Страница:
Вырастая и изо всех сил вытягиваясь вверх, Шунька привык ощущать себя большим и классным. Его многие любили, ему многие нравились. Жизнь вокруг кипела и бурлила, занятий было множество, только выбирай, учился Шунька хорошо (за что был твердо уважаем округой), жизнь, в общем, удалась. И удалась бы она совсем и вполне, если бы не странные мысли, которые Шунька время от времени встречал в своей голове.
Как-то так оказалось, что остальные мальчишки знали. Им просто казалось, что и он знает — а он не знал. Им казалось, что не знать этого нельзя, что не знать этого — это просто дурость и зловредность, потому что ведь все знают. Ведь так: со всеми уроженцами Города в возрасте трех лет проводился обряд, величаемый обрядом Инициации. Маленькие Горожане по очереди подходили к Главному Горожанину, или к одному из его Заместителей, вставали на колени и лизали до блеска начищенный специальный церемониальный сапог, надетый на выставленную ногу. Вроде как сапог был чем-то смазан, непонятно, или не был, но не суть: после этого обряда маленькие Горожане становились настоящими Горожанами, и уже с детства как-то понимали, в чем заключаются правила поведения в Городе. Ну, про то, что и как надо говорить старшим, про то, с кем и как можно спорить (а с кем и нельзя), про Своё Мнение и правила его Применения, про всё. Жизнь в Городе была свободной и приятной, жесткие правила надежно скрывались под бурными волнами свободы и воли, поэтому вроде как никого они и не сковывали. Просто люди знали. Все знали. А вот Шунька не знал.
Когда случайно выяснилось, что Шунька не знал, в Городе тут же забурлила деятельность. Шунька получил письмо, в котором говорилось — дескать, так и так, уважаемый Ш., поелику Вы не прошли в соответствующем возрасте обряд Инициации, то Вас обязывают пройти его назамедлительно. К такому-то часу в ближайшую пятницу приходите на Городскую Площадь, на регулярное Общее Собрание — там Вас будет ждать Главный Горожанин со своим Сапогом. Подготовка к обряду не требуется. Явка обязательна. Горсовет.
Вообще-то Шунька еще раньше замечал, что ведет себя не совсем так, как другие мальчишки. Например, он никогда не говорил старшим приятные вещи, если не чувствовал, что хочет их сказать. То есть он думал, что и остальные говорят только тогда, когда им этого действительно хочется, но как-то так получалось, что остальным хотелось гораздо чаще, чем Шуньке. При любом контакте с преподавателями, с дирекцией, с начальством мальчишки обычно вежливо и бережно рассказывали своим старшим собеседникам, как же эти собеседники им помогают и сколько же много общение с ними, важными и нужными, им даёт. Шунька тоже так делал — всегда, когда действительно так думал. Думал не всегда. Остальные тоже вроде как не всегда. Но как-то чаще.
Идея с сапогом вообще не приходила ему в голову, пока не пришло то письмо и все не закрутилось, как карусель. В том месте, где Шунька родился, сапоги, конечно, лизали. И еще как лизали. Но вот обряда из этого не делали, и Шуньку еще покойница-мать как-то исподволь, без особых внушений, приучила, что сапоги языком не лижут. Нехорошо это. Негигиенично. Пусть другие лижут — а ты, Шунечка, не лижи. Шунечка и не лизал, гордо и строго считая, что лизать сапоги стыдно. Полезно иногда, это да. Но стыдно. Значит — нельзя.
А вот, оказывается, и не стыдно? А вот, оказывается, и можно? А вот, оказывается, и обязательно? Мысли вихрились в Шунькиной черноволосой голове с медным отливом, вихрились и не давали спать. Если бы покойница-мать узнала… Да что там мать. Он сам никак, ни коим образом не мог себе представить, как это можно — выйти на площадь, при всех (на Общее Собрание приходит целая толпа), встать на колени (это-то еще ладно), и — что? Высунуть язык? Или заранее не высовывать, а высунуть уже потом? Или просто голову наклонить и понюхать? Да нет, вроде, понюхать нельзя, надо обязательно лизнуть, и тогда…
В «тогда» заключалась основная сложность. Лизнуть сапог, само по себе, конечно, не фонтан как приятно, но максимум можно и лизнуть. В прошлом году он на спор жабу лизнул — и ничего, не умер. А потом что? Получить в себя, в самую свою нутрь, какое-то вещество, которое заставит его быть — другим? Говорить то, что он говорить не хочет, или уже хотеть это говорить? Вести себя иначе только потому, что так вести себя НАДО, и не надо вести себя не так?
Думалось: а я их обману. Я наклонюсь и, может, даже приложусь самым языковым кончиком, а другим я не стану. И говорить буду все то же самое, а если и не то же самое — то прекрасно осознавая, как же я морочу им голову. Но в какой-то момент домой к Шуньке, под его метания, пришел сам Сенна.
Сенна был жгуче, ярчайше, вызывающе черноволос. Сенна был знаменит и уважаем в Городе. Сенна родился там же, где Шунька. Сенна говорил на том языке, на котором говорила мать. Шунька ожил. Сенна был понимающ и приязнен, Сенна действительно хотел помочь.
— Понимаете, Шуня, — говорил Сенна, волнуясь, — через это просто надо пройти, и все. Все через это прошли. Я тоже через это прошел, причем в довольно позднем возрасте. Да, это унижение (мы-то с Вами, Шуня, понимаем, насколько же это унижение) — но такова суть процесса. Чтобы придти к Городу, чтобы войти в него, надо пройти через унижение. Надо сделать шаг. Я согласен, Шуня, что придумавшие такое — моральные уроды, слабые люди, люди, одержимые страхами. Мы-то с Вами, Шуня, знаем им цену. Но не пройдя через их процесс, не подвергнув себя этому унижению, таким как мы с Вами в этом Городе не повзрослеть. Не вырасти. Не выжить.
— Так уж не выжить, — хмурился Шунька, ковыряя ботинком пол.
— Ну, выжить, конечно, — тонко-нервно улыбался Сенна. — Но не дойти до того уровня, которого мы с Вами оба заслуживаем. Не войти в ту когорту, в одной которой нам и место. Шуня, Вы талантливый человек, Вы же не хотите всю жизнь мыть полы?
Шунька млел от обращения на «Вы» и от мягкого голоса Сенны, само присутствие которого действовало успокаивающе. Но в Сенниной логике была какая-то дыра, какая-то неточность, и оттого неубедительность.
