрись. А то порекомендую тебя как подходящего художника, им в походах весьма будешь кстати. А случится опасное дело - от него не откажешься, - ты ведь, знаю, не трус. За время же твоего отсутствия, надеюсь, Маше добудем свободу, ко всеобщей радости. Ты можешь верлуться прославленным, с новым совсем положением. Чем судьба не шутит? - Воронихин взял Митю за руку. Подумай-ка.
- А ежели буду убит, либо хуже того - изуродован?
- Я с судьбой не привык торговаться, - суховато отозвался Воронихин, по мне всего лучше тут щи словица: "Либо паи, либо пропал",
- Андрей Никифорович, простите, ежели дерзок покажется мой вопрос: я слышал, задача масонского ордена - создание высшей породы людей, лучших, чем обычные люди... Но как, в таком случае, члены подобного ордена терпеть могут рабство? Прошу вас, скажите, многие ли отпустили на волю своих крепостных?
Воронихин нахмурился. Митя попал в больное его место.
- Один Гамалея отпустил, - сказал он угрюмо, - один из всех нас он роздал свое имущество отпущенным на волю всем крепостным и остался гол как сокол. Последователей не нашлось.
- Но сейчас, Андрей Никифорович, во что сейчас вы верите?
- Только в лучшие будущие времена, - ответил со всей серьезностью Воропихин. - Не скоро, но таковые настанут. А сейчас вашему поколению надлежит самих себя создавать, людьми делаться такими, которые достойны будут принять новую, лучшую жизнь. И еще раз, Митя, совет: с твоей разбитостью, оставшись здесь, ты никуда не выберешься. Судьба предлагает тебе нежданную помощь - великий и доблестный пример человека, у которого слова не расходятся с делом. Воспользуйся не колеблясь.
Митя благодарно взглянул на Воронихина.
- Вы - как отец мне, Андрей Никифорович.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Денщик Прохор, вдруг отрезвевший после обеденной выпивки при виде лихой фельдъегерской тройки, свернувшей к дому Суворова, ворвался к нему в комнату и испуганно прошептал:
- Фельдъегерь жалует...
Суворов сильно побледнел, забилось сердце, и в голове пронеслось: дождался.
- Открыть ворота! - приказал он.
И, не забыв заложить закладку, вышитую крестиком дочкой Наташей, на оборванном чтении любимой книги о деяниях Петра Великого, он прошел к теплой печке и стал прямо, словно во фрунт, прислонясь спиной к расписным изразцам.
Суворов недавно послал государю просьбу о разрешении идти ему в монастырь. Он был истомлен вынужденным бездействием ссылки, тоской и обидой на Павла, которому не мог помешать калечить на прусский образец любимое войско. "Каждый солдат мне дороже себя, - говорил, не скрываясь, Суворов, а у нас он подчинен ныне прихотям и тиранству. За солдата я кого угодно себе воздвигну врагом".
И воздвиг - самого императора.
- Покажет, он мне тихую обитель в сибирской тайге, - шептал Суворов, ожидая фельдъегеря.
Но вторично распахнулась дверь, и, улыбаясь восхищенно, Прохор возвестил:
- Обознался я. К нам генерал Толбухин приехали!
- Проси, проси... - И Суворов сам кинулся в прихожую.
Толбухин был одним из немногих приятных ему генералов, присылка его в Кончанское означала царскую милость. Не изгнание, а почет.
В передней обнялись. Сбрасывая на руки Прохору, теперь уже опьяневшему от счастья, обширную волчью шубу, которую не прошибают никакие морозы, сановитый Толбухин, уважительно поклонившись Суворову, произнес:
- С великой вас честью!
Войдя в горницу, он вручил большой пакет с царской печатью.
- Его императорского величества собственноручное вам письмо!
Суворов сломал печать и прочел послание Павла: "Граф Александр Васильевич! Теперь нам не время рассчитываться. Римский император требует вас в начальники своей армии и вручает вам судьбу Австрии и Италии. Мое дело на сие согласиться, а ваше - спасти их. Поспешите приездом сюда и не отнимайте от славы вашей времени, а у меня удовольствия вас видеть".
- Пригодился Суворов! - усмехнулся фельдмаршал. Глаза его загорелись веселым лукавством. - В монахи-то, пожалуй, мне отложить?
- Это Питт, английский премьер, предложил вас союзной армии, - сказал Толбухин, - а министр австрийский Тугут, слыхать, упирался. Боятся они вас, однако пришлось уступить.
- Тугут! - воскликнул Суворов, и слабый румянец вспыхнул на его тонком лице, где, как на лице Вольтера, ничего не было лишнего, мертвого, не выражавшего силы, мысли и воли. - Сия сова или сошла с ума, или его никогда у ней не было! Засел в своем гофкригсрате и оттуда, за сотни верст, мнит управлять своей армией. То-то французишки бьют их. И не зря они меня боятся: я ихнего венского кабинета слушать не стану. И персонального себе профита австрийцы пусть не ждут от меня - я им не каштанный кот из огня каштаны таскать!
