Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Макс Фрай
Ключ из желтого металла
Петр закрыл за мной ворота.
– Су-дье! – старательно, по слогам произнес он, переиначив иностранное слово на привычный лад, и требовательно уставился на меня в ожидании восхищенной гримасы – дескать, во дает, силен, собака, мать его! Смятения чувств я, прямо скажем, не испытывал, но исполнил свой мимический долг и аккуратно переместил ступню с тормоза на газ.
Здешний охранник не полиглот; сомневаюсь, честно говоря, что он осилил какой-нибудь иностранный язык хотя бы в рамках убогой школьной программы. Но его снедает благородная страсть коллекционера. Петр собирает, записывает и заучивает наизусть формулы прощания на разных языках. Чопорному литовскому «sudie» я сам его научил, блеснул эрудицией, а это было непросто, всякие там «гуд бай», «ауфидарзейн», «адью», «чао», «аста ла виста» и даже «до видженя» Петр узнал задолго до моего появления в этом дачном поселке, обитатели которого пересекают всевозможные государственные границы чаще, чем порог охраняемых Петром врат. Я оказался очень полезным знакомством: старожилов и их гостей любознательный охранник давным-давно выпотрошил, а в его белом линованном блокноте осталось еще много чистых страниц.
Я вошел в его положение и взялся пополнять коллекцию. Благодаря мне в блокноте Петра появились татарское «сау булыгыз», эстонское «нягемисени», голландское «дуй», латышское «уз рэдзэшанос» и венгерское «висонтлаташа»; за зиму его коллекция украсилась узбекским «хаер саламат булсин», гэльским «дья дыт», грузинским «нахвамдис» и одиозным китайским «хуй цзиень», а я все не мог успокоиться, продолжал расспрашивать знакомых и открывать словари в книжных магазинах – в те редкие дни, когда выбирался в Москву.
Не то чтобы мне так уж нравился охранник Петр, скорее наоборот, у деда благодарность за безупречную службу в органах на лбу написана, а подобные надписи, скажем так, не совсем в моем вкусе. Но у меня страсть пополнять чужие коллекции. Как начал в пять лет таскать отцу все найденные на улице ключи, так до сих пор не могу остановиться.
Однако Петровская эпоха в моей жизни закончилась; вряд ли я когда-нибудь сюда вернусь, разве что в гости к Пашке, любезно одолжившему мне свой белокаменный терем для сложной, но поучительной лабораторной работы на тему «Сведет ли меня с ума зима в Подмосковье?». Результат, на мой взгляд, вышел отрицательный; впрочем, со стороны, говорят, виднее. Ну вот и проверим, встреча с крупнейшими экспертами в этой области состоится не далее чем завтра.
– Са-ё-нара, Филипп Карлович, – пробасил мне вослед страж ворот.
Надо же.
Мне нравится Москва, но это совершенно не мешает люто ее ненавидеть. Она – враг, которому я сдаю одно сражение за другим. Все мегаполисы – пасти многоглавого Кроноса, а Москва – самая ненасытная из них. Она алчно пожирает мое время, а значит – меня самого. По большому счету, у человека нет ничего, кроме времени и способности осознавать его течение; впрочем, у подавляющего большинства способность эта изрядно притуплена, но меня миновала милосердная длань небесного анестезиолога, я постоянно, всем телом ощущаю, как течет через меня время, проливается через край, утекает. К этому я более-менее привык, вернее, научился отвлекаться, но в Москве время хлещет из меня, как кровь из рваной раны, так стремительно, что только искренняя ненависть к агрессору помогает мне не удариться в панику.
Первым пунктом программы у меня значится Старомонетный переулок в Замоскворечье, одна из четырех квартир, купленных по случаю во времена моей персональной эпохи больших денег, бурной и непродолжительной. Теперь они обеспечивают мне безбедное и восхитительно бессмысленное существование. Я, кстати, еще в пятом классе, начитавшись романов из отцовской библиотеки, честно написал в сочинении, что, когда вырасту, хочу стать рантье. Это была моя первая двойка по литературе и третий, если не ошибаюсь, грандиозный скандал с участием завуча, даже Карла вызвали в школу; он, впрочем, разочаровал педагогов, горячо одобрив мой выбор, хотя смеяться, конечно, мог бы и поменьше.
И чего, спрашивается, было шум поднимать, вышло-то все по-моему, как всегда, – уж если я чего-нибудь захочу по-настоящему, так и будет, даже если ради этого придется изменить государственный строй на одной шестой части суши; мне бы теперь еще вспомнить, как это – хотеть по-настоящему. Давно уже ни хрена не получается, я и пробовать перестал.
Квартира в Старомонетном – самая маленькая и неустроенная, единственная, которую я не сдаю. Считается, что я здесь живу, на самом деле бóльшую часть времени тут просто хранится барахло и пылится мертвая араукария, чья неуспокоенная душа, не сомневаюсь, гремит по ночам призрачными осколками глиняного горшка. Должна же быть в моей жизни хоть какая-то мистика.
Вот и сейчас я просто прибавил к куче хлама еще две сумки, извлеченные из багажника, даже проветривать помещение не стал – некогда, потом когда-нибудь, или никогда, поживем – увидим.
Далее – Белорусский вокзал. Дорожный саквояж в камеру хранения, жетон с номером в карман и бегом наверх, новый владелец моего «фольксвагена» уже ждет, нахохлившись, под часами. Машину он осматривал третьего дня, остался доволен настолько, что почти утратил способность торговаться; всего-то хлопот – отдать ключи и заранее приготовленную генеральную доверенность, забрать деньги – минутное дело. Я всегда стараюсь избавиться от машины, если уезжаю из города больше чем на месяц, а вернувшись, покупаю новую, практически первую попавшуюся, мне лень подолгу выбирать, и, по правде говоря, не имеет значения, на чем ездить, поначалу я в восторге от любого автомобиля, просто потому, что он новый, а через неделю надоест, мне быстро все надоедает, и знал бы кто, как я сам себе надоел за тридцать лет и три года.
Из Замоскворечья пешком до Малой Дмитровки, эспрессо, еще один эспрессо, Пашка наконец явился, отдаю ключи, сославшись на дела, отказываюсь от предложения пообедать. Он классный, мутная рыба с добрейшим сердцем, он, как говорится, настоящий друг, точнее, редчайшая разновидность приятеля, готового в случае чего помочь делом, легко, на бегу, искренне полагая всякий свой великодушный поступок сущей ерундой, а единственной адекватной реакцией спасенного – разовую устную благодарность; словом, Пашка настоящее сокровище, но мне не о чем с ним говорить, и не только с ним. По идее, молчание должно было осточертеть мне за эту зиму, но я только начал входить во вкус, поэтому обедать буду один. Или вовсе не буду, жрать мне, кажется, тоже надоело, хотя время от времени хочется, конечно, но сам процесс – изо дня в день одно и то же, жевать, глотать, тьфу.
