Но тут корова снова заорала. Сообразив, что виновница его падения — она, Петрович, неистово матерясь, выбрался из уборной, схватил первую попавшуюся палку, ворвался в хлев и принялся охаживать дурную скотину по вздутым бокам.
Корова истерила, Петрович голосил. Вторя им, на шум примчалась простоволосая со сна тётка Дарья и стала оттаскивать от Берёзки осатаневшего, благоухающего экскрементами супруга.
Наконец, все трое выдохлись. Снова стало тихо, хотя и не так покойно как тремя минутами раньше, — тётка Дарья молча плакала, утираясь подолом ночной рубашки, Петрович боролся с отдышкой, Берёзка мелко дрожала — в её тупых, бездонно синих глазах застыл ужас.
— Свихнулся ты, что ли, идиот старый? — со всхлипом спросила тётка Дарья и сморкнулась в подол.
— Да я не… да что ты, мать… да она… — залепетал, оправдываясь, Петрович и изумлённо покрутил головой, словно приветствуя возвращение своего небогатого разума.
— Ладно, пойду умоюсь.
— Брось ей сена сперва, — велела Дарья, уходя в дом, — я пока пойло наведу.
Подцепив добрый навильник, Петрович опустил его в ясли; цокнул удивлённо на разбитые доски, повернулся к выходу и едва увернулся от нацеленных ему в живот Березкиных рогов.
Ещё одна доска разлетелась в щепки.
— Му-у-у! — проклокотала корова на невозможно низкой ноте, яростно мотая головой.
Петрович удалился на мелко трясущихся ногах, нервно подёргивая краем рта.
Под установленной в огороде летней колонкой он кое-как смыл с себя дерьмо и ушёл в дом.
Тётка Дарья уже навела пойло (две буханки ржаного хлеба на ведро воды) и нарубила ведро сырой картошки.
— Слышь, мать, — сказал Петрович больным голосом, — дай ей сама, мне что-то не по себе, полежать надо…
Тётка Дарья сердито поджала губы, надела халат, повязала косынку, подхватила вёдра и вышла, пинком распахнув дверь.
— Го-оспо-ди-и! Нет, я не набожен, но каким ещё словом можно лучше выразить стон отчаяния?
Корова… Я — корова. Неужели это наяву? Неужели это не кошмарный сон, не пьяное воображение, не галлюцинация сумасшедшего?
Вот он я — вымя, копыта, хвост, да крепкие рога, да горящие от боли бока. Цепь, колокольчик, сено в поломанных яслях, чёрные стены коровника, обоссанная подстилка на подгнившем полу, куча дерьма в углу. Моего — ха-ха — дерьма! И рой зелёных мух над ним.
Не слишком ли реально для галлюцинации? Может, и не слишком — да как от неё избавится?
— Го-о-оспо-ди-и!
— Ну, чего размычалась, милая? Сейчас кушать будем.
С ласковым ворчанием появилась тётка Дарья в наряде уборщицы, неся вёдра с коровьим завтраком.
Я покосился: неужели она думает, что я стану есть это?!
Тётка видимо не сомневалась, что стану. Ведро с пойлом она поставила в стороне, а картошку — прямо перед моей мордой.
— Му, — пожаловался я, отрицательно качнув рогами.
— Ешь, милая, ешь, не упрямься, — проворковала Дарья, — ну, не буду тебе мешать, голубушка. Кушай.
Видя, что я не притрагиваюсь к еде, она неодобрительно поджала губы, взяла лопату и стала сгребать в угол промокшую подстилку.
В этот миг я вдруг ощутил характерный позыв. Хвост мой сам собой приподнялся, и между моих задних ног образовалась свежая дымящаяся лепёшка. Сконфуженно мыкнув, я попятился в угол, и прочие лепёшки, так же как и бесконечный поток невероятно вонючей мочи, угодили прямиком в навозную кучу.
— Ай ты, моя умница, — растрогалась тётка Дарья, — ай ты моя помощница, сокровище моё бесценное…
Жаль, что коровы не краснеют, не то бы тётка стала свидетельницей этого феномена. Не зная, куда деть себя от смущения, я ткнулся мордой в ведро с картошкой и сделал вид, будто ем.
И вдруг содержимое ведра само собой с молниеносной скоростью исчезло в моём вместительном чреве.