- Наши войска, согласно союзному договору, двинуты против Франции... осторожно начал Толбухин, но Суворов быстро прервал:
- А коли двинуты - о чем и говорить? Теперь только нам побеждать во славу оружия русского! А сие возможно, ежели воевать будем по-русски, а не как нынче обучены все Тугутовы да и наши - по-прусски. Когда я молод был, мы Фридриха бить ходили, и аттестовал он нас так; московиты суть дикие орды. Зато после Кунерсдорфа редакцию изменил: этих рус-ких, сказал он, можно всех до единого перебить, но не победить. А не он ли кричал, не помня себя, когда проиграл баталию: "Ужели для меня не найдется пули?"
И с обидой, заново вспыхнувшей, за свое возлюбленное войско, замученное павловской муштрой, Суворов выкрикнул:
- Ежели русские всегда били прусских, что ж и перенять нам у них?
Поужинали рано и пошли на покой. Выезжать надлежало на рассвете.
- Проша, - сказал, словно робея, Суворов, - ты бы у старосты в долг раздобыл. Путь-дорога нам дальняя, а у фельдмаршала денег-то...
- В кармане вошь на аркане - известное дело, - докончил Проша и пошел к Фомке, старосте.
Достал двести рублей.
Всю дорогу Суворов погружен был в глубокую думу. Лицо его, пленявшее быстрой сменой выражений, как бы замерло. Большие веки прикрыли зоркие глаза, он весь ушел внутрь себя. Он готовился к ведикому бою... Несмотря на большой соблазн предложения Австрии, он твердо решил взять командование союзной армией только в том случае, если Павел не свяжет его никаким обязательством следовать в предстоящем итальянском походе его прусским затеям.
В свою очередь и Павел немало волновался, ожидая Суворова. Прежде всего он боялся, что строптивый старик не поедет вовсе, и что же тогда с ним прикажете делать? Сейчас, ввиду внимания к нему всей коалиции, не ссылать же его, в самом деле, в Сибирь?
Со все растущей обидой вспомнил Павел, как в последнем свидании тщетно уламывал фельдмаршала вступить вновь на службу; как на разводе, куда Суворов был им приглашен, единственно из уважения к нему солдат пустили "в штыки", а Суворов развода не досмотрел и уехал раньше его, императора, явно придумав зазорный предлог: "Помилуй бог, схватило брюхо!" Припоминал Павел, шагая взад и вперед по опостылевшему покою Зимнего дворца, из которого все еще не удалось переехать в Михайловский замок, и все уже ставшие поговоркой народной издевательские словечки Суворова над введенной им формой одежды, над косой, треуголкой и пудрой. И как при встрече с ним Суворов нарочно не мог вылезти из дверцы кареты: все будто путался в ней со своей шпагой нового образца под приглушенный хохот придворных.
"И какой только силой этот старик побеждает, воюя противу всех воинских правил?" - с досадой спросил себя Павел. Тут же с радостью вспомнил отзыв завистливого царедворца, услышанный им намедни: у Суворова не искусство военное, а чистый натурализм, сиречь - случай, безумие, счастье. Однако сей натурализм немалую нам снискал победу при матушке - под Рымником Суворов побил с двадцатью пятью тысячами сто турецких, а при Козлудже с восемью нашими вражеских сорок.
Павел подошел к высокому готическому шкафу, вынул старую книгу в кожаном переплете и сел в кресло. Он раскрыл Сен-Мартена на главе "О священной иерархии" и прочел знакомые страницы, которые неизменно подкрепляли его веру в свое высшее право и значение.
Выходило, что монарх - орудие самого бога, и на нем, после помазания на царство, как на лице духовном, почиет благодать.
"Коль скоро я не самовольно на троне, как моя покойная матушка, гордо думал Павел, - я самим рождением моим поставлен над всеми, то сим правом обязан воспользоваться. Более того: обязан настаивать, хоть бы с применением силы, на исполнении воли моей".
А воля Павла была выражена еще в той записке, которую, будучи наследником, он подавал Екатерине о необходимости ограничить людей, от фельдмаршала до рядового, столь подробными на все инструкциями, чтобы ни мысли собственной, ни самоволия иметь не могли.
Тем более сейчас больная душа его находила недостающую ей опору в механичности порядка, доведенного до того предела, где и лишний вздох становится проступком.
А строптивый фельдмаршал, ему не раз доносили, во всеуслышанье объявлял: "Действуй неустанно собственным разумом - будешь жив, человек!"
Усилием воли Павел отогнал от себя распалявшие гнев воспоминания о Суворове. Сейчас все-таки самое главное - чтобы он приехал.
Наконец бешено примчавшийся курьер, предваряя фельдъегерскую тройку, привез известие, что фельдмаршал вот-вот прибудет в Петербург.
У Павла отлегло от сердца - не посмел ослушаться! Но тут же привычная подозрительность влила свою отраву:
"За легкими лаврами старик поспешил, думает, за горами мне его не достать. А ну, как разложит он мне самовольством всю армию? Досмотр за ним нужен, досмотр..."
И Павел велел призвать к себе генерала Германа.
Недаровитый, старательный служака, этот генерал, всем подтянутым видом отвечавший требованиям Павла, изобразил на тусклом лице своем одну готовность слушать и исполнять.