Так, наверное, говорил бы председатель Буриш, потому что он мыслит как юрист и знает, в чем обязанности судьи перед обществом. Этим он последовательно и старательно защищает принципы. Правосудие подчиняется обществу. Только неблагонамеренные хотят от правосудия человечности и мягкосердечия. Его осуществляют, следуя твердым правилам, а не порывам сердца или озарениям ума. Не требуйте от правосудия справедливости, ему она не нужна, потому что оно есть правосудие, и я даже скажу вам, что мысль о справедливом правосудии могла зародиться только в голове анархиста. Правда, судья Маньо выносит справедливые приговоры. Но их кассируют, и в этом – правосудие.
   Настоящий судья оценивает показания на вес оружия. Это явствует из дела Кренкебиля и из многих других, более знаменитых случаев.
   Так говорил г-н Жан Лермит, прогуливаясь из конца в конец по длинной зале для публики.
   Мэтр Жозеф Обарэ, хорошо знакомый с судебными порядками, ответил ему, почесывая кончик носа:
   – Если вы хотите знать мое мнение, то я не думаю, чтобы председатель Буриш поднимался до таких метафизических высот. По-моему, приняв показание полицейского № 64 за выражение истины, он сделал просто то, что всегда делалось па его глазах. В подражании надо искать причину большинства человеческих поступков. Поступая по обычаю, всегда сойдешь за порядочного человека. Благонамеренными людьми называют тех, кто поступает так, как и другие.

О том, как Кренкебиль подчинился законам республики

   Снова отведенный в тюрьму, Кренкебиль сел на свой прикованный табурет; он был потрясен и изумлен. Он сам не знал наверное, ошиблись ли судьи. Тайные слабости суда были скрыты от него величественной формой. Он не смел думать, что был прав перед судьями, доводов которых он тоже не понимал: он не мог предполагать, что в такой прекрасной церемонии крылось что-нибудь неладное. Не посещая ни церковных мест, ни Елисейского дворца, он никогда в жизни своей не видывал ничего столь красивого, как процедура суда в исправительной полиции. Он хорошо знал, что не кричал: «Смерть коровам!» И так как его приговорили к двум неделям тюрьмы за то, что он кричал эти слова, – то наказание представилось ему недоступной тайной, как бы символом веры, которому люди религиозные следуют, не понимая, – откровением загадочным, потрясающим, восхитительным и ужасным.
   Этот бедный старый человек признавал себя виновным в том, что таинственным образом оскорбил полицейского № 64, как маленький мальчик, изучая катехизис, признает себя виновным в грехе, совершенным Евой. Приговор доказывал ему, что он кричал: «Смерть коровам!» Значит, он крикнул: «Смерть коровам!» неведомо для самого себя, каким-то непостижимым образом. Он перенесся в мир сверхъестественного. Это был для него Страшный суд.
   Как он не мог точно представить своей вины, так не мог он понять и своего наказания. Его осуждение казалось ему высоким, торжественным обрядом, это было нечто ослепительное, чего не понимают, о чем не спорят, чем нельзя хвалиться, на что нельзя жаловаться. Если бы в тот миг он увидел, что председатель суда Буриш, с ореолом вокруг головы, с белыми крыльями спускается через разверзшийся потолок, он нисколько не удивился бы этому новому проявлению величия правосудия.. Он сказал бы себе: «Вот как идет мое дело!»
   На следующий день к нему пришел адвокат:
   – Ну, дядя, вам тут не очень плохо? Не падайте духом! Две недели пройдут быстро. Вам жаловаться еще не на что.
   – Ну, что ж, надо сказать, эти господа очень любезны, очень вежливы; ни одного грубого слова. Вот уж не думал! А солдатик-то надел белые перчатки. Вы видели?
   – Если разобраться, то хорошо, что вы признались.
   – Пожалуй.
   – Кренкебиль, у меня для вас хорошая новость. Один благотворитель, которого я заинтересовал вашей участью, вручил мне для вас пятьдесят франков; они предназначаются для уплаты штрафа, к которому вы присуждены.
   – А когда вы мне принесете эти пятьдесят франков?
   – Они будут переданы в суд. Об этом не беспокойтесь.
   – Ну, все равно. Во всяком случае я очень благодарен этому господину.
   И Кренкебиль пробормотал задумчиво:
   – Вот какое необычайное дело со мной случилось!
   – Не преувеличивайте, Кренкебиль. Такие случаи нередки, совсем нередки.
   – Не можете ли вы мне сказать, куда они девали мою тележку?