— Вы же понимаете, Шуня, — говорил Сенна, — Вы все равно останетесь собой. Чудес не бывает и люди так просто не меняются. Вы будете видеть происходящее, давать ему реальную, нашу, оценку, да и выбор поведения у Вас останется, все это чушь, кодирование, мазь, превращение — поверьте мне, Шуня, я знаю их механику, все это чепуха. Но в психике должны произойти какие-то изменения, а без них Вам всю жизнь придется сидеть на обочине и тачать сапоги. Те самые, Шуня, которые Ваши трехлетние дети придут лизать.
О своих трёхлетних детях Шунька задумывался мало и плохо, больше его интересовала грядущая пятница. С момента получения горсоветовского письма Шунька почти не спал и практически не ел. Он бегал взад и вперёд по своей невеликой комнате, или подолгу сидел на кровати, обхватив черноволосую голову руками. К нему заходили какие-то приятели, подбадривали (они видели Шунькино состояние, но ни один из них толком не понимал, в чем проблема), пихали пышки и вафли, а потом убегали на залитые солнечным светом улицы. В свёртках с гостинцами Шунька часто находил ободряющие записки. Все записки, как по уговору, кончались фразой "Шунька, лизни сапог!"
Хорошо им, завидовал Шунька, они тут родились, им всё просто. "Шунька, лизни сапог". Вот так вот возьми и лизни. Делов-то. Хорошо им. Хорошо им. Хорошо.
Пятница наступила внезапно. Еще накануне, кажется, был вторник, а потом долго-долго тянулась нуднейшая среда (опять заходил Сенна, опять прибегали мальчишки, опять "Шунька, лизни сапог", опять сосало под ложечкой и не моглось есть), а потом бац — и всё. Пятница. Приплыли, мрачно подумал Шунька, надевая чистую рубашку. Что делать, он так и не решил. Ему было известно, что в случае неповиновения он будет с позором изгнан из Города. Из своего любимого, такого уже родного, такого близкого и нужного Города. Идти Шуньке, в случае чего, было абстолютно некуда: ничего и никого, кроме Города, у него и не было. Был только свой язык, розовый, гибкий и остро чувствующий вкус. Интересно, какой вкус у сапога. Вкуса сапог Шунькин язык еще не знал.
По дороге на церемонию Шуньку трясло. Перед глазами плыли чертики и пятна, горло сжималось, а руки дрожали так, что Шунька сунул их в карманы, подальше от греха и любопытных взглядов. Ну, в конце-то концов, попытался успокоить себя Шунька. Две минуты, чего бы там ни было. "Шунька, лизни сапог!" — весело прокричал кто-то из пробегавших мальчишек: на церемонию шел весь Город. "Удачи, коллега!", услышал Шунька и обернулся. У его плеча шагал мудрый печальный Сенна.
Что происходило до того момента, как торжественно запели трубы и Главный Горожанин величественно вытянул вперед свою правую ногу, блестящую черной кожей сапога, Шунька просто не помнил. Он очнулся от мычания труб, вышел вперед (на него все смотрели, и это было ужасно страшно) и подошел к Главному Горожанину. Тот глядел на Шуньку внимательно и понимающе, никуда не торопя. От него шло ласковое тепло, как от бабушкиной печки. Шунька наклонился и тупым взглядом уставился на сияющий чистый сапог. Сапог казался далеким, как штат Алабама. «Выгонят», тоскливо подумал Шунька, и встал на колени.
И тут, как только кожа сквозь тонкую защиту брюк ощутила жесткие неровные камни, Шуньку повело: на глаза налетела пелена ненависти такой силы, что не было сил дышать. Ненависти на всех и за всё: за то, что придумали дурацкий церемониал, за то, что издеваются, за то, что все рыжие, как идиоты, за то, что выгонят из его любимого Города, если он не лизнет эту гадскую ногу, за то, что напридумывали кошмарных сказок и сами в них верят, за то, что он, Шунька, стоит сейчас на коленях, и никуда — никуда — не может деться от этого проклятого, проклятого, проклятого сапога. Бешенство закачало Шунькины плечи стобалльным штормом и от ненависти Шунькина голова упала вперед. На сапог.
Ах так? Хотите? Без этого невозможно? Шунька высунул подальше свой неместный, неуместный, неизвестный и ненавистный местным язык и изо всех сил приложился к блестящему сапогу. Еще раз. Ещё. Он лизал тепловатую кожу с силой, как трут на тёрке. Он не заметил, что кожа под его языком расплавилась и задымилась, а вместе с ней задымился и исчез находившийся под кожей белый носок. Он не обратил внимания, что лижет уже не сапожную, а самую настоящую, живую, человеческую плоть. Он не почувствовал запаха горелого мяса. Он не увидел, как к нему, в центр площади, волной побежали кричащие люди. Он не услышал визга Главного Горожанина, пытающегося выдернуть свою дымящуюся ногу из-под страшного, небывалого, незнакомого, неместного, неуместного, ядовитого языка.
Говорили, что Главный Горожанин месяц пролежал в больнице с сильными ожогами и с нервным срывом. Говорили, что знаменитый сапог так и не починили, и, кажется, тихо закопали где-то за Городом. Говорили, что со всех, кто был в тот день на площади, взяли подписку о неразглашении Государственной Тайны. Говорят, что на площади в тот день были абсолютно все, поэтому подписка была чистой формальностью. Говорили, что отныне, особым приказом, на церемонию Инициации Главному Горожанину предписывалось надевать специальные несгораемые носки.
Шунька живёт на самой окраине Города, один. Он не тачает сапог, как ему было предсказано, он мастерит изящные безделушки из кожи и продает их горожанам. Покупают у него хорошо — он ведь теперь, как-никак, знаменитость. Но никто из покупателей не общается с Шунькой и, тем более, не заходит к нему просто так, в гости. Почти никто.
Исключение составляет сухощавый господин с печальными глазами, ироничной улыбкой и волнистыми черными волосами. Этот господин — знаменитый Сенна, великий Сенна, ставший тем временем одной из ключевых фигур Города. Он часто приходит к Шуньке по вечерам и они часами ведут пылкие разговоры, понятные им одним.
Зоопарк
Сказка про два чебурека
Как-то так оказалось, что остальные мальчишки знали. Им просто казалось, что и он знает — а он не знал. Им казалось, что не знать этого нельзя, что не знать этого — это просто дурость и зловредность, потому что ведь все знают. Ведь так: со всеми уроженцами Города в возрасте трех лет проводился обряд, величаемый обрядом Инициации. Маленькие Горожане по очереди подходили к Главному Горожанину, или к одному из его Заместителей, вставали на колени и лизали до блеска начищенный специальный церемониальный сапог, надетый на выставленную ногу. Вроде как сапог был чем-то смазан, непонятно, или не был, но не суть: после этого обряда маленькие Горожане становились настоящими Горожанами, и уже с детства как-то понимали, в чем заключаются правила поведения в Городе. Ну, про то, что и как надо говорить старшим, про то, с кем и как можно спорить (а с кем и нельзя), про Своё Мнение и правила его Применения, про всё. Жизнь в Городе была свободной и приятной, жесткие правила надежно скрывались под бурными волнами свободы и воли, поэтому вроде как никого они и не сковывали. Просто люди знали. Все знали. А вот Шунька не знал.