Теперь книжный магазин и еще один книжный магазин, Карл спохватился в последний момент, длиннющий виш-лист вчера прислал, всех его заказов я, конечно, не исполню, тут, по-хорошему, хотя бы неделя на поиски нужна, но примерно четверть списка мне вполне по силам. Чашка кофе на бегу, потом еще одна – на этой стадии мне требуется не столько кофеин, сколько пауза, чтобы перевести дух, проглядеть купленные книги, покоситься на часы, вздрогнуть, выругаться, вскочить, шаря в карманах, и, не дожидаясь сдачи, убежать. До поезда всего пятьдесят минут, а мне еще предстоит долгая изматывающая поездка на Белорусский вокзал, целых, страшно сказать, две остановки на метро.
Сделал всего ничего, даже пожрать не успел, а шести часов моей жизни как не бывало – обычное дело, в Москве все так живут, вечно ни черта не успевают, кроме самого необходимого, да и то за счет сна; здесь, кажется, нет ни одного человека, который может позволить себе спать сколько хочется, даже дети хронически недосыпают. Однажды жители этого города сойдут с ума от усталости, остается надеяться, что все в один день, так им будет проще освоиться, а я сюда – ни ногой, по крайней мере в ближайшие месяцы, а потом будь что будет.
Истекая временем, я рухнул на бархатное, синее с золотом покрывало и вознес привычную дорожную молитву: «Пожалуйста, Господи, никаких соседей, будь человеком, очень Тебя прошу». Окажись я сам на месте Бога, вряд ли потрудился бы исполнять капризы церковно необработанного мизантропа, вспоминающего обо мне только перед отправлением очередного поезда дальнего следования, однако Он, в отличие от меня, не мелочен, молитва, как всегда, подействовала, в мое купе никто не вошел. А когда поезд потихоньку отполз от платформы, края рваной раны стали затягиваться, время мое загустело и замедлило ход, так что при известном воображении вполне можно было представить, что его хватит еще очень, очень надолго, а может быть, даже навсегда. Прежде у меня это получалось, а теперь нет, но надо стараться.
Проводница забрала билет, включила телевизор и, не дав мне опомниться, ушла. Бедняжка, надо думать, убеждена, будто включить телевизор – благодеяние такого масштаба, что мнения облагодетельствованного можно не спрашивать, кто же в здравом уме от своего счастья откажется? Считается, вероятно, что каждая минута, проведенная в тишине, – почти непереносимое мучение; возможно, это уже неопровержимо доказали британские ученые и увидели из космоса астронавты. Прежде пассажиры добирались до станции назначения истерзанные молчанием, едва живые от этой муки, а теперь наступил золотой век, еще немного, и конфискация телевизора останется единственным уголовным наказанием; впрочем, ООН быстро приравняет этот варварский метод к пыткам и искоренит повсеместно, можно не сомневаться.
Я бы мог еще долго исходить желчью, но наконец нашел тщательно замаскированную кнопку, выключил визгливую дрянь и, довольный собой, уставился в окно. За окном мелькали подмосковные дачи, по большей части скромные деревянные курятники. Солидные дома, вроде моего бывшего загородного убежища, возле железнодорожного полотна не строят. Москва осталась позади, и черт с ней, я живу здесь только ради немыслимого счастья регулярно ее покидать. Страшно подумать, какой кайф я словлю в тот день, когда наконец уеду из Москвы навсегда, того гляди сердце не выдержит. Оно и сейчас-то едва справляется, отвыкло за зиму от бурных положительных эмоций, поэтому придется посетить вонючий тамбур и испепелить там сигарету-другую, этот процесс чрезвычайно меня успокаивает.
Справедливости ради следует отметить, что в тамбуре, вопреки моим прогнозам, пахло не жжеными портянками – обычный аромат практически всех сортов сигарет, какие можно найти в широкой продаже, включая самые пафосные, они, честно говоря, даже хуже прочих, – но медом и черносливом. В смысле, великолепным трубочным табаком, на фоне которого даже я со своей благородной вишневой самокруткой буду тварью смердящей – непривычная позиция. На радостях я даже извинился.
– У меня хороший табак, но не трубочный, так что сейчас испорчу атмосферу, простите.
Обладатель трубки, чье лицо было почти полностью скрыто под длинным замшевым козырьком жокейской кепки с наушниками, сперва снисходительно отмахнулся – дескать, делайте что хотите, но потом вдруг уставился на меня с доброжелательным любопытством ученого орнитолога, обнаружившего редкий экземпляр древесного гриба, – вроде не по его специальности находка, а все равно интересно. И я тут же пожалел, что заговорил, дал ему повод ответить, теперь, вместо того чтобы спокойно покурить, придется поддерживать светскую беседу, кто меня за язык тянул, эх.
– Вам придется многому научиться, – внезапно сказал он. – А то совсем пропадете.
Его реплика меня развеселила, по крайней мере, такое начало совершенно не походило на традиционную болтовню попутчиков о погоде и ценах на спиртное в пунктах отправления и прибытия. Так что я не стал ограничиваться вежливым кивком, ответил по-человечески:
– Учиться я уже пробовал. Три незаконченных высших, скучное оказалось занятие. Но до сих пор вроде не пропал.
– Да я не о высшем образовании. Скорее о разных практических навыках. Очень хорошо, когда человек, земную жизнь пройдя до половины, умеет водить автобус, говорить, к примеру, на датском и чешском языках, фотографировать, просыпаться в тот момент, когда сочтет нужным, накладывать грим, взламывать замки и печь пироги… – начал обстоятельно объяснять обладатель трубки и кепки. Но вдруг запнулся на полуслове и махнул рукой: – Ладно, не обращайте внимания. Сами разберетесь. По ходу дела.
Я собрался было ответить вежливо и снисходительно, дескать, спасибо за доверие, разберусь непременно – но мой попутчик уже отвернулся к окну и окружил себя такой плотной завесой табачного дыма, словно к цирковому фокусу с исчезновением приготовился; исчез он или просто отправился потом на свое место, неведомо, потому что я ушел раньше и больше его не видел – ни в тамбуре, ни в коридоре, ни за приоткрытыми дверями чужих купе, ни даже на платформе в Вильнюсе, хотя это как раз легко объяснимо: он мог преспокойно выйти в Смоленске, Минске или на любой другой промежуточной станции.