Кренкебиль перед лицом общественного мнения

   Выйдя из тюрьмы, Кренкебиль толкал свою тележку по улице Монмартр, крича: «Капуста, репа, морковь!» Он не гордился своим приключением и не стыдился его. В нем не осталось тягостных воспоминаний. Казалось, это было что-то вроде театрального представления, или путешествия, или сна. Он был так рад шагать по грязной мостовой города и видеть над головой дождливое и мутное, как грязная лужа, небо, милое небо своего родного города. Он останавливался на всех углах, чтобы выпить стаканчик, потом, чувствуя себя легко и весело, плевал для смазки на мозолистые ладони, хватался за оглобли и толкал тележку дальше, а воробьи, как он, вставшие рано, и такие же бедняки, как он, искали себе пропитания на мостовой перед ним и вспархивали стайкой, заслышав знакомый крик: «Капуста, репа, морковь!» Подошедшая старушка-хозяйка сказала ему, перебирая сельдерей:
   – Что с вами было, папаша Кренкебиль? Вот уже три недели, как вас не видать. Вы были больны? Вы даже побледнели.
   – Вот я вам расскажу, госпожа Майош, жилось-то мне отлично…
   Ничего не изменилось в его жизни, разве что он стал чаще, чем обычно, заглядывать в кабачок, так как ему казалось, будто пришел праздник и он обзавелся покровителями. В свою каморку он стал возвращаться немного навеселе. Растянувшись на кровати, он натягивал на себя мешки, которые ему одалживал торговец каштанами с ближнего угла, – они ему служили одеялом, – и думал: «На тюрьму нечего жаловаться, там есть все, что тебе нужно. Но дома все-таки лучше».
   Его довольство длилось недолго. Он вскоре заметил, что покупательницы посматривают на него косо.
   – Вот хороший сельдерей, госпожа Куэнтро!
   – Мне ничего не нужно.
   – Как это вам ничего не нужно? Не живете же вы одним воздухом?
   А г-жа Куэнтро, не отвечая ни слова, гордо удалялась в принадлежавшую ей большую булочную. Лавочницы и привратницы, недавно толпившиеся вокруг его веселой зеленой тележки, теперь отворачивались от него. Дойдя до башмачной мастерской у Ангела-хранителя, места, где начались все его судебные злоключения, он окликнул:
   – Госпожа Байар, госпожа Байар, вы мне должны четырнадцать су с того раза.
   Но г-жа Байар, восседавшая за конторкой, не удостоила его даже поворотом головы.
   Вся улица Монмартр знала, что папаша Кренкебиль вышел из тюрьмы, и вся улица Монмартр не хотела больше его знать. Слух о суде над ним дошел до предместья и до шумного перекрестка улицы Рише. Там, около полудня, он увидел, как г-жа Лора, хорошая, верная его покупательница, наклонилась над тележкой молодого парня – Мартена. Она ощупывала большой кочан капусты. Как золотые нити, блестели на солнце ее волосы, завязанные пышным узлом. А этот мальчишка Мартен, дрянь, сопляк, клялся ей, положа руку на сердце, что лучше товара, чем у него, – не найти. От этого зрелища сердце Кренкебиля чуть не разорвалось. Он наехал своей тележкой на тележку мальчишки Мартена и сказал г-же Лоре жалобным, надтреснутым голосом:
   – Нехорошо изменять мне.
   Г-жа Лора, как она и сама считала, не была герцогиней. Не в светском обществе сложились ее понятия о «салатной корзинке» и об арестном доме. Но ведь можно быть честной в любом положении, не правда ли? Каждый бережет свое достоинство, и с человеком, вышедшим из тюрьмы, не любят иметь дело. И вместо ответа она только сморщилась, будто ее вот-вот вырвет. И старый разносчик, почувствовав жестокую обиду, заорал:
   – Ах ты, потаскуха!
   Тут г-жа Лора уронила свой кочан капусты и закричала:
   – Вот как! Старая кляча! Вышел из тюрьмы и еще людей оскорбляет!
   Сохрани Кренкебиль хладнокровие, он никогда бы не попрекнул г-жу Лору ее профессией. Он слишком хорошо знал, что в жизни делаешь не то, что хочешь, что ремесло выбирать не приходится и что повсюду можно встретить порядочных людей.
   У него был благоразумный обычай не соваться в домашние дела своих покупательниц и никого не презирать. Но он был вне себя; он трижды обозвал г-жу Лору потаскухой, шлюхой и падалью. Кружок любопытных собрался вокруг г-жи Лоры и Кренкебиля, которые обменялись еще несколькими ругательствами, столь же изысканными, как и первые, и они выложили бы весь свой запас, если бы внезапно появившийся полицейский, застывший и молчаливый, не заставил бы их тоже застыть и онеметь. Они разошлись в разные стороны. Но эта сцена окончательно погубила Кренкебиля во мнении предместья Монмартр и улицы Рише.