Когда случайно выяснилось, что Шунька не знал, в Городе тут же забурлила деятельность. Шунька получил письмо, в котором говорилось — дескать, так и так, уважаемый Ш., поелику Вы не прошли в соответствующем возрасте обряд Инициации, то Вас обязывают пройти его назамедлительно. К такому-то часу в ближайшую пятницу приходите на Городскую Площадь, на регулярное Общее Собрание — там Вас будет ждать Главный Горожанин со своим Сапогом. Подготовка к обряду не требуется. Явка обязательна. Горсовет.
Вообще-то Шунька еще раньше замечал, что ведет себя не совсем так, как другие мальчишки. Например, он никогда не говорил старшим приятные вещи, если не чувствовал, что хочет их сказать. То есть он думал, что и остальные говорят только тогда, когда им этого действительно хочется, но как-то так получалось, что остальным хотелось гораздо чаще, чем Шуньке. При любом контакте с преподавателями, с дирекцией, с начальством мальчишки обычно вежливо и бережно рассказывали своим старшим собеседникам, как же эти собеседники им помогают и сколько же много общение с ними, важными и нужными, им даёт. Шунька тоже так делал — всегда, когда действительно так думал. Думал не всегда. Остальные тоже вроде как не всегда. Но как-то чаще.
Идея с сапогом вообще не приходила ему в голову, пока не пришло то письмо и все не закрутилось, как карусель. В том месте, где Шунька родился, сапоги, конечно, лизали. И еще как лизали. Но вот обряда из этого не делали, и Шуньку еще покойница-мать как-то исподволь, без особых внушений, приучила, что сапоги языком не лижут. Нехорошо это. Негигиенично. Пусть другие лижут — а ты, Шунечка, не лижи. Шунечка и не лизал, гордо и строго считая, что лизать сапоги стыдно. Полезно иногда, это да. Но стыдно. Значит — нельзя.
А вот, оказывается, и не стыдно? А вот, оказывается, и можно? А вот, оказывается, и обязательно? Мысли вихрились в Шунькиной черноволосой голове с медным отливом, вихрились и не давали спать. Если бы покойница-мать узнала… Да что там мать. Он сам никак, ни коим образом не мог себе представить, как это можно — выйти на площадь, при всех (на Общее Собрание приходит целая толпа), встать на колени (это-то еще ладно), и — что? Высунуть язык? Или заранее не высовывать, а высунуть уже потом? Или просто голову наклонить и понюхать? Да нет, вроде, понюхать нельзя, надо обязательно лизнуть, и тогда…
В «тогда» заключалась основная сложность. Лизнуть сапог, само по себе, конечно, не фонтан как приятно, но максимум можно и лизнуть. В прошлом году он на спор жабу лизнул — и ничего, не умер. А потом что? Получить в себя, в самую свою нутрь, какое-то вещество, которое заставит его быть — другим? Говорить то, что он говорить не хочет, или уже хотеть это говорить? Вести себя иначе только потому, что так вести себя НАДО, и не надо вести себя не так?
Думалось: а я их обману. Я наклонюсь и, может, даже приложусь самым языковым кончиком, а другим я не стану. И говорить буду все то же самое, а если и не то же самое — то прекрасно осознавая, как же я морочу им голову. Но в какой-то момент домой к Шуньке, под его метания, пришел сам Сенна.
Сенна был жгуче, ярчайше, вызывающе черноволос. Сенна был знаменит и уважаем в Городе. Сенна родился там же, где Шунька. Сенна говорил на том языке, на котором говорила мать. Шунька ожил. Сенна был понимающ и приязнен, Сенна действительно хотел помочь.
— Понимаете, Шуня, — говорил Сенна, волнуясь, — через это просто надо пройти, и все. Все через это прошли. Я тоже через это прошел, причем в довольно позднем возрасте. Да, это унижение (мы-то с Вами, Шуня, понимаем, насколько же это унижение) — но такова суть процесса. Чтобы придти к Городу, чтобы войти в него, надо пройти через унижение. Надо сделать шаг. Я согласен, Шуня, что придумавшие такое — моральные уроды, слабые люди, люди, одержимые страхами. Мы-то с Вами, Шуня, знаем им цену. Но не пройдя через их процесс, не подвергнув себя этому унижению, таким как мы с Вами в этом Городе не повзрослеть. Не вырасти. Не выжить.
— Так уж не выжить, — хмурился Шунька, ковыряя ботинком пол.
— Ну, выжить, конечно, — тонко-нервно улыбался Сенна. — Но не дойти до того уровня, которого мы с Вами оба заслуживаем. Не войти в ту когорту, в одной которой нам и место. Шуня, Вы талантливый человек, Вы же не хотите всю жизнь мыть полы?
Шунька млел от обращения на «Вы» и от мягкого голоса Сенны, само присутствие которого действовало успокаивающе. Но в Сенниной логике была какая-то дыра, какая-то неточность, и оттого неубедительность.
— Вы же понимаете, Шуня, — говорил Сенна, — Вы все равно останетесь собой. Чудес не бывает и люди так просто не меняются. Вы будете видеть происходящее, давать ему реальную, нашу, оценку, да и выбор поведения у Вас останется, все это чушь, кодирование, мазь, превращение — поверьте мне, Шуня, я знаю их механику, все это чепуха. Но в психике должны произойти какие-то изменения, а без них Вам всю жизнь придется сидеть на обочине и тачать сапоги. Те самые, Шуня, которые Ваши трехлетние дети придут лизать.
О своих трёхлетних детях Шунька задумывался мало и плохо, больше его интересовала грядущая пятница. С момента получения горсоветовского письма Шунька почти не спал и практически не ел. Он бегал взад и вперёд по своей невеликой комнате, или подолгу сидел на кровати, обхватив черноволосую голову руками. К нему заходили какие-то приятели, подбадривали (они видели Шунькино состояние, но ни один из них толком не понимал, в чем проблема), пихали пышки и вафли, а потом убегали на залитые солнечным светом улицы. В свёртках с гостинцами Шунька часто находил ободряющие записки. Все записки, как по уговору, кончались фразой "Шунька, лизни сапог!"