— Вот и умница! — восторженным восклицанием отметила сие достижение тётка Дарья, и тут же подсунула мне пойло.
Я механически сунул морду в ведро, но, опомнившись, отшатнулся и фыркнул.
— Ах ты, господи, — всплеснула руками Дарья, — подсолить забыла — голова дырявая!
Подтрунивая над собой, она сбегала в дом и принесла пачку соли. Зачерпнув пригоршню, ссыпала соль в ведро и стала помешивать пойло вымазанной в навозе рукой.
— Пей, голубушка!
Да что же это?! В брюхе моём взбурлило, аналогичный процесс пошёл в голове, я взбрыкнул задними ногами, неистово мотнул головой, вызвав звон колокольчика, и поддел рогом бадью с пойлом. Не успело ещё пойло растечься по полу, как желудок мой присовокупил к нему только что пережёванную картошку и — что усилило моё отвращение — ошмётки наполовину переваренной травы, которой, насколько я помнил, я не ел.
Тётка Дарья судорожно всхлипнула и, причитая что-то тоненьким голоском, убежала.
Тётка Дарья и Петрович были нашими соседями. За окном хлева был их огород, а через забор — наш, то есть огород моих родителей.
Мало того, что я превратился в корову, так ещё — по непонятной логике — в чужую корову! Хотя у нас есть своя — Милка, да ещё две тёлки и бычок, а кроме того свиньи, овцы, не говоря уже о курах. Можно было превратиться в кого угодно, я же стал соседской Берёзкой.
Дома, наверно, уже встали. Отец, правда, на больничном, но у брата каникулы только через неделю начнутся, а мать со скотиной возится, Милку с телятами пора в стадо выгонять. Да и мне на работу пора — не воскресенье…
На работу! Я заплакал и заматерился, но вышло лишь однообразное «му».
Хотелось лечь, но пол был испачкан моей рвотой. Я оглядел себя, точнее мою новую шкуру: сплошь навозные комья. Дарья и Петрович не баловали Берёзку чистотой. Подумаешь, ещё немного грязи! Помявшись, я лёг и закрыл глаза.
Хотелось забыться — слишком много впечатлений. Не тут то было. Вернулась Дарья. Взглянув на неё из-под полуприкрытых век, я вздрогнул: Дарья принесла большущий никелированный подойник.
Дойка!
Я вскочил; копыта мои разъехались, но я удержался. Сгруппировавшись в ясельном углу, я низко нагнул голову, обратив рога в сторону Дарьи, и стал угрюмо следить за её манипуляциями.
Та, с красными заплаканными глазами, достала низенькую скамеечку, вынула из кармана тряпку и, уперев руки в бока, скомандовала:
— А ну, поворачивайся, холера!
От ласкового её обращения не осталось и следа.
Я игнорировал приказ, продолжая угрожать рогами. Тогда Дарья сняла с гвоздя короткую резиновую плётку и стала хлестать меня, норовя попасть по внутренней, более нежной стороне ляжки.
Было больно, гораздо больнеё, чем от петровичевой палки.
К стыду моему, моё коровье тело послушно развернулось, а заднюю, ближнюю к тётке Дарье ногу чуть отставило, приняв, таким образом, классическую позу для дойки.
— То-то, — проворчала моя хозяйка.
Подвинув скамеечку, она села под моим брюхом; хвост, чтоб не мешался, привязала плёткой к ноге, и стала ополаскивать водой из подойника моё вымя, после чего вытерла его тряпкой, засунула её обратно в карман, выплеснула остатки воды на навозную кучу, зажала подойник между коленей и взялась за мои соски.
Боже, какое унижение!
Не смея шевельнуться из боязни перед плёткой, я всё же надеялся, что ничего у тётки не выйдет. И ошибся: минут через пять подойник был полон, молоко, образовавшее на поверхности пенную шапку, едва не лилось через край, а соски мои, так же как и покрытые шерстью уши, горели яростным огнём.
Завершив экзекуцию, Дарья поставила подойник на пол, вынула из кармана пузырёк с цинковой мазью и уняла раздражение в моих сосках, щедро их смазав.