Я люблю спать в поездах, но железнодорожное расписание редко согласуется с моим режимом дня. Эти негодяи так и норовят прибыть к месту назначения с утра пораньше и испортить мне все удовольствие. Поезд Москва—Вильнюс не исключение; в этом смысле он даже хуже прочих: заснуть мне удается в лучшем случае около трех, а в половине шестого приходят белорусские пограничники, еще час спустя – литовские. С ними, впрочем, общается мой автопилот. Звезд с неба он не хватает, но показывать документы и приветливо говорить таможенникам волшебную формулу: «Только личные вещи» – обучен. Однако в семь проводница приносит горчайший в мире кофе, доверчивый автопилот пробует его, соблазнившись запахом, и вот тогда-то просыпаюсь я, такой злой и несчастный, что бедняге автопилоту страшно оставаться в одном купе с этим типом. Обычно он запирает меня в туалете, благо там всегда есть чем заняться – например, бритьем, с которым мой автопилот в одиночку, увы, не справляется, сколько его ни учи.
А ровно в семь сорок пять мы с автопилотом выходим на перрон. Я несу саквояж, а он бежит к банкомату за наличностью, я кормлю монетами кофейный автомат, а он оглядывается в поисках таксистов, я говорю: «Нет уж, пешком», а он раздраженно фыркает: «Тогда справляйся сам, я умываю руки» – и поспешно прячется на одной из окраинных планет моего внутреннего космоса, еще не открытых моими внутренними астрономами. А я иду в город – пешком, с тяжеленным саквояжем в одной руке и теплым картонным стаканчиком в другой, оставляя за собой шлейф кофейного аромата.
С каждым шагом, по мере повышения уровня кофеина в крови, органическая жизнь кажется мне все более приемлемым занятием; минут через десять, выбрасывая пустую картонку в урну на улице Базилиону, я уже согласен считать бытие скорее удовольствием, чем тяжелой работой, и это правильно, потому что только в таком настроении можно входить в Старый город через Врата Зари, под ликующий птичий гвалт, благодатным дождем изливающийся с небес. У самых ворот я всегда замедляю шаг, и тогда поднимается ветер, он бесцеремонно подталкивает меня в спину – дескать, давай, не мешкай, заходи. Я делаю шаг, другой и третий, ступаю под свод, и птичьи вопли превращаются в колокольный звон, выхлопные газы становятся ладаном и миррой, а кофеин в моей крови – качественным опием. Уверен, если бы у меня была с собой тыква, она бы непременно превратилась в карету, но я вечно забываю пройти мимо центрального рынка и купить экспериментальный образец.
Я вхожу в Старый город – на заре, через Врата Зари, скулы мои пылают, глаза леденеют, а дыхание замирает. Я бесчувственное бревно; по крайней мере, это словосочетание столь часто звучало в мой адрес, что было бы глупо продолжать считать себя чувствительным куском мяса, но Вильна как-то сумела ухватить меня за сердце и с тех пор не отпускает. Рука ее ласкова, но тверда, поэтому лучше не трепыхаться; я, впрочем, даже рад, что так получилось. Приезжать в этот город – праздник, который я могу устраивать себе так часто, как пожелаю, поэтому вряд ли я когда-нибудь переберусь сюда окончательно, знаю ведь, каков будет итог: поселюсь в Старом городе, стану дрыхнуть до полудня и раздражаться от необходимости выходить на запруженную туристами улицу; помаявшись, заведу новую зазнобу где-нибудь в радиусе тысячи километров от дома, а это чертовски глупо, лучше Вильны все равно ничего не придумаешь, поэтому следует оставить все как есть.
Апрель только начался, так что по пустынным верандам виленских кофеен гуляет ветер, а внутри нынче не курят – сами виноваты, потеряли роскошного клиента в моем лице, первая утренняя сигарета уже полчаса нетерпеливо ворочается в портсигаре, не хочу ее мучить. Поэтому «роскошный клиент» покупает очередной картонный стаканчик горькой бурды в первом попавшемся газетном киоске, размещает свое роскошное тело в роскошном пальто на сырой скамейке в чужом дворе и достает из одного кармана портсигар, из второго – зажигалку, а из третьего – телефон. Карл еще наверняка спит, поэтому звоню Ренате: приехал, иду пешком, не волнуйся. Господь с тобой, Фелечка, отвечает она, зачем бы мне волноваться? До сих пор не пропал без присмотра, а теперь уже захочешь – не пропадешь, большой мальчик, раньше надо было.
Рената кладет трубку, и я снова остаюсь один. Ну и дурень, пропасть – и то не сумел, балбес несчастный. В твои годы все приличные люди уже давным-давно без присмотра пропали, некоторые даже и по два раза, а ты? Стыдно должно быть, говорю я себе, мой внутренний голос старательно копирует интонации Ренаты, которая через полчаса будет кормить меня завтраком, и если есть на свете счастье, то это – оно.
Но да, только через полчаса, никак не раньше. Мой автопилот не напрасно порывался взять такси у вокзала. Карл живет на противоположном краю городского центра, на короткой узкой улице, застроенной почти игрушечными трехэтажными домами. Об ее название – Савицкё – можно оцарапать язык, но достаточно поглядеть по сторонам, и раны затянутся. Савицкё настолько не похожа на все остальные виленские улицы, что свернувший туда случайный прохожий обычно останавливается, словно бы упершись в невидимую стену, и растерянно оглядывается по сторонам: где я? В Вильне, где же еще, хотя улица Савицкё действительно кажется фрагментом захолустного немецкого городка, отстроенного где-нибудь на рубеже прошлого и позапрошлого веков; похоже, реальность в этом месте на миг отвлеклась, забылась, задумалась о чем-то своем и по рассеянности свернулась аккуратным тевтонским крендельком.
Посреди этого пряничного квартала Карл умудрился выкупить целый подъезд, от подвала до мансарды, увенчанной островерхой красной башенкой с флюгером. То есть сперва он купил квартиру с мансардой наверху, а потом соблазнил соседей снизу ценой вдвое выше тогдашней рыночной. Вовремя успел, нынче виленская недвижимость поднялась в цене, так что тех денег хватило бы в лучшем случае на флюгер. Впрочем, сослагательное наклонение совершенно неприменимо к Карлу, он все всегда делает вовремя, в самый подходящий момент, это не всегда очевидно в процессе, но какое-то время спустя непременно обнаруживается, что он опять угадал.