Хорошо им, завидовал Шунька, они тут родились, им всё просто. "Шунька, лизни сапог". Вот так вот возьми и лизни. Делов-то. Хорошо им. Хорошо им. Хорошо.
Пятница наступила внезапно. Еще накануне, кажется, был вторник, а потом долго-долго тянулась нуднейшая среда (опять заходил Сенна, опять прибегали мальчишки, опять "Шунька, лизни сапог", опять сосало под ложечкой и не моглось есть), а потом бац — и всё. Пятница. Приплыли, мрачно подумал Шунька, надевая чистую рубашку. Что делать, он так и не решил. Ему было известно, что в случае неповиновения он будет с позором изгнан из Города. Из своего любимого, такого уже родного, такого близкого и нужного Города. Идти Шуньке, в случае чего, было абстолютно некуда: ничего и никого, кроме Города, у него и не было. Был только свой язык, розовый, гибкий и остро чувствующий вкус. Интересно, какой вкус у сапога. Вкуса сапог Шунькин язык еще не знал.
По дороге на церемонию Шуньку трясло. Перед глазами плыли чертики и пятна, горло сжималось, а руки дрожали так, что Шунька сунул их в карманы, подальше от греха и любопытных взглядов. Ну, в конце-то концов, попытался успокоить себя Шунька. Две минуты, чего бы там ни было. "Шунька, лизни сапог!" — весело прокричал кто-то из пробегавших мальчишек: на церемонию шел весь Город. "Удачи, коллега!", услышал Шунька и обернулся. У его плеча шагал мудрый печальный Сенна.
Что происходило до того момента, как торжественно запели трубы и Главный Горожанин величественно вытянул вперед свою правую ногу, блестящую черной кожей сапога, Шунька просто не помнил. Он очнулся от мычания труб, вышел вперед (на него все смотрели, и это было ужасно страшно) и подошел к Главному Горожанину. Тот глядел на Шуньку внимательно и понимающе, никуда не торопя. От него шло ласковое тепло, как от бабушкиной печки. Шунька наклонился и тупым взглядом уставился на сияющий чистый сапог. Сапог казался далеким, как штат Алабама. «Выгонят», тоскливо подумал Шунька, и встал на колени.
И тут, как только кожа сквозь тонкую защиту брюк ощутила жесткие неровные камни, Шуньку повело: на глаза налетела пелена ненависти такой силы, что не было сил дышать. Ненависти на всех и за всё: за то, что придумали дурацкий церемониал, за то, что издеваются, за то, что все рыжие, как идиоты, за то, что выгонят из его любимого Города, если он не лизнет эту гадскую ногу, за то, что напридумывали кошмарных сказок и сами в них верят, за то, что он, Шунька, стоит сейчас на коленях, и никуда — никуда — не может деться от этого проклятого, проклятого, проклятого сапога. Бешенство закачало Шунькины плечи стобалльным штормом и от ненависти Шунькина голова упала вперед. На сапог.
Ах так? Хотите? Без этого невозможно? Шунька высунул подальше свой неместный, неуместный, неизвестный и ненавистный местным язык и изо всех сил приложился к блестящему сапогу. Еще раз. Ещё. Он лизал тепловатую кожу с силой, как трут на тёрке. Он не заметил, что кожа под его языком расплавилась и задымилась, а вместе с ней задымился и исчез находившийся под кожей белый носок. Он не обратил внимания, что лижет уже не сапожную, а самую настоящую, живую, человеческую плоть. Он не почувствовал запаха горелого мяса. Он не увидел, как к нему, в центр площади, волной побежали кричащие люди. Он не услышал визга Главного Горожанина, пытающегося выдернуть свою дымящуюся ногу из-под страшного, небывалого, незнакомого, неместного, неуместного, ядовитого языка.
Говорили, что Главный Горожанин месяц пролежал в больнице с сильными ожогами и с нервным срывом. Говорили, что знаменитый сапог так и не починили, и, кажется, тихо закопали где-то за Городом. Говорили, что со всех, кто был в тот день на площади, взяли подписку о неразглашении Государственной Тайны. Говорят, что на площади в тот день были абсолютно все, поэтому подписка была чистой формальностью. Говорили, что отныне, особым приказом, на церемонию Инициации Главному Горожанину предписывалось надевать специальные несгораемые носки.
Шунька живёт на самой окраине Города, один. Он не тачает сапог, как ему было предсказано, он мастерит изящные безделушки из кожи и продает их горожанам. Покупают у него хорошо — он ведь теперь, как-никак, знаменитость. Но никто из покупателей не общается с Шунькой и, тем более, не заходит к нему просто так, в гости. Почти никто.
Исключение составляет сухощавый господин с печальными глазами, ироничной улыбкой и волнистыми черными волосами. Этот господин — знаменитый Сенна, великий Сенна, ставший тем временем одной из ключевых фигур Города. Он часто приходит к Шуньке по вечерам и они часами ведут пылкие разговоры, понятные им одним.
Зоопарк
— А сегодня мы пойдём в зоопарк, — сказала Виолетта.
Я поморщился. Я не люблю ходить в зоопарк, точнее, я не люблю ходить в зоопарк с Виолеттой и детьми. Как-то оно не так получается.
— Зоопарк, зоопарк, — закричали дети радостно, и Сайм от восторга толкнул Лизу через всю комнату. Лиза плавно спланировала на диван, оценила обстановку, решила, что ныть не стоит и тихо повторила: в зоопарк…
— Ну что уже такого, — Виолетта заметила моё выражение лица, — мы давно там не были, детям это полезно, да и мне не помешает. Мы правда давно там не были.
Да, они правда давно там не были. Виолетта соглашается ходить с детьми в зоопарк не чаще, чем раз в полгода где-то, а то и реже, хотя дети, пожалуй, хотели бы чаще. Виолетта очень красива. У неё нежная кожа, чудесные темные волосы, блестящие глаза и ласковые руки. За это ей многое можно простить, и я прощаю. Но я не люблю ходить с ней в зоопарк.
— Дети, вы помните, что надо взять гостинцы? — спросила Виолетта, закалывая волосы в узел на затылке.
Лиза помчалась в свою комнату и выгребла там лакомства из-под подушки. В её руках оказались два яблока, леденец на палочке, пакетик ирисок и четыре вафли. Подумав какое-то время (я видел её через дверной проём), Лиза сунула леденец обратно под подушку, а остальное понесла к нам.
Сайм действовал проще. Мама, сказал он решительно, дай денег, я сбегаю куплю Марту орехов. Март любит орехи, ты ведь знаешь.