Последствия

   Старик шел, бормоча:
   – Право, она шлюха. Другой такой шлюхи не найти.
   Но в глубине сердца Кренкебиль знал, что не за это он упрекал ее. Он не презирал ее за то, чем она была. Он даже уважал ее, зная, как она бережлива и какой у нее во всем порядок. В былые времена они частенько болтали вдвоем. Она рассказывала ему о своих родных, которые жили в деревне. И они оба строили планы, как они будут копаться в садике и разводить кур. Она была хорошая покупательница. Когда он увидел, что она выбирает капусту у этого мальчишки Мартена, паршивца, молокососа, ему показалось, что его ударили под ложечку; а когда она скорчила презрительную рожу, он разозлился, ну и вот…
   Хуже всего было то, что не она одна смотрела на него, как на запаршивевшую собаку. Никто больше не хотел его знать. Не только г-жа Лора, но и г-жа Куэнтро-булочница, г-жа Байар от Ангела-хранителя и остальные презирали его, не желали иметь с ним дела. Все общество, не угодно ли?
   Значит, из-за того, что человека засадили на две недели, он не годится теперь даже пореем торговать? Разве это справедливо? Есть ли здравый смысл – заставлять честного человека умирать с голоду оттого, что у него были неприятности со шпиками? Если он не может больше продавать овощи, ему остается только сдохнуть.
   Он скис, как плохое вино. После того как он «поговорил» С г-жой Лорой, он бранился уже со всеми. Ни с того, ни с сего он сообщал покупательницам все, что о них думал, и, смею вас уверить, не стеснялся в выражениях. Если они чуть-чуть дольше перебирали товар, он уже обзывал их пустобрехами без гроша в кармане; в кабачке он тоже грубо ругался с собутыльниками. Его друг, торговец каштанами, заявлял, что он его не узнает и что папаша Кренкебиль – просто дикообраз. Спору не было: он стал неприличен, неуживчив, зол на язык, криклив. Дело в том, что, находя общество несовершенным, он не мог с такой же легкостью, как какой-нибудь профессор Высшей школы моральных и политических наук, высказать свои идеи о пороках всей системы и о необходимых реформах, да и мысли в его голове сменялись без всякого порядка и последовательности.
   Несчастье сделало его несправедливым. Он вымещал свою обиду на тех, кто не желал ему зла, а иногда и на тех, кто был слабее его. Однажды он дал затрещину Альфонсу, сынишке виноторговца, потому что тот спросил, хорошо ли в тюрьме. Он дал ему затрещину и сказал:
   – Паршивец! Это твоему отцу надо бы сидеть за решеткой вместо того, чтобы наживаться на продаже отравы.
   И слова и поступок не делали ему чести, потому что, как правильно указал ему торговец каштанами, нельзя бить ребенка и попрекать его отцом, которого ведь не выбираешь.
   Он стал пить. Чем меньше он выручал, тем больше выпивал водки. Когда-то бережливый и трезвый, он сам дивился этой перемене в себе.
   – Никогда не был я транжиром, – говорил он. – Видно, с годами теряешь разум.
   Иногда он строго осуждал себя за беспутство и лень:
   – Старина Кренкебиль, ты теперь только для выпивки и годишься.
   Иногда, обманывая сам себя, он доказывал, что ему надо пить:
   – Время от времени нужно мне выпить стаканчик, чтобы подкрепиться и освежиться. Право же, у меня нутро горит. Только выпивка и освежает.
   Часто случалось с ним, что он пропускал утренние торги и доставал только попорченный товар, который ему отпускали в кредит. Однажды, чувствуя, что ноги под ним подгибаются, а сердце еле бьется, он оставил тележку в сарае и весь день провел, слоняясь между лавкой г-жи Розы, торговки требухой, и кабаками Центрального рынка. Вечером он сидел на какой-то корзине и думал, и тут ему самому стало ясно его падение. Он вспомнил свою силу в молодости, тогдашнюю работу без отдыха, удачные выручки, бесчисленные дни, одинаково наполненные делом, те сто шагов, которые он отмеривал по плитам рынка ночами, поджидая открытия торгов; большие охапки овощей, которые он перетаскивал в свою тележку и потом искусно раскладывал, чашку горячего черного кофе у тетки Теодоры, проглоченного на ходу, оглобли тележки, за которые в те времена так крепко хватались его руки; свой крик, раздиравший утренний воздух, крик здоровый и пронзительный, как пенье петуха, свой путь по людным улицам, всю свою жизнь, честную и грубую, жизнь человека-лошади, который в течение полувека на своей тележке развозил горожанам, истерзанным бессонными ночами и заботами, свежий урожай огородов. И, покачав головой, вздохнул:
   – Нет! Во мне уже нет прежней силы. Я человек конченный. Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить. Да после моего дела с судом у меня и характер не тот. Нет, не тот я человек!
   Наконец он совсем опустился. Он был в таком состоянии, как человек, который упал на землю и не может подняться. Все прохожие топчут его.