Меня самого считают феноменально везучим, но я-то знаю, мое хваленое везение – бледная тень Карловой удачи; впрочем, мне хватает, грех жаловаться, тем более что свой главный банк я сорвал еще в раннем детстве – заполучил лучшего в мире отца, единственный в своем роде, эксклюзивный экземпляр.
Наша с Карлом семейная история настолько сентиментальна и мелодраматична, что кажется сценарием мыльной оперы. Иметь такую биографию просто неприлично, один выход – никому никогда не рассказывать. Я, собственно, и не рассказываю, только однажды уборщице тете Саше, с которой мы прятались в подвале, когда горел наш пресненский офис, но тетя Саша – идеальная аудитория для истории о счастливом спасении сироты, ей – можно.
Началось все с того, что у Карла и моей мамы был роман, бурный и непродолжительный; потом она по уши влюбилась в заезжего артиста, а изгнанный из рая Карл уехал на первые в своей жизни гастроли и таким образом сам стал заезжим артистом для великого множества других девушек. Еще какое-то время спустя родился я; никаких воспоминаний о той поре у меня не сохранилось, но надо думать, мы с мамой жили вместе долго и счастливо, целых четыре года, а потом она в очередной раз влюбилась, на этот раз в альпиниста-разрядника, отправила меня на все лето на дачу с детским садом, а сама уехала в горы с новым возлюбленным; надеюсь, они прекрасно провели там время, потому что это были последние дни их жизни – обоих накрыла лавина, обоих нашли спасатели чуть ли не год спустя, когда уже не только спасать, а и хоронить поздновато.
Все это я, впрочем, знаю только с чужих слов, зато смутно помню, что меня, поскольку близких родственников не обнаружилось, отправили в детский дом и мне там очень не понравилось. Вроде бы никто меня особо не обижал, но там не было мамы, моих игрушек и детсадовских друзей, зато были какие-то чужие противные дети и еще более противные чужие взрослые; кажется, я постоянно мерз, целыми днями от всех прятался и думал: пусть меня отсюда куда-нибудь заберут. А потом появился Карл.
Нашу встречу я помню очень хорошо; собственно, это мое первое настоящее, связное и яркое, впечатление детства. В этот день нам на завтрак выдали по конфете «батончик», я совершенно ошалел от свалившегося на меня богатства и никак не мог решиться съесть свою конфету, обстановка казалась мне неподобающей для столь грандиозного события, поэтому я спрятал «батончик» за пазуху и бродил по двору, придерживая свое сокровище рукой, чтобы не исчезло. А потом меня позвали в дом и куда-то повели – сперва наверх, потом снова вниз; я смутно тревожился за конфету, но виду не подавал. Наконец я попал в комнату, которая показалась мне огромной, и там увидел Карла. В первый момент я решил, что он тоже ребенок, просто очень большого роста; по большому счету, я не так уж ошибся, в детстве, когда еще не знаешь толком, как все устроено, проще видеть вещи такими, каковы они есть. Карл не был похож на взрослых, которые меня окружали, а что размеры человеческого тела свидетельствуют о достижении определенного возраста, я, разумеется, еще не знал. То есть уже начал догадываться, но считал это суммой собственных наблюдений, а не жестким правилом. Словом, я подумал, что Карл – очень крупный ребенок, вероятно, новенький, с которым нужно познакомиться, и обрадовался, у этого большого мальчика на лбу было написано: «Со мной легко подружиться», – а мне в те дни очень не хватало друга.
На завтраке «новенького» еще не было, а то я бы непременно его заметил. Это означало, что ему не досталось конфеты. Надо же, как не повезло! Сочувствие придало мне решимости, я достал из-за пазухи свой «батончик», протянул его Карлу и сказал: «На, бери, не бойся, мы с тобой будем дружить». «Еще как будем, – согласился Карл. Развернул конфету, откусил краешек, остальное отдал мне и твердо сказал: – Пополам, так по-честному». Я кивнул и поспешно сунул свою долю за щеку.
Понятия не имею, как он договаривался и оформлял документы, известно же, что сироту легче убить, чем усыновить. Конечно, Карл уже в ту пору был чем-то вроде знаменитости, но органист – не киноактер, от его улыбки не открываются запертые двери и волшебные лиловые печати не появляются на казенных бумагах. Сам он говорит, дескать, ерунда, ничего особенного, знакомые помогли. Карл вообще не любитель вдаваться в подробности, это вгоняет его в тоску, так что я не настаиваю. Так или иначе, но в детском доме я оставался недолго. То есть мне до сих пор кажется, что Карл забрал меня в тот же день – вот я жую конфету, а вот мы уже в поезде, который перевернул все мои прежние представления о реальности, и Карл уговаривает меня хотя бы на минутку отлипнуть от окна и съесть мороженое, пока не растаяло. Но сам он утверждает, что в поезд мы сели только через две недели; впрочем, какая разница, главное, что сели и поехали, неудивительно, что я до сих пор так люблю поезда, сутками готов трястись в душном вагоне, вместо того чтобы спокойно долететь до места за пару часов, самому смешно.
От проспекта Гедиминаса сворачиваю вниз, к реке. Один короткий квартал, потом налево, и вот она, башенка с флюгером, в самом центре короткой шеренги нарядных строений. Кухонное окно на первом этаже распахнуто настежь, и Ренатин яблочный пирог благоухает на всю улицу, так что нарциссы в палисадниках вянут, не в силах вынести такое соперничество.
Сама Рената ждет меня в дверях – алый джемпер, широченная юбка до пят, красные домашние туфли без задников, цыганские серьги, белоснежные волосы собраны на затылке в греческий узел. Когда Рената стала моей няней, ей уже было за сорок, но она казалась мне самой красивой женщиной в мире. Собственно, именно по этой причине она и стала моей няней. Я сам с ней познакомился на улице: увидел, побежал, вцепился в подол и стоял насмерть, твердо зная, что отпускать ее, такую прекрасную, нельзя. Пока Карл с присущей ему деликатностью пытался меня отцепить, они успели познакомиться и разговориться. Выяснилось, что Рената неделю назад бросила работу, мужа, деревянный дом в Жверинасе[1] – словом, все, что у нее было, и приехала в Москву со смутным намерением начать какую-нибудь «новую жизнь», остановилась пока у двоюродной сестры, но это, понятно, не может продолжаться вечно. Карл встрепенулся, почуяв удачу, и тут же объявил, что ребенку срочно требуется няня, совершенно верно, с проживанием, будет вам отдельная комната, да вообще все что угодно, вы же видите, он все равно вас не отпустит. И ей пришлось согласиться – это действительно было проще, чем оторвать меня от юбки.