— Милый, а ты уверен, что Март их всё еще любит? — нерешительно спросила Виолетта, протягивая руку за кошельком и косясь на меня. — Март ведь очень ммм старенький — тут она перешла на шепот, предназначенный мне — и, говорят, он еще и сильно сдал в последнее время.
— Ну и что? — непонимающе воскликнул Сайм, — если кто-то любит орехи, он ведь всегда их будет любить!
Сайму семь лет. В этом возрасте еще не очень понятно, что такое «старенький» и что такое "не любить орехи".
— Я увижу Розу, я увижу Розу, — кружилась по комнате Лиза и пела сама себе. Лиза была очень привязана к Марту и Розе, и каждый раз таскала им сладости. Напрасно мы с Виолеттой убеждали её как-то ограничить свои подношения, объясняя, что не всем полезны товарные количества жевательной резинки и зефира в шоколаде — Лиза была убеждена, что размеры её привязанности к Марту и Розе измеряются количеством приносимых им вкусных вещей. Поэтому после посещения зоопарка у неё слегка болел живот: Март и Роза просто физически не могли съесть всего того, что им приносила добрая Лиза, поэтому она им честно помогала сама. Конечно, можно было бы отдать подношения обитателям соседних с Мартом и Розой клеток, но это были Лизины личные накопления, и отдавать их кому-то помимо своих любимцев ей было все-таки жалко.
Тем временем Виолетта собралась и накрасилась, Сайм сбегал и купил орехов, Лиза сложила свои лакомства в пакет и согласилась вымыть руки, а я побрился. Мы вышли из дома и поехали в зоопарк.
В зоопарке, как всегда по выходным, было довольно шумно. Хорошо еще, что клетка Марта и Розы, которых мы всегда навещаем в первую очередь, была расположена в одной из дальних тупиковых аллей — там можно было посидеть спокойно. Дети побежали наперегонки по аллее, и я видел, что Сайм вполне мог бы обогнать Лизу, но явно не спешит этого делать, чтобы не прибежать к Марту и Розе раньше неё. Лиза бежала очень старательно. К клеткам в дальнем углу зоопарка они подбежали одновременно. Сайм, когда хочет, может быть удивительно добрым мальчиком.
— Смотри, смотри, — нежно сказала Виолетта, щурясь на солнце, — они нас узнали!
Они нас действительно издалека нас узнали. Март резко встал из кресла-качалки, в котором он проводил свои дни, читая, а Роза отложила вязанье. Оба замахали руками и радостно заулыбались. Дети, не тормозя, влетели в их протянутые сквозь прутья клеток руки. Зазоры между прутьями были достаточно широки, и Лиза, например, запросто помещалась между большими ладонями Марта.
— Привет, мам, — кивнула Виолетта, подходя следом, — привет, пап.
Март и Роза поздоровались и с ней тоже, кивнули и мне, но основным их вниманием завладели дети. Сайм показывал Марту, как он научился плеваться сквозь дырку от зуба, Лиза разгрызала орехи и протягивала освобожденные от скорлупы ядрышки Розе. Роза гладила Лизину руку и бережно складывала ореховые ядрышки на тумбочку рядом со своим креслом. Ей уже несколько лет нельзя было есть орехи, но мы всё никак не могли собраться с духом и объяснить это Лизе.
Я обнаружил за углом полагающиеся посетителям стулья. В этом зоопарке стулья и кресла обычно растаскивались по всей территории, и их надо было отыскивать, что, впрочем, всегда легко удавалось, потому что стульев было много, а территория не такая уж большая. Говорят, в других зоопарках рядом с каждой клеткой есть специальные стационарные диваны или что-то в этом роде, но в нашем до таких новшеств еще не дошли. Я принёс стул Виолетте, и небольшое двухместное креслице для детей, но детям оно было явно без надобности. Они подпрыгивали от возбуждения и ни секунды не стояли на месте. Роза, Роза, взывала Лиза, ты видела, какой я тебе принесла календарик? Какой календарик, одёргивал её Сайм, я рассказываю Розе про экзамен по математике, не перебивай!
Март кашлял и смеялся одновременно. Виолетта сидела молча, спокойно глядя на клетки. Знаешь, сказала она мне не оборачиваясь, когда приедем домой, надо будет их сразу выкупать. У Марта все-таки астма.
Я постоял еще немного, и отошел на несколько шагов. Виолетта заметила.
— Ты как всегда? — спросила она понимающим тоном.
— Да, — ответил я как можно резче: ненавижу, когда со мной говорят понимающим тоном.
— Хорошо-хорошо, — поспешно и чуть испуганно отозвалась Виолетта, — хорошо, конечно.
Мне надо было перейти через две аллеи, войти под увитую виноградом арку и пересечь небольшую рощицу. В этой рощице, в закрытом от посетителей павильоне, меня ждала Эстелла. С тех пор, как она ослепла и не могла ходить, её, конечно, убрали с экспозиции — таковы были правила всех без исключения зоопарков. Попасть в закрытый павильон могли только прямые родственники обитателей павильона, но так как прямых родственников у Эстеллы не было, она взяла пропуск на меня. Я толкнул дверь небольшой деревянной постройки и вошел.
Эстеллина клетка находилась прямо напротив входа. Я был этим недоволен (сквозняки), и несколько раз порывался пойти к директору павильона и добиться, чтобы клетку перенесли в другое место, но Эстелла упросила меня этого не делать. Она говорила, что ей нравится жить у входа, и что так она может заранее чувствовать, что я иду. Смешно, она ведь совсем не видит. Но мне не хотелось её переубеждать.
С Эстеллой мы, как обычно, говорили мало. Просто сидели и молчали, я пил чай, Эстелла — свой витаминизированный отвар. За те пятнадцать лет, которые я к ней хожу, мы уже всё друг другу сказали. Обсудили. Выговорили. Нам было не о чем больше говорить, но это никому не мешало. Иногда это очень хорошо — когда больше не о чем говорить, просто потому, что иногда говорить вообще не нужно.
Говорила-то Эстелла нормально, если что. Вот её сосед, высокий седой старик из клетки слева, говорить не мог почти совсем: что-то с горлом. Ему было еще не так много лет, но его уже убрали в закрытый павильон — посетители пугались его хрипа и свиста вместо голоса. Эстелла жалела его и вечно чем-то угощала (в основном из того, что приносил я), она считала себя еще бодрой и вообще по сравнению со многими молодой. Эстелле было девяносто два года. В зоопарке она жила, как и все, с семидесяти пяти. Примерно тогда же, ну может, чуть позже, я её и обнаружил. Тогда она еще жила в обычной клетке в открытом павильоне, и к ней никто не ходил. Не то что бы она жаловалась или даже рассказывала об этом, но я почему-то это сразу понял. Потом я узнал, что ходить было просто некому: Эстеллин муж давно умер, а детей у них не было. Была какая-то двоюродная племянница, что ли, но она жила в другом городе, далеко.