Окончательные последствия

   Пришла нужда, черная нужда. Старый зеленщик, который когда-то приносил из предместья Монмартр кошелек, набитый монетами по сто су, теперь не имел ни гроша. Была зима. Выгнанный из своей каморки, он ночевал в сарае под телегами. Больше трех недель шли дожди, вода переполняла все стоки, и сарай затопило.
   Скорчившись в своей тележке, над зловонными лужами, в обществе пауков, крыс и голодных кошек, он размышлял в темноте. Он ничего не ел целые сутки, у него теперь не было мешков, которые ему давал торговец каштанами, чтобы укрыться; и ему вспомнились те две недели, в течение которых государство давало ему кров и пищу. Он позавидовал судьбе узников, которые не страдают ни от холода, ни от голода, и ему в голову пришла одна мысль:
   «Раз я знаю этот фокус, почему бы мне его не испробовать?»
   Он встал и вышел на улицу. Было немногим позже одиннадцати. Промозглая ночь была черным-черна. Холодная изморось пронизывала хуже дождя. Редкие прохожие жались к стенкам.
   Кренкебиль прошел мимо церкви св. Евстафия и повернул на улицу Монмартр. Она была пустынна. Полицейский у стены церкви врос в тротуар под газовым рожком, и видно было, как рыжел вокруг пламени кружок моросившего дождя. Дождь падал на капюшон полицейского, он, казалось, оцепенел от холода, но потому ли, что предпочитал свет тьме, или потому, что устал ходить, он все стоял под фонарем, может быть, считая его своим товарищем, другом. Это трепетное пламя было его единственным собеседником в ночном одиночестве. Его неподвижность заставляла сомневаться – человек ли это: отражение его сапог в мокром тротуаре, похожем на озеро, удлиняло его книзу и придавало ему издали вид земноводного чудовища, наполовину вылезшего из воды. Вблизи капюшон и оружие делали его похожим на монаха и на воина. Крупные черты его лица казались еще крупнее в тени капюшона и были спокойны и печальны. У него были густые усы, короткие и седые. То был старый полицейский, человек лет сорока.
   Кренкебиль тихо подошел к нему и слабым и нерешительным голосом сказал:
   – Смерть коровам!
   Затем он стал ждать действия этих магических слов. Но они не произвели никакого действия. Скрестив руки на груди, полицейский оставался так же неподвижен и нем. Его глаза были широко открыты и блестели в темноте; они смотрели на Кренкебиля грустно, внимательно и презрительно.
   Кренкебиль, удивленный, но сохранивший еще остатки решимости, пробормотал:
   – Смерть коровам! Вот что я вам сказал!
   Наступило долгое молчание, только моросил рыжеватый дождь, и все так же царила ледяная тьма. Наконец полицейский произнес:
   – Не надо этого говорить… Право, этого вовсе не надо говорить. В вашем возрасте следовало бы соображать получше… Идите своей дорогой.
   – Почему же вы меня не арестуете? – спросил Кренкебиль.
   Полицейский покачал головой под своим мокрым капюшоном:
   – Если хватать всех пьянчуг, которые говорят что не следует, – то-то будет работы! Да и какая была бы от этого польза?
   Кренкебиль, подавленный этим великодушным презрением, в тупом молчании долго стоял перед ним в воде. Собравшись идти, он попытался объясниться:
   – Это я не вам сказал: «Смерть коровам!» Да и никому не хотел я этого говорить. У меня была одна мысль.
   Полицейский ответил мягко, но твердо:
   – Из-за какой-нибудь мысли или еще из-за чего другого, но этого не надо говорить, потому что когда человек выполняет свой долг и терпит всякие лишения, не надо его оскорблять пустыми словами… Я вам повторяю: идите своей дорогой.
   Устало опустив руки и свесив голову, Кренкебиль погрузился в дождь и тьму.