– Су-дье! – старательно, по слогам произнес он, переиначив иностранное слово на привычный лад, и требовательно уставился на меня в ожидании восхищенной гримасы – дескать, во дает, силен, собака, мать его! Смятения чувств я, прямо скажем, не испытывал, но исполнил свой мимический долг и аккуратно переместил ступню с тормоза на газ.
Здешний охранник не полиглот; сомневаюсь, честно говоря, что он осилил какой-нибудь иностранный язык хотя бы в рамках убогой школьной программы. Но его снедает благородная страсть коллекционера. Петр собирает, записывает и заучивает наизусть формулы прощания на разных языках. Чопорному литовскому «sudie» я сам его научил, блеснул эрудицией, а это было непросто, всякие там «гуд бай», «ауфидарзейн», «адью», «чао», «аста ла виста» и даже «до видженя» Петр узнал задолго до моего появления в этом дачном поселке, обитатели которого пересекают всевозможные государственные границы чаще, чем порог охраняемых Петром врат. Я оказался очень полезным знакомством: старожилов и их гостей любознательный охранник давным-давно выпотрошил, а в его белом линованном блокноте осталось еще много чистых страниц.
Я вошел в его положение и взялся пополнять коллекцию. Благодаря мне в блокноте Петра появились татарское «сау булыгыз», эстонское «нягемисени», голландское «дуй», латышское «уз рэдзэшанос» и венгерское «висонтлаташа»; за зиму его коллекция украсилась узбекским «хаер саламат булсин», гэльским «дья дыт», грузинским «нахвамдис» и одиозным китайским «хуй цзиень», а я все не мог успокоиться, продолжал расспрашивать знакомых и открывать словари в книжных магазинах – в те редкие дни, когда выбирался в Москву.
Не то чтобы мне так уж нравился охранник Петр, скорее наоборот, у деда благодарность за безупречную службу в органах на лбу написана, а подобные надписи, скажем так, не совсем в моем вкусе. Но у меня страсть пополнять чужие коллекции. Как начал в пять лет таскать отцу все найденные на улице ключи, так до сих пор не могу остановиться.
Однако Петровская эпоха в моей жизни закончилась; вряд ли я когда-нибудь сюда вернусь, разве что в гости к Пашке, любезно одолжившему мне свой белокаменный терем для сложной, но поучительной лабораторной работы на тему «Сведет ли меня с ума зима в Подмосковье?». Результат, на мой взгляд, вышел отрицательный; впрочем, со стороны, говорят, виднее. Ну вот и проверим, встреча с крупнейшими экспертами в этой области состоится не далее чем завтра.
– Са-ё-нара, Филипп Карлович, – пробасил мне вослед страж ворот.
Надо же.
Мне нравится Москва, но это совершенно не мешает люто ее ненавидеть. Она – враг, которому я сдаю одно сражение за другим. Все мегаполисы – пасти многоглавого Кроноса, а Москва – самая ненасытная из них. Она алчно пожирает мое время, а значит – меня самого. По большому счету, у человека нет ничего, кроме времени и способности осознавать его течение; впрочем, у подавляющего большинства способность эта изрядно притуплена, но меня миновала милосердная длань небесного анестезиолога, я постоянно, всем телом ощущаю, как течет через меня время, проливается через край, утекает. К этому я более-менее привык, вернее, научился отвлекаться, но в Москве время хлещет из меня, как кровь из рваной раны, так стремительно, что только искренняя ненависть к агрессору помогает мне не удариться в панику.
Первым пунктом программы у меня значится Старомонетный переулок в Замоскворечье, одна из четырех квартир, купленных по случаю во времена моей персональной эпохи больших денег, бурной и непродолжительной. Теперь они обеспечивают мне безбедное и восхитительно бессмысленное существование. Я, кстати, еще в пятом классе, начитавшись романов из отцовской библиотеки, честно написал в сочинении, что, когда вырасту, хочу стать рантье. Это была моя первая двойка по литературе и третий, если не ошибаюсь, грандиозный скандал с участием завуча, даже Карла вызвали в школу; он, впрочем, разочаровал педагогов, горячо одобрив мой выбор, хотя смеяться, конечно, мог бы и поменьше.
И чего, спрашивается, было шум поднимать, вышло-то все по-моему, как всегда, – уж если я чего-нибудь захочу по-настоящему, так и будет, даже если ради этого придется изменить государственный строй на одной шестой части суши; мне бы теперь еще вспомнить, как это – хотеть по-настоящему. Давно уже ни хрена не получается, я и пробовать перестал.
Квартира в Старомонетном – самая маленькая и неустроенная, единственная, которую я не сдаю. Считается, что я здесь живу, на самом деле бóльшую часть времени тут просто хранится барахло и пылится мертвая араукария, чья неуспокоенная душа, не сомневаюсь, гремит по ночам призрачными осколками глиняного горшка. Должна же быть в моей жизни хоть какая-то мистика.
Вот и сейчас я просто прибавил к куче хлама еще две сумки, извлеченные из багажника, даже проветривать помещение не стал – некогда, потом когда-нибудь, или никогда, поживем – увидим.
Далее – Белорусский вокзал. Дорожный саквояж в камеру хранения, жетон с номером в карман и бегом наверх, новый владелец моего «фольксвагена» уже ждет, нахохлившись, под часами. Машину он осматривал третьего дня, остался доволен настолько, что почти утратил способность торговаться; всего-то хлопот – отдать ключи и заранее приготовленную генеральную доверенность, забрать деньги – минутное дело. Я всегда стараюсь избавиться от машины, если уезжаю из города больше чем на месяц, а вернувшись, покупаю новую, практически первую попавшуюся, мне лень подолгу выбирать, и, по правде говоря, не имеет значения, на чем ездить, поначалу я в восторге от любого автомобиля, просто потому, что он новый, а через неделю надоест, мне быстро все надоедает, и знал бы кто, как я сам себе надоел за тридцать лет и три года.
Из Замоскворечья пешком до Малой Дмитровки, эспрессо, еще один эспрессо, Пашка наконец явился, отдаю ключи, сославшись на дела, отказываюсь от предложения пообедать. Он классный, мутная рыба с добрейшим сердцем, он, как говорится, настоящий друг, точнее, редчайшая разновидность приятеля, готового в случае чего помочь делом, легко, на бегу, искренне полагая всякий свой великодушный поступок сущей ерундой, а единственной адекватной реакцией спасенного – разовую устную благодарность; словом, Пашка настоящее сокровище, но мне не о чем с ним говорить, и не только с ним. По идее, молчание должно было осточертеть мне за эту зиму, но я только начал входить во вкус, поэтому обедать буду один. Или вовсе не буду, жрать мне, кажется, тоже надоело, хотя время от времени хочется, конечно, но сам процесс – изо дня в день одно и то же, жевать, глотать, тьфу.