В тот период я как раз жгуче завидовал Виолетте: у неё были живы родители, и было, к кому ходить в зоопарк. Может быть, в этом была часть причины, по которой Виолетта меня так раздражала с этим зоопарком — ей это было явно не нужно, она таскалась туда в кои-то веки, детей тогда еще не было, а саму её было не уговорить. Я ходил в зоопарк один, ни к кому. Мне было не к кому: мои родители умерли от туберкулеза, когда мне было пять с половиной лет. Я вырос нормальным и весёлым, женился, я любил жизнь и Виолетту, но мне было не к кому ходить в зоопарк. Я ходил туда просто так, и там познакомился с Эстеллой, к которой никто не ходил. Я начал ходить в зоопарк к Эстелле.
И так и ходил, уже более пятнадцати лет. Эстелла сначала удивлялась, потом просто радовалась, а потом привыкла и стала ждать меня всегда. Я ходил довольно часто, так часто, как позволяли работа и Виолетта, и за пятнадцать лет мы успели обо всём поговорить. Я рассказывал Эстелле обо всём, и даже хотел в какой-то момент привести показать ей детей, но Виолетта не разрешила. Зачем, спросила она недовольным тоном, ну сам посуди, зачем? Зачем им лишнее знакомство, которое так или иначе скоро прервётся? Хватит уже и того, что я днями и ночами ломаю голову, что мы им скажем, когда не станет Розы и Марта. Они же будут в таком ужасе, бедные дети, а это может случиться в любую минуту, ты же понимаешь, в таком возрасте, и что мы им скажем? Лучше бы всего этого не было, честное слово, одно расстройство. Виолетта озабоченно качала головой. Я был с ней не совсем согласен, но настаивать на знакомстве детей с Эстеллой не стал. В конце концов, у детей были (пока еще были) Роза и Март, поэтому я честно мог считать Эстеллу только своей. Я и считал. Эстелла тоже считала себя моей, а меня — своим. В конце концов, бывают же всякие потерянные и найденные дети или что-то в этом роде. Я точно знал, что мои родители умерли, я знал, что с ними произошло и где их могила, поэтому фантазировать, что на самом деле моя мама осталась жива и она — Эстелла, я не мог. Но иногда мне нравилось думать, что Эстелла — моя тётя. Хотя я точно знал, что нет.
Мы еще немного посидели с Эстеллой, и я поднялся. Эстелла не могла этого увидеть, но сразу почувствовала. Я приду как обычно, через неделю, сказал я сразу, пока она не успела сказать "я знаю, что тебе некогда". Она всегда говорит, что мне некогда, но я всегда хожу. Это уже такой ритуал — кто кого опередит. На этот раз опередил я. Эстелла улыбнулась. Мягко и чуть насмешливо, как она улыбалась всегда.
— Я знаю, тебе ведь… — начала она, — некогда, закончил я, и мы рассмеялись.
Виолетта и дети ждали меня на дорожке. Они уже закончили общаться с Мартом и Розой, купили по мороженому и теперь лизали его все трое, серьёзные и довольные. У Лизы мороженое было клубничным, у Сайма — шоколадным, а Виолетта купила себе сливочное эскимо на палочке. В другой руке она держала еще одну порцию — для меня.
Дома усталые Сайм и Лиза, педантично выкупанные Виолеттой, быстро заснули, а мы пошли в столовую пить чай.
— Знаешь, — упомянула Виолетта среди прочего, — кажется, их все-таки еще не переводят в закрытый павильон в этом году. Март мне сказал, что на прошлой неделе приходил доктор, и разрешил им оставаться на общей территории еще по крайней мере полгода. И это хорошо, я считаю — там, на общей территории, всё-таки веселей.
— Да, — повторил я машинально, думая о своём, — по крайней мере полгода. Да.
— В конце концов, — проговорила Виолетта чуть раздраженно (она не любила, когда я плохо её слушал), — в конце концов, эти зоопарки для того и созданы. Какой смысл запирать всех в закрытые павильоны, чтобы никто не мог на них посмотреть?
— Да, — ответил я, не слушая, — да, в конце концов эти зоопарки для того и созданы. Чтобы никто не мог на них посмотреть.
Я поморщился. Я не люблю ходить в зоопарк, точнее, я не люблю ходить в зоопарк с Виолеттой и детьми. Как-то оно не так получается.
— Зоопарк, зоопарк, — закричали дети радостно, и Сайм от восторга толкнул Лизу через всю комнату. Лиза плавно спланировала на диван, оценила обстановку, решила, что ныть не стоит и тихо повторила: в зоопарк…
— Ну что уже такого, — Виолетта заметила моё выражение лица, — мы давно там не были, детям это полезно, да и мне не помешает. Мы правда давно там не были.
Да, они правда давно там не были. Виолетта соглашается ходить с детьми в зоопарк не чаще, чем раз в полгода где-то, а то и реже, хотя дети, пожалуй, хотели бы чаще. Виолетта очень красива. У неё нежная кожа, чудесные темные волосы, блестящие глаза и ласковые руки. За это ей многое можно простить, и я прощаю. Но я не люблю ходить с ней в зоопарк.
— Дети, вы помните, что надо взять гостинцы? — спросила Виолетта, закалывая волосы в узел на затылке.
Лиза помчалась в свою комнату и выгребла там лакомства из-под подушки. В её руках оказались два яблока, леденец на палочке, пакетик ирисок и четыре вафли. Подумав какое-то время (я видел её через дверной проём), Лиза сунула леденец обратно под подушку, а остальное понесла к нам.
Сайм действовал проще. Мама, сказал он решительно, дай денег, я сбегаю куплю Марту орехов. Март любит орехи, ты ведь знаешь.
— Милый, а ты уверен, что Март их всё еще любит? — нерешительно спросила Виолетта, протягивая руку за кошельком и косясь на меня. — Март ведь очень ммм старенький — тут она перешла на шепот, предназначенный мне — и, говорят, он еще и сильно сдал в последнее время.
— Ну и что? — непонимающе воскликнул Сайм, — если кто-то любит орехи, он ведь всегда их будет любить!
Сайму семь лет. В этом возрасте еще не очень понятно, что такое «старенький» и что такое "не любить орехи".