Но раздражение в моём мозгу унять было невозможно. Что я, в самом деле корова?! Забыв о плётке, я что было мочи врезал копытом по скамеечке, по тётке Дарье, по подойнику, — порадовав тёмный хлев очередной за это утро порцией щепок, слёз и сырости. Знай наших!
Дарья, заливаясь, убежала, а я бодро запрыгал и даже попытался выдернуть из стены скобу, к которой крепилась моя цепь; скоба, однако, не поддалась, и я, умерив свой пыл, задумался о перспективах на будущее.
Вскоре вернулась тётка. К моему удивлению, обошлось без битья. Дарья молча выгребла грязь из стойла, насыпала свежих опилок, и, лишь уходя, мстительно процедила:
— Довыпендривалась? Теперь сиди здесь — на пастбище пойдёшь, когда поумнеешь!
Ушла. Я лёг на сухую, пахнущую спиртом и смолою подстилку, и подумал, что свалял дурака, упустив возможность сбежать. Хотя что-то здесь не так: коров за плохое поведение не лишают прогулки и тем более свежей травы.
Сын не отозвался. Мать, оставив подойник с молоком в кухне, вошла к нему в комнату и потрясла за плечо.
— Вставай, Васенька, вставай. На работу опоздаешь.
Вася шевельнулся и что-то невнятно пробулькал. Мать истолковала это по-своему:
— Вот и хорошо. Завтрак на столе — Стёпа уже кушает. Встаёшь? Смотри, не залёживайся, а то проспишь — я в другой раз подойти не смогу, ещё скотину не выгнала.
Сын заворочался, бормоча что-то (как ей показалось) согласное. Мать процедила молоко, наказала Стёпке разбудить брата — если сам не встанет — минут через десять и ушла.
Когда, передав корову, телят и овец заботам пастуха, мать вернулась, было без четверти восемь. Стёпка, гадский сын, удрал в школу, не выполнив просьбы, — Вася всё ещё спал. Ничего чрезвычайного в том не было, старший сын любил поспать и даже — два или три раза — опаздывал на работу.
— Васька, сучий хвост! Ты что творишь? А ну, вставай живенько или я тебя водой полью!
Слова матери редко расходились с делом, и в другой раз она вошла к сыну, набрав в чайник холодной воды.
Сын не спал. Глаза его были широко раскрыты и смотрели в потолок. Мать растерялась. Рука её дрогнула, из чайника плеснуло, и мокрое бесцветное пятнышко поползло по одеялу.
— Вася, — прошептала мать, — Васенька, что с тобой?
Не дождавшись ответа, она схватила руку сына, нащупала пульс. В тот же миг Вася повернул голову и уставился на мать мутным невидящим взглядом.
— Васька! — взвизгнула мать испуганно, и всё-таки не зная, что делать, то ли сердиться, то ли ещё больше пугаться.
Вася молчал. Вдруг он рыгнул, и его нижняя челюсть задвигалась, будто пережёвывая отрыжку.
— Ва-сень-ка! — встав на колени перед кроватью, сжимая натруженно-жилистыми, но мягкими руками безвольную руку сына, мать залилась слезами.
Сын вдруг зашевелился, заёрзал задом. Вслед за этим раздалось журчанье; резко запахло мочой. Глядя на расползающееся по кровати огромное жёлтое пятно, мать тихо ойкнула и схватилась за сердце. Потом с кряхтеньем поднялась и, пошатываясь, вышла из комнаты.
Вася никак не отреагировал на её уход. Справив нужду, он — с тем же безмятежным выражением лица — ухватил зубами край одеяла и стал сосредоточенно его пережёвывать.
Поджав губы, скрестив руки на бесформенной груди, мрачная как ночь тётка Дарья угрюмо наблюдала за неохотным пробуждением супруга.
Петрович наконец сел, опустив волосатые ноги в шлёпанцы. Потёр волосатую грудь и зевнул.
— Выпить бы, мать, — предложил он, просительно заглядывая в скорбные глаза супруги.
— Тебе бы только нажраться, старый алкаш. — процедила сквозь зубы та. — Перетопчешься.
— А?! — ошарашено вскинулся Петрович — до него дошло вдруг, что жена ведёт себя не совсем обычно. — Ты чего, мать? Случилось, что?
Дарья поведала о новых подвигах коровы. Петрович почесал затылок.