Теперь книжный магазин и еще один книжный магазин, Карл спохватился в последний момент, длиннющий виш-лист вчера прислал, всех его заказов я, конечно, не исполню, тут, по-хорошему, хотя бы неделя на поиски нужна, но примерно четверть списка мне вполне по силам. Чашка кофе на бегу, потом еще одна – на этой стадии мне требуется не столько кофеин, сколько пауза, чтобы перевести дух, проглядеть купленные книги, покоситься на часы, вздрогнуть, выругаться, вскочить, шаря в карманах, и, не дожидаясь сдачи, убежать. До поезда всего пятьдесят минут, а мне еще предстоит долгая изматывающая поездка на Белорусский вокзал, целых, страшно сказать, две остановки на метро.
Сделал всего ничего, даже пожрать не успел, а шести часов моей жизни как не бывало – обычное дело, в Москве все так живут, вечно ни черта не успевают, кроме самого необходимого, да и то за счет сна; здесь, кажется, нет ни одного человека, который может позволить себе спать сколько хочется, даже дети хронически недосыпают. Однажды жители этого города сойдут с ума от усталости, остается надеяться, что все в один день, так им будет проще освоиться, а я сюда – ни ногой, по крайней мере в ближайшие месяцы, а потом будь что будет.
Истекая временем, я рухнул на бархатное, синее с золотом покрывало и вознес привычную дорожную молитву: «Пожалуйста, Господи, никаких соседей, будь человеком, очень Тебя прошу». Окажись я сам на месте Бога, вряд ли потрудился бы исполнять капризы церковно необработанного мизантропа, вспоминающего обо мне только перед отправлением очередного поезда дальнего следования, однако Он, в отличие от меня, не мелочен, молитва, как всегда, подействовала, в мое купе никто не вошел. А когда поезд потихоньку отполз от платформы, края рваной раны стали затягиваться, время мое загустело и замедлило ход, так что при известном воображении вполне можно было представить, что его хватит еще очень, очень надолго, а может быть, даже навсегда. Прежде у меня это получалось, а теперь нет, но надо стараться.
Проводница забрала билет, включила телевизор и, не дав мне опомниться, ушла. Бедняжка, надо думать, убеждена, будто включить телевизор – благодеяние такого масштаба, что мнения облагодетельствованного можно не спрашивать, кто же в здравом уме от своего счастья откажется? Считается, вероятно, что каждая минута, проведенная в тишине, – почти непереносимое мучение; возможно, это уже неопровержимо доказали британские ученые и увидели из космоса астронавты. Прежде пассажиры добирались до станции назначения истерзанные молчанием, едва живые от этой муки, а теперь наступил золотой век, еще немного, и конфискация телевизора останется единственным уголовным наказанием; впрочем, ООН быстро приравняет этот варварский метод к пыткам и искоренит повсеместно, можно не сомневаться.
Я бы мог еще долго исходить желчью, но наконец нашел тщательно замаскированную кнопку, выключил визгливую дрянь и, довольный собой, уставился в окно. За окном мелькали подмосковные дачи, по большей части скромные деревянные курятники. Солидные дома, вроде моего бывшего загородного убежища, возле железнодорожного полотна не строят. Москва осталась позади, и черт с ней, я живу здесь только ради немыслимого счастья регулярно ее покидать. Страшно подумать, какой кайф я словлю в тот день, когда наконец уеду из Москвы навсегда, того гляди сердце не выдержит. Оно и сейчас-то едва справляется, отвыкло за зиму от бурных положительных эмоций, поэтому придется посетить вонючий тамбур и испепелить там сигарету-другую, этот процесс чрезвычайно меня успокаивает.
Справедливости ради следует отметить, что в тамбуре, вопреки моим прогнозам, пахло не жжеными портянками – обычный аромат практически всех сортов сигарет, какие можно найти в широкой продаже, включая самые пафосные, они, честно говоря, даже хуже прочих, – но медом и черносливом. В смысле, великолепным трубочным табаком, на фоне которого даже я со своей благородной вишневой самокруткой буду тварью смердящей – непривычная позиция. На радостях я даже извинился.
– У меня хороший табак, но не трубочный, так что сейчас испорчу атмосферу, простите.
Обладатель трубки, чье лицо было почти полностью скрыто под длинным замшевым козырьком жокейской кепки с наушниками, сперва снисходительно отмахнулся – дескать, делайте что хотите, но потом вдруг уставился на меня с доброжелательным любопытством ученого орнитолога, обнаружившего редкий экземпляр древесного гриба, – вроде не по его специальности находка, а все равно интересно. И я тут же пожалел, что заговорил, дал ему повод ответить, теперь, вместо того чтобы спокойно покурить, придется поддерживать светскую беседу, кто меня за язык тянул, эх.
– Вам придется многому научиться, – внезапно сказал он. – А то совсем пропадете.
Его реплика меня развеселила, по крайней мере, такое начало совершенно не походило на традиционную болтовню попутчиков о погоде и ценах на спиртное в пунктах отправления и прибытия. Так что я не стал ограничиваться вежливым кивком, ответил по-человечески:
– Учиться я уже пробовал. Три незаконченных высших, скучное оказалось занятие. Но до сих пор вроде не пропал.
– Да я не о высшем образовании. Скорее о разных практических навыках. Очень хорошо, когда человек, земную жизнь пройдя до половины, умеет водить автобус, говорить, к примеру, на датском и чешском языках, фотографировать, просыпаться в тот момент, когда сочтет нужным, накладывать грим, взламывать замки и печь пироги… – начал обстоятельно объяснять обладатель трубки и кепки. Но вдруг запнулся на полуслове и махнул рукой: – Ладно, не обращайте внимания. Сами разберетесь. По ходу дела.
Я собрался было ответить вежливо и снисходительно, дескать, спасибо за доверие, разберусь непременно – но мой попутчик уже отвернулся к окну и окружил себя такой плотной завесой табачного дыма, словно к цирковому фокусу с исчезновением приготовился; исчез он или просто отправился потом на свое место, неведомо, потому что я ушел раньше и больше его не видел – ни в тамбуре, ни в коридоре, ни за приоткрытыми дверями чужих купе, ни даже на платформе в Вильнюсе, хотя это как раз легко объяснимо: он мог преспокойно выйти в Смоленске, Минске или на любой другой промежуточной станции.
Я люблю спать в поездах, но железнодорожное расписание редко согласуется с моим режимом дня. Эти негодяи так и норовят прибыть к месту назначения с утра пораньше и испортить мне все удовольствие. Поезд Москва—Вильнюс не исключение; в этом смысле он даже хуже прочих: заснуть мне удается в лучшем случае около трех, а в половине шестого приходят белорусские пограничники, еще час спустя – литовские. С ними, впрочем, общается мой автопилот. Звезд с неба он не хватает, но показывать документы и приветливо говорить таможенникам волшебную формулу: «Только личные вещи» – обучен. Однако в семь проводница приносит горчайший в мире кофе, доверчивый автопилот пробует его, соблазнившись запахом, и вот тогда-то просыпаюсь я, такой злой и несчастный, что бедняге автопилоту страшно оставаться в одном купе с этим типом. Обычно он запирает меня в туалете, благо там всегда есть чем заняться – например, бритьем, с которым мой автопилот в одиночку, увы, не справляется, сколько его ни учи.
А ровно в семь сорок пять мы с автопилотом выходим на перрон. Я несу саквояж, а он бежит к банкомату за наличностью, я кормлю монетами кофейный автомат, а он оглядывается в поисках таксистов, я говорю: «Нет уж, пешком», а он раздраженно фыркает: «Тогда справляйся сам, я умываю руки» – и поспешно прячется на одной из окраинных планет моего внутреннего космоса, еще не открытых моими внутренними астрономами. А я иду в город – пешком, с тяжеленным саквояжем в одной руке и теплым картонным стаканчиком в другой, оставляя за собой шлейф кофейного аромата.
С каждым шагом, по мере повышения уровня кофеина в крови, органическая жизнь кажется мне все более приемлемым занятием; минут через десять, выбрасывая пустую картонку в урну на улице Базилиону, я уже согласен считать бытие скорее удовольствием, чем тяжелой работой, и это правильно, потому что только в таком настроении можно входить в Старый город через Врата Зари, под ликующий птичий гвалт, благодатным дождем изливающийся с небес. У самых ворот я всегда замедляю шаг, и тогда поднимается ветер, он бесцеремонно подталкивает меня в спину – дескать, давай, не мешкай, заходи. Я делаю шаг, другой и третий, ступаю под свод, и птичьи вопли превращаются в колокольный звон, выхлопные газы становятся ладаном и миррой, а кофеин в моей крови – качественным опием. Уверен, если бы у меня была с собой тыква, она бы непременно превратилась в карету, но я вечно забываю пройти мимо центрального рынка и купить экспериментальный образец.
Я вхожу в Старый город – на заре, через Врата Зари, скулы мои пылают, глаза леденеют, а дыхание замирает. Я бесчувственное бревно; по крайней мере, это словосочетание столь часто звучало в мой адрес, что было бы глупо продолжать считать себя чувствительным куском мяса, но Вильна как-то сумела ухватить меня за сердце и с тех пор не отпускает. Рука ее ласкова, но тверда, поэтому лучше не трепыхаться; я, впрочем, даже рад, что так получилось. Приезжать в этот город – праздник, который я могу устраивать себе так часто, как пожелаю, поэтому вряд ли я когда-нибудь переберусь сюда окончательно, знаю ведь, каков будет итог: поселюсь в Старом городе, стану дрыхнуть до полудня и раздражаться от необходимости выходить на запруженную туристами улицу; помаявшись, заведу новую зазнобу где-нибудь в радиусе тысячи километров от дома, а это чертовски глупо, лучше Вильны все равно ничего не придумаешь, поэтому следует оставить все как есть.
Апрель только начался, так что по пустынным верандам виленских кофеен гуляет ветер, а внутри нынче не курят – сами виноваты, потеряли роскошного клиента в моем лице, первая утренняя сигарета уже полчаса нетерпеливо ворочается в портсигаре, не хочу ее мучить. Поэтому «роскошный клиент» покупает очередной картонный стаканчик горькой бурды в первом попавшемся газетном киоске, размещает свое роскошное тело в роскошном пальто на сырой скамейке в чужом дворе и достает из одного кармана портсигар, из второго – зажигалку, а из третьего – телефон. Карл еще наверняка спит, поэтому звоню Ренате: приехал, иду пешком, не волнуйся. Господь с тобой, Фелечка, отвечает она, зачем бы мне волноваться? До сих пор не пропал без присмотра, а теперь уже захочешь – не пропадешь, большой мальчик, раньше надо было.
Рената кладет трубку, и я снова остаюсь один. Ну и дурень, пропасть – и то не сумел, балбес несчастный. В твои годы все приличные люди уже давным-давно без присмотра пропали, некоторые даже и по два раза, а ты? Стыдно должно быть, говорю я себе, мой внутренний голос старательно копирует интонации Ренаты, которая через полчаса будет кормить меня завтраком, и если есть на свете счастье, то это – оно.
Но да, только через полчаса, никак не раньше. Мой автопилот не напрасно порывался взять такси у вокзала. Карл живет на противоположном краю городского центра, на короткой узкой улице, застроенной почти игрушечными трехэтажными домами. Об ее название – Савицкё – можно оцарапать язык, но достаточно поглядеть по сторонам, и раны затянутся. Савицкё настолько не похожа на все остальные виленские улицы, что свернувший туда случайный прохожий обычно останавливается, словно бы упершись в невидимую стену, и растерянно оглядывается по сторонам: где я? В Вильне, где же еще, хотя улица Савицкё действительно кажется фрагментом захолустного немецкого городка, отстроенного где-нибудь на рубеже прошлого и позапрошлого веков; похоже, реальность в этом месте на миг отвлеклась, забылась, задумалась о чем-то своем и по рассеянности свернулась аккуратным тевтонским крендельком.
Посреди этого пряничного квартала Карл умудрился выкупить целый подъезд, от подвала до мансарды, увенчанной островерхой красной башенкой с флюгером. То есть сперва он купил квартиру с мансардой наверху, а потом соблазнил соседей снизу ценой вдвое выше тогдашней рыночной. Вовремя успел, нынче виленская недвижимость поднялась в цене, так что тех денег хватило бы в лучшем случае на флюгер. Впрочем, сослагательное наклонение совершенно неприменимо к Карлу, он все всегда делает вовремя, в самый подходящий момент, это не всегда очевидно в процессе, но какое-то время спустя непременно обнаруживается, что он опять угадал.