— Я увижу Розу, я увижу Розу, — кружилась по комнате Лиза и пела сама себе. Лиза была очень привязана к Марту и Розе, и каждый раз таскала им сладости. Напрасно мы с Виолеттой убеждали её как-то ограничить свои подношения, объясняя, что не всем полезны товарные количества жевательной резинки и зефира в шоколаде — Лиза была убеждена, что размеры её привязанности к Марту и Розе измеряются количеством приносимых им вкусных вещей. Поэтому после посещения зоопарка у неё слегка болел живот: Март и Роза просто физически не могли съесть всего того, что им приносила добрая Лиза, поэтому она им честно помогала сама. Конечно, можно было бы отдать подношения обитателям соседних с Мартом и Розой клеток, но это были Лизины личные накопления, и отдавать их кому-то помимо своих любимцев ей было все-таки жалко.
Тем временем Виолетта собралась и накрасилась, Сайм сбегал и купил орехов, Лиза сложила свои лакомства в пакет и согласилась вымыть руки, а я побрился. Мы вышли из дома и поехали в зоопарк.
В зоопарке, как всегда по выходным, было довольно шумно. Хорошо еще, что клетка Марта и Розы, которых мы всегда навещаем в первую очередь, была расположена в одной из дальних тупиковых аллей — там можно было посидеть спокойно. Дети побежали наперегонки по аллее, и я видел, что Сайм вполне мог бы обогнать Лизу, но явно не спешит этого делать, чтобы не прибежать к Марту и Розе раньше неё. Лиза бежала очень старательно. К клеткам в дальнем углу зоопарка они подбежали одновременно. Сайм, когда хочет, может быть удивительно добрым мальчиком.
— Смотри, смотри, — нежно сказала Виолетта, щурясь на солнце, — они нас узнали!
Они нас действительно издалека нас узнали. Март резко встал из кресла-качалки, в котором он проводил свои дни, читая, а Роза отложила вязанье. Оба замахали руками и радостно заулыбались. Дети, не тормозя, влетели в их протянутые сквозь прутья клеток руки. Зазоры между прутьями были достаточно широки, и Лиза, например, запросто помещалась между большими ладонями Марта.
— Привет, мам, — кивнула Виолетта, подходя следом, — привет, пап.
Март и Роза поздоровались и с ней тоже, кивнули и мне, но основным их вниманием завладели дети. Сайм показывал Марту, как он научился плеваться сквозь дырку от зуба, Лиза разгрызала орехи и протягивала освобожденные от скорлупы ядрышки Розе. Роза гладила Лизину руку и бережно складывала ореховые ядрышки на тумбочку рядом со своим креслом. Ей уже несколько лет нельзя было есть орехи, но мы всё никак не могли собраться с духом и объяснить это Лизе.
Я обнаружил за углом полагающиеся посетителям стулья. В этом зоопарке стулья и кресла обычно растаскивались по всей территории, и их надо было отыскивать, что, впрочем, всегда легко удавалось, потому что стульев было много, а территория не такая уж большая. Говорят, в других зоопарках рядом с каждой клеткой есть специальные стационарные диваны или что-то в этом роде, но в нашем до таких новшеств еще не дошли. Я принёс стул Виолетте, и небольшое двухместное креслице для детей, но детям оно было явно без надобности. Они подпрыгивали от возбуждения и ни секунды не стояли на месте. Роза, Роза, взывала Лиза, ты видела, какой я тебе принесла календарик? Какой календарик, одёргивал её Сайм, я рассказываю Розе про экзамен по математике, не перебивай!
Март кашлял и смеялся одновременно. Виолетта сидела молча, спокойно глядя на клетки. Знаешь, сказала она мне не оборачиваясь, когда приедем домой, надо будет их сразу выкупать. У Марта все-таки астма.
Я постоял еще немного, и отошел на несколько шагов. Виолетта заметила.
— Ты как всегда? — спросила она понимающим тоном.
— Да, — ответил я как можно резче: ненавижу, когда со мной говорят понимающим тоном.
— Хорошо-хорошо, — поспешно и чуть испуганно отозвалась Виолетта, — хорошо, конечно.
Мне надо было перейти через две аллеи, войти под увитую виноградом арку и пересечь небольшую рощицу. В этой рощице, в закрытом от посетителей павильоне, меня ждала Эстелла. С тех пор, как она ослепла и не могла ходить, её, конечно, убрали с экспозиции — таковы были правила всех без исключения зоопарков. Попасть в закрытый павильон могли только прямые родственники обитателей павильона, но так как прямых родственников у Эстеллы не было, она взяла пропуск на меня. Я толкнул дверь небольшой деревянной постройки и вошел.
Эстеллина клетка находилась прямо напротив входа. Я был этим недоволен (сквозняки), и несколько раз порывался пойти к директору павильона и добиться, чтобы клетку перенесли в другое место, но Эстелла упросила меня этого не делать. Она говорила, что ей нравится жить у входа, и что так она может заранее чувствовать, что я иду. Смешно, она ведь совсем не видит. Но мне не хотелось её переубеждать.
С Эстеллой мы, как обычно, говорили мало. Просто сидели и молчали, я пил чай, Эстелла — свой витаминизированный отвар. За те пятнадцать лет, которые я к ней хожу, мы уже всё друг другу сказали. Обсудили. Выговорили. Нам было не о чем больше говорить, но это никому не мешало. Иногда это очень хорошо — когда больше не о чем говорить, просто потому, что иногда говорить вообще не нужно.
Говорила-то Эстелла нормально, если что. Вот её сосед, высокий седой старик из клетки слева, говорить не мог почти совсем: что-то с горлом. Ему было еще не так много лет, но его уже убрали в закрытый павильон — посетители пугались его хрипа и свиста вместо голоса. Эстелла жалела его и вечно чем-то угощала (в основном из того, что приносил я), она считала себя еще бодрой и вообще по сравнению со многими молодой. Эстелле было девяносто два года. В зоопарке она жила, как и все, с семидесяти пяти. Примерно тогда же, ну может, чуть позже, я её и обнаружил. Тогда она еще жила в обычной клетке в открытом павильоне, и к ней никто не ходил. Не то что бы она жаловалась или даже рассказывала об этом, но я почему-то это сразу понял. Потом я узнал, что ходить было просто некому: Эстеллин муж давно умер, а детей у них не было. Была какая-то двоюродная племянница, что ли, но она жила в другом городе, далеко.