— Так может того — на мясо её пустить, пока чего не вышло?
— Ну всё, — покачав головой, вынесла вердикт Дарья, — допился, идиот старый. Кто ж такую корову на мясо пускает?! Загуляла видать Берёзка, только и делов.
Петрович обиженно засопел, набычился и вдруг ударил кулаком по волосатому колену.
— Ты, мать-твою-перемать, язык не распускай, не хрен меня облаивать, сам вижу, что загуляла корова!
И стал собираться. Тётка Дарья — будто и не заметив этой вспышки уязвлённого самолюбия — с тем же видом угрюмого превосходства следила за его действиями.
— Ты куда? — осведомилась она, когда супруг, затянув ремешок на мешковатых брюках, полез на печку за сапогами.
— К Кузьмичёву, — буркнул Петрович, обуваясь, — куда ж ещё?
Дарья покивала, соглашаясь, потом вдруг нырнула под матрац, пошебуршилась там и вынырнула, зажав в кулаке синюю бумажку.
— Деньги возьми, — сказала она, с неохотой передавая её супругу.
— Трёшку бы добавила? — жалобно протянул тот. — Хотя бы чекушечку возьму — неудобно с пустыми-то руками идти.
— Иди-иди, — огрызнулась Дарья, — Кузьмичёв и день и ночь гонит — угостит, чай, по такому случаю.
Петрович, неразборчиво ворча, ушёл, а Тётка Дарья взялась за самовар и, впервые за утро, улыбнулась. Всё выходило не так уж плохо, скорее наоборот, и с этого «наоборот» Берёзкины капризы были объяснимы.
Кузьмичёв был единственный на всю округу держатель быка-производителя. Бык у него был справный, такса — двадцать пять рублей — вполне приемлемая, а потому ничего удивительного не было в том, что почти все коровы в округе были одной, кузьмичёвской породы.
Сговорились быстро, без закуски. Счастливо пошатываясь, Петрович вернулся домой, призвал на подмогу жену, и вскоре — не прошло и часа — опутанную верёвками Берёзку повели на кузьмичёвское подворье.
Впервые иду по улице в коровьем обличьи. Хорошего мало: конвой, вымя болтается, да ещё шавки уличные всё норовят куснуть за лытку.
Одна всё-таки цапнула. Хоть и коровья нога, а больно. Резко остановившись, так что хозяева мои, продолжая по инерции идти, едва не столкнулись лбами, я поднял укушенную ногу, прицелился и хорошенько врезал копытом по не успевшей отскочить моське. Визгу…
В другой раз Дарья и Петрович сами остановились возле уличной колонки. Там собралась толпа соседей, увлечённо обсуждая последнюю новость: "У Ивановых, слышь, Васька умом тронулся: с постели не встаёт, говорит только «гы», вдобавок сожрал одеяло и кровать обосрал!" Я хмыкнул: с одной стороны приятно было узнать, что тело моё в целости, а с другой… В общем, о такой славе я не мечтал. Хорошо хоть «скорую» вызвали. Может, разберутся врачи, что произошло, в честь чего мы с Берёзкой местами поменялись. И хотя я не очень-то верил во врачебную помощь, но при этом — странное дело — стал гораздо спокойнее по сравнению с той минутой, когда обнаружил себя в хлеву. Казалось, вот-вот эта дурацкая шутка с обменом тел завершится, и всё станет как прежде.
Но пока ещё продолжались мои коровьи будни, вернее, коровий праздничек, как я понял, когда меня стали толкать в кузьмичёвские ворота. Я упирался: увидев Кузьмичёва, я мгновенно догадался — чай не маленький — что вообразили Дарья и Петрович по моему эксцентричному поведению и что сейчас со мною будет.
Ну почему я не превратился хотя бы в быка или, ещё лучше, в кота "который гуляет сам по себе" и до которого никому кроме собак нет дела? Проклятье! Я упёрся изо всех сил, но на подмогу к моим хозяевам подоспел десятипудовый Кузьмичёв и я пулей проскользнул в ворота.
— Справится ли с ней твой бык? — спросила Дарья, с опаской следя за моими прыжками в загоне.
— Не бойсь, — успокоил её Кузьмичёв, — Велиалу не впервой — так покроет, что будь здоров!
Кузьмичёв захохотал. Смех у него был гаденький, похожий на жабье кваканье. Поговаривали, что он иной раз подменяет Велиала, и хотя сплетни подобного рода мне противны, глядя на Кузьмичёва трудно было не поверить даже в самую грязную из сплетен.
Пока я прыгал по узкому загону, прикидывая как отсюда выбраться, — вывели быка.
Велиала я видел и раньше. Кузьмичёв, правда, из понятных соображений не гонял его на пастбище вместе со стадом, но однажды, когда моим родителям было недосуг, я приводил к нему нашу корову Милку. "Хороша, хороша!", приговаривал Кузьмичёв, похлопывая Милку по гладкому крупу, и пускал слюни на пару с Велиалом, который рыл землю за изгородью соседнего загона. По здешним меркам это был очень крупный бык (весом более двадцати пудов), чёрной масти, с латунным кольцом, пропущенным сквозь ноздри. Кольцо, правда, было прицеплено из чисто декоративных соображений, поскольку к цепи Велиала пристёгивали за ошейник.
— Красавец! — в голос воскликнули Дарья и Петрович, когда дрожащий от нетерпения бык ворвался в мой загон.
Я ощетинился рогами, приготовясь стоять насмерть. В сравнении со мной Велиал казался великаном, так что смерть была не за горами.
Увы, или скорее к счастью, я стал коровой не до конца. Коровьего языка, если таковой имеется, я не понимал. Но, должно быть, дело было не только в языке, а в чём-то ещё — невидимом глазу, однако доступном бычьим чувствам. Это невидимое нечто, похоже, не укладывалось в велиалово представление о коровах. Когда я, собравшись для прыжка, готовился нанести удар, который, как я надеялся, выключил бы быка, тот вдруг тревожно мыкнул и стал отступать к изгороди, косясь на меня чёрным в красном ободке глазом. Пятясь, Велиал проломил изгородь и оказался в своём загоне. Не задерживаясь там, он прошмыгнул в незапертую калитку и скрылся в хлеву.
Кузьмичёв бешено матерился ему вслед. Дарья тихо охала. Петрович, на пьяненькой физиономии которого застыла неуверенная улыбка, чесал затылок. Я расслабился, сплясал над воображаемым трупом быка, с шиком задрал хвост и оросил изрытую в многочисленных брачных танцах землю загона.
Кузьмичёв, пытаясь спасти гонорар, попытался уговорить моих хозяев дать Велиалу ещё один шанс. Впустую. Тётка Дарья, бросив строгий взгляд на супруга, подтолкнула меня к выходу и я — легко и радостно — выбежал на улицу, по пути мстительно обронив несколько лепёшек на скоблёный деревянный пол кузьмичёвского двора.
Дарья едва поспевала за мной, вторая верёвка волочилась по земле — Петрович безнадёжно отстал. Я мог с лёгкостью вырваться, но Дарья вдруг объявила, что мы идем к ветеринару, благо ветлечебница рядом. Я был всей душою — «за», поэтому напустил на себя смиренный вид и позволил Петровичу подобрать верёвку.
— Выпей, Семёныч, — уговаривал Петрович, наполняя свой стакан. Он зашёл к соседу поделиться горем, послушать о его горе и на этой печальной сближающей волне уговорить друга принять половинное (в том числе и финансовое участие в выпивке).
Семёныч нехотя боролся с жаждой.
— Врачи говорят — нельзя, — в сотый раз повторил он, с тоской наблюдая за уменьшением уровня жидкости в бутылке.
— Врачи? — неодобрительно покачал головой Петрович, смачно хрустя солёным огурцом. — А чего на счёт сына твоего говорят?
— Да ничего толкового. Увезли в город, сделали анализы и вернули назад. Пусть, говорят, под вашим наблюдением побудет — ни одна санитарка не желает за ним ходить. — Семёныч шмыгнул, пустил слезу и потянулся за бутылкой. — А-а, в бога-душу-мать — один хрен помрём!
Петрович бодро закивал в поддержку столь мужественного решения.
— Моей корове вчера тоже анализ сделали — Иван Иваныч, ветеринар, глистов подозревал. Нынче пришёл и говорит, что нет, мол, глистов, здорова твоя Берёзка. Я ему: как здорова, мать-перемать, коли ведёт себя как больная?! А он: науке такие болезни неизвестны, а ежели желаешь, зарежь её на хрен, пока никто не прознал — я, мол, справку выдам. Дарья ему на это чуть глаза не выцарапала, а всё же согласилась. Я с дедом Евлампием на послезавтра договорился. Ты, Семёныч, тоже приходи помогать, отметим, свежатинкой угостишься…
Вскоре, забрав с собой пустую бутылку (зачем добру пропадать?), Петрович ушёл к себе. До дому, правда, не добрался — упал с крыльца. Семёныч отключился прямо за столом. Через час их обоих увезла «скорая».
Мною завладело странное тупое спокойствие — я, конечно, чувствовал себя несчастным, но ничего не делал, для того чтобы изменить своё положение. Не делал, не хотел делать, да и не смог бы ничего сделать. Нужно было ждать. Чего?
Наступил очередной (третий или четвёртый?) день моей жизни в коровьей шкуре.
Тётка Дарья как обычно сменила мою подстилку и облегчила моё вымя. С позорной процедурой дойки я смирился уже на второй день своего пребывания в коровнике: накануне меня не выдоили и к утру вымя разбухло настолько, что молоко само сочилось из всех сосков, а боль была столь не выносимой, что задолго до рассвета стены коровника ходуном ходили от моего безумного рёва; в конце концов, я решил, что две "массажные пятиминутки" в день не такая уж большая плата за то, чтобы в остальное время даже не вспоминать о существовании вымени. Вот и сегодня я благополучно забыл о нём, едва хозяйка унесла подойник.
Ожидая, пока она вернётся с пойлом, я пошарил в яслях, подбирая остатки сена — корова я там или нет, а кушать-то хочется… Сена почти не осталось — так, труха одна — и я даже с удовольствием думал о том, как минут через пять наверну славное ведёрко картошечки.
Но прошёл час, другой, а Дарья всё не появлялась. Забыла она, что ли? Или упала где-нибудь по дороге? Я уж собрался было завопить поистошней, точно заправская голодная корова, каковой я, собственно, и являлся в настоящий момент — да спохватился.
Что-то здесь было не так.
Вот уже два дня я не пугал хозяев дикими воплями, ел, что дают, позволял себя доить, — словом, поведение моё было образцовым, чего нельзя сказать о поведении Дарьи и Петровича. Последний себя вообще никак не вёл — попросту не появлялся в поле моего зрения. Дарью можно понять — переволновалась тётка из-за моих капризов; но зачем скармливать мне драгоценное сено, когда на пастбище полным-полно дармовой травы? Наконец, сегодняшняя «забывчивость» — вовсе без еды оставили. Случай невозможный даже для дурной хозяйки, а Дарью при всём желании такой не назовёшь. Всему этому может быть только одно объяснение…
Неужто зарежут?! Да ведь я… тьфу!.. то есть Берёзка — первая корова на всю округу, чуть ли не рекордистка! Нет же: быть того не может, чтобы зарезать решились — для них это громадный убыток. Что же тогда?..
Думать стало невмоготу. От голода, от страха ли, но голова отказывалась повиноваться. Задрав морду к низкому потолку, я замычал, что было мочи и…
… И, как бы в ответ на мой призыв, дверь коровника медленно отворилась.
Ноги мои затряслись, а в брюхе что-то закрутилось со страшной силой — на пороге, тараща маленькие свинячьи глазки и теребя лопатообразную бороду, стоял мясник дед Евлампий! По лошадиному всхрапнув, я повалился на свеженькую лепёшку.
— Ишь ты, — заметил старик польщённо, — животная неразумная, а понимает!
— Да… уж…, - выдохнул Петрович, заглядывая в хлев из-за плеча мясника.
— Зачнём, пожалуй, — сказал дед Евлампий так кротко и буднично, что я забился в судорогах.
— Зачнём, — эхом отозвался Петрович.
Мясник, отделившись от дверного проёма, шагнул ко мне, и я увидел, что мой незадачливый хозяин опирается на костыли и держит на весу правую ногу, чуть ли не до пупа упакованную в гипс.
В другой ситуации я, возможно, позлорадствовал бы по этому поводу, но в настоящий момент остатки моего обморочного сознания сосредоточились на мяснике и его ноже, коварно выглядывающем из-за кирзового голенища.