Меня самого считают феноменально везучим, но я-то знаю, мое хваленое везение – бледная тень Карловой удачи; впрочем, мне хватает, грех жаловаться, тем более что свой главный банк я сорвал еще в раннем детстве – заполучил лучшего в мире отца, единственный в своем роде, эксклюзивный экземпляр.
Наша с Карлом семейная история настолько сентиментальна и мелодраматична, что кажется сценарием мыльной оперы. Иметь такую биографию просто неприлично, один выход – никому никогда не рассказывать. Я, собственно, и не рассказываю, только однажды уборщице тете Саше, с которой мы прятались в подвале, когда горел наш пресненский офис, но тетя Саша – идеальная аудитория для истории о счастливом спасении сироты, ей – можно.
Началось все с того, что у Карла и моей мамы был роман, бурный и непродолжительный; потом она по уши влюбилась в заезжего артиста, а изгнанный из рая Карл уехал на первые в своей жизни гастроли и таким образом сам стал заезжим артистом для великого множества других девушек. Еще какое-то время спустя родился я; никаких воспоминаний о той поре у меня не сохранилось, но надо думать, мы с мамой жили вместе долго и счастливо, целых четыре года, а потом она в очередной раз влюбилась, на этот раз в альпиниста-разрядника, отправила меня на все лето на дачу с детским садом, а сама уехала в горы с новым возлюбленным; надеюсь, они прекрасно провели там время, потому что это были последние дни их жизни – обоих накрыла лавина, обоих нашли спасатели чуть ли не год спустя, когда уже не только спасать, а и хоронить поздновато.
Все это я, впрочем, знаю только с чужих слов, зато смутно помню, что меня, поскольку близких родственников не обнаружилось, отправили в детский дом и мне там очень не понравилось. Вроде бы никто меня особо не обижал, но там не было мамы, моих игрушек и детсадовских друзей, зато были какие-то чужие противные дети и еще более противные чужие взрослые; кажется, я постоянно мерз, целыми днями от всех прятался и думал: пусть меня отсюда куда-нибудь заберут. А потом появился Карл.
Нашу встречу я помню очень хорошо; собственно, это мое первое настоящее, связное и яркое, впечатление детства. В этот день нам на завтрак выдали по конфете «батончик», я совершенно ошалел от свалившегося на меня богатства и никак не мог решиться съесть свою конфету, обстановка казалась мне неподобающей для столь грандиозного события, поэтому я спрятал «батончик» за пазуху и бродил по двору, придерживая свое сокровище рукой, чтобы не исчезло. А потом меня позвали в дом и куда-то повели – сперва наверх, потом снова вниз; я смутно тревожился за конфету, но виду не подавал. Наконец я попал в комнату, которая показалась мне огромной, и там увидел Карла. В первый момент я решил, что он тоже ребенок, просто очень большого роста; по большому счету, я не так уж ошибся, в детстве, когда еще не знаешь толком, как все устроено, проще видеть вещи такими, каковы они есть. Карл не был похож на взрослых, которые меня окружали, а что размеры человеческого тела свидетельствуют о достижении определенного возраста, я, разумеется, еще не знал. То есть уже начал догадываться, но считал это суммой собственных наблюдений, а не жестким правилом. Словом, я подумал, что Карл – очень крупный ребенок, вероятно, новенький, с которым нужно познакомиться, и обрадовался, у этого большого мальчика на лбу было написано: «Со мной легко подружиться», – а мне в те дни очень не хватало друга.
На завтраке «новенького» еще не было, а то я бы непременно его заметил. Это означало, что ему не досталось конфеты. Надо же, как не повезло! Сочувствие придало мне решимости, я достал из-за пазухи свой «батончик», протянул его Карлу и сказал: «На, бери, не бойся, мы с тобой будем дружить». «Еще как будем, – согласился Карл. Развернул конфету, откусил краешек, остальное отдал мне и твердо сказал: – Пополам, так по-честному». Я кивнул и поспешно сунул свою долю за щеку.
Понятия не имею, как он договаривался и оформлял документы, известно же, что сироту легче убить, чем усыновить. Конечно, Карл уже в ту пору был чем-то вроде знаменитости, но органист – не киноактер, от его улыбки не открываются запертые двери и волшебные лиловые печати не появляются на казенных бумагах. Сам он говорит, дескать, ерунда, ничего особенного, знакомые помогли. Карл вообще не любитель вдаваться в подробности, это вгоняет его в тоску, так что я не настаиваю. Так или иначе, но в детском доме я оставался недолго. То есть мне до сих пор кажется, что Карл забрал меня в тот же день – вот я жую конфету, а вот мы уже в поезде, который перевернул все мои прежние представления о реальности, и Карл уговаривает меня хотя бы на минутку отлипнуть от окна и съесть мороженое, пока не растаяло. Но сам он утверждает, что в поезд мы сели только через две недели; впрочем, какая разница, главное, что сели и поехали, неудивительно, что я до сих пор так люблю поезда, сутками готов трястись в душном вагоне, вместо того чтобы спокойно долететь до места за пару часов, самому смешно.
От проспекта Гедиминаса сворачиваю вниз, к реке. Один короткий квартал, потом налево, и вот она, башенка с флюгером, в самом центре короткой шеренги нарядных строений. Кухонное окно на первом этаже распахнуто настежь, и Ренатин яблочный пирог благоухает на всю улицу, так что нарциссы в палисадниках вянут, не в силах вынести такое соперничество.
Сама Рената ждет меня в дверях – алый джемпер, широченная юбка до пят, красные домашние туфли без задников, цыганские серьги, белоснежные волосы собраны на затылке в греческий узел. Когда Рената стала моей няней, ей уже было за сорок, но она казалась мне самой красивой женщиной в мире. Собственно, именно по этой причине она и стала моей няней. Я сам с ней познакомился на улице: увидел, побежал, вцепился в подол и стоял насмерть, твердо зная, что отпускать ее, такую прекрасную, нельзя. Пока Карл с присущей ему деликатностью пытался меня отцепить, они успели познакомиться и разговориться. Выяснилось, что Рената неделю назад бросила работу, мужа, деревянный дом в Жверинасе[1] – словом, все, что у нее было, и приехала в Москву со смутным намерением начать какую-нибудь «новую жизнь», остановилась пока у двоюродной сестры, но это, понятно, не может продолжаться вечно. Карл встрепенулся, почуяв удачу, и тут же объявил, что ребенку срочно требуется няня, совершенно верно, с проживанием, будет вам отдельная комната, да вообще все что угодно, вы же видите, он все равно вас не отпустит. И ей пришлось согласиться – это действительно было проще, чем оторвать меня от юбки.