В тот период я как раз жгуче завидовал Виолетте: у неё были живы родители, и было, к кому ходить в зоопарк. Может быть, в этом была часть причины, по которой Виолетта меня так раздражала с этим зоопарком — ей это было явно не нужно, она таскалась туда в кои-то веки, детей тогда еще не было, а саму её было не уговорить. Я ходил в зоопарк один, ни к кому. Мне было не к кому: мои родители умерли от туберкулеза, когда мне было пять с половиной лет. Я вырос нормальным и весёлым, женился, я любил жизнь и Виолетту, но мне было не к кому ходить в зоопарк. Я ходил туда просто так, и там познакомился с Эстеллой, к которой никто не ходил. Я начал ходить в зоопарк к Эстелле.
И так и ходил, уже более пятнадцати лет. Эстелла сначала удивлялась, потом просто радовалась, а потом привыкла и стала ждать меня всегда. Я ходил довольно часто, так часто, как позволяли работа и Виолетта, и за пятнадцать лет мы успели обо всём поговорить. Я рассказывал Эстелле обо всём, и даже хотел в какой-то момент привести показать ей детей, но Виолетта не разрешила. Зачем, спросила она недовольным тоном, ну сам посуди, зачем? Зачем им лишнее знакомство, которое так или иначе скоро прервётся? Хватит уже и того, что я днями и ночами ломаю голову, что мы им скажем, когда не станет Розы и Марта. Они же будут в таком ужасе, бедные дети, а это может случиться в любую минуту, ты же понимаешь, в таком возрасте, и что мы им скажем? Лучше бы всего этого не было, честное слово, одно расстройство. Виолетта озабоченно качала головой. Я был с ней не совсем согласен, но настаивать на знакомстве детей с Эстеллой не стал. В конце концов, у детей были (пока еще были) Роза и Март, поэтому я честно мог считать Эстеллу только своей. Я и считал. Эстелла тоже считала себя моей, а меня — своим. В конце концов, бывают же всякие потерянные и найденные дети или что-то в этом роде. Я точно знал, что мои родители умерли, я знал, что с ними произошло и где их могила, поэтому фантазировать, что на самом деле моя мама осталась жива и она — Эстелла, я не мог. Но иногда мне нравилось думать, что Эстелла — моя тётя. Хотя я точно знал, что нет.
Мы еще немного посидели с Эстеллой, и я поднялся. Эстелла не могла этого увидеть, но сразу почувствовала. Я приду как обычно, через неделю, сказал я сразу, пока она не успела сказать "я знаю, что тебе некогда". Она всегда говорит, что мне некогда, но я всегда хожу. Это уже такой ритуал — кто кого опередит. На этот раз опередил я. Эстелла улыбнулась. Мягко и чуть насмешливо, как она улыбалась всегда.
— Я знаю, тебе ведь… — начала она, — некогда, закончил я, и мы рассмеялись.
Виолетта и дети ждали меня на дорожке. Они уже закончили общаться с Мартом и Розой, купили по мороженому и теперь лизали его все трое, серьёзные и довольные. У Лизы мороженое было клубничным, у Сайма — шоколадным, а Виолетта купила себе сливочное эскимо на палочке. В другой руке она держала еще одну порцию — для меня.
Дома усталые Сайм и Лиза, педантично выкупанные Виолеттой, быстро заснули, а мы пошли в столовую пить чай.
— Знаешь, — упомянула Виолетта среди прочего, — кажется, их все-таки еще не переводят в закрытый павильон в этом году. Март мне сказал, что на прошлой неделе приходил доктор, и разрешил им оставаться на общей территории еще по крайней мере полгода. И это хорошо, я считаю — там, на общей территории, всё-таки веселей.
— Да, — повторил я машинально, думая о своём, — по крайней мере полгода. Да.
— В конце концов, — проговорила Виолетта чуть раздраженно (она не любила, когда я плохо её слушал), — в конце концов, эти зоопарки для того и созданы. Какой смысл запирать всех в закрытые павильоны, чтобы никто не мог на них посмотреть?
— Да, — ответил я, не слушая, — да, в конце концов эти зоопарки для того и созданы. Чтобы никто не мог на них посмотреть.
Сказка про два чебурека
Ночью Раисе снова приснился печальный эротический сон. Печальные эротические сны снились Раисе довольно часто, и были они почти одинаковыми, отличаясь разве что набором персонажей, да и тем не очень. В каждом печальном эротическом сне к Раисе приходил какой-нибудь ужасно знаменитый киноактер — Том Круз, например, или Джеймс Бонд, или еще иногда Виталик из первого подъезда, приходил и печально признавался в любви. Выглядело это так: Том (или Джеймс, или Виталик) становился на одно колено (или сразу бухался на два, но этого Раиса про себя не одобряла: она была женщина сдержанная), протягивал перед собой свои белые красивые руки, все в бриллиантовых перстнях для мужчин, и печально говорил:
— Раиса!
После этого была обычно пауза, в течение которой Раиса тихо балдела, потому что ей во сне уже всё становилось ясно. Но она молчала, во-первых, потому, что любила, когда с ней красиво говорят, а во-вторых, потому, что ей хотелось послушать дальше.
Дальше не заставляло себя ждать. Том, Виталик и Джеймс вставали с колена, подходили к Раисе вплотную, смотрели ей глубоко-глубоко в глаза, и произносили еще более печально:
— Раиса!!!
На этом месте теоретическая часть заканчивалась, и начиналась практическая. Практически ни Том, ни Джеймс, ни Виталик не делали ничего особенного, но как-то так хорошо они это делали, что сердце у Раисы во сне билось, как заводное, а от головы до кончиков ног бежали как будто магнитные волны. Том обычно целовал Раису в шею, Джеймс ограничивался поцелуями рук, а вот Виталик шел дальше всех и нежно-нежно целовал Раису в губы. От этих поцелуев Раиса ну просто умирала, и ей было хорошо.
— Раиса!
После этого была обычно пауза, в течение которой Раиса тихо балдела, потому что ей во сне уже всё становилось ясно. Но она молчала, во-первых, потому, что любила, когда с ней красиво говорят, а во-вторых, потому, что ей хотелось послушать дальше.
Дальше не заставляло себя ждать. Том, Виталик и Джеймс вставали с колена, подходили к Раисе вплотную, смотрели ей глубоко-глубоко в глаза, и произносили еще более печально:
— Раиса!!!
На этом месте теоретическая часть заканчивалась, и начиналась практическая. Практически ни Том, ни Джеймс, ни Виталик не делали ничего особенного, но как-то так хорошо они это делали, что сердце у Раисы во сне билось, как заводное, а от головы до кончиков ног бежали как будто магнитные волны. Том обычно целовал Раису в шею, Джеймс ограничивался поцелуями рук, а вот Виталик шел дальше всех и нежно-нежно целовал Раису в губы. От этих поцелуев Раиса ну просто умирала, и ей было хорошо.