Старик приблизился и потянулся к моей морде узловатой, обтянутой пигментной кожей, но широкой и крепкой ладонью. Тело моё била крупная дрожь, глаза же будто в гипнотическом трансе следили за движением этой руки. Рука убийцы тянулась так медленно, что я почти уснул, но когда полусогнутые пальцы с окаменелыми жёлтыми ногтями упёрлись в мой лоб и заскребли по маленькой белой звёздочке в его центре, я дёрнулся как от удара.
Оцепенение спало. Захотелось убежать, однако ноги не слушались, от дрожи уже звенел колокольчик, и я чувствовал, как шкуру пропитывает пот.
— Хорошая корова, — донеслось до меня словно из потустороннего мира.
Старик шёл к выходу. На пороге он обернулся и повторил: — Хорошая корова. Не бойся.
В его голосе не было фальши. Этот старик любил своё дело. Прежде я не раз видел его за работой; он изгонял жизнь из скотины, будь то корова или свинья, одним точным ударом ножа — вряд ли животное успевало почувствовать боль. Ничего не почувствую и я — бояться нечего, хорошая корова.
— Слышь, дед, ты бы не пугал её, — заканючил вдруг Петрович. — Покури пока. Дарья сейчас её успокоит, а потом сама выведет и привяжет. Вишь, как боится она тебя — не дай бог мясо горчить станет…
— Не учи отца бодаться, — отмахнулся дед и неспешно вышел.
Я начал было лихорадочно соображать, как половчее боднуть тётку Дарью, когда она поведёт меня на убой, и сбежать, как вдруг мясник ворвался в хлев с мотком верёвки. Не успел я и глазом моргнуть, как ноги мои были уже накрепко связаны, а старик повис у меня на холке и мёртвой хваткой вцепился в рога.
— Цыц! — прикрикнул он, видя, что Петрович открыл было рот, — я в этих делах толк знаю: бес в скотину вселился! Не свяжи я её, наделала б она делов твоей Дарье.
Петрович застыл с открытым ртом.
— Ну, чё встал-то, будто баран вожделющий? Ты мне — с костяной ногой своей — не помощник. Дарью зови.
Костыли Петровича устучали прочь. Через несколько секунд тётка Дарья щёлкнула карабином моего ошейника и цепь, с дробным стуком ударясь о стену, закачалась свободно на вбитой в бревно скобе.
— Пойдём, милая, на улочку, — с лицемерной, и вместе с тем неподдельной нежностью засюсюкала моя мрачная хозяйка, — пойдём, Берёзонька, погуляем, травку пощиплем…
И так далее в том же духе, а сама настойчиво тянет за ошейник, будто не замечая, что ноги у меня связаны.
— Стой, полоумная! — мясник оттолкнул тётку, шлёпнув по толстому заду. — Вот глупая баба: прямо здесь, что ли, придушить хочешь животину? Кто её потом вытаскивать станет?
Он распутал мои передние ноги, затем взялся одной рукой за ошейник, другой — за рог.
— Давай, Дарья! Не стой столбом — берись также с другого боку.
"Глупые люди! — подумал я не без высокомерия, не очень то уместного в том, для кого настал смертный час. — Достаточно сунуть мне в ноздри пальцы — и я паинька. Но вам ни в жизнь не додуматься до такого пустяка! Теперь либо развязывайте полностью, и тогда я сбегу, либо волоките — два каких-то там упирающихся центнера!"
В общем, то была моя последняя попытка расхрабриться.
Дед Евлампий оказался изобретательней, чем я думал. Поначалу они тянули, а я упирался: спасибо за свободные ноги. Ошейник врезался мне в горло, дышать стало нечем, но сдаваться я не собирался. Сдался мясник.
Корова истерила, Петрович голосил. Вторя им, на шум примчалась простоволосая со сна тётка Дарья и стала оттаскивать от Берёзки осатаневшего, благоухающего экскрементами супруга.
Наконец, все трое выдохлись. Снова стало тихо, хотя и не так покойно как тремя минутами раньше, — тётка Дарья молча плакала, утираясь подолом ночной рубашки, Петрович боролся с отдышкой, Берёзка мелко дрожала — в её тупых, бездонно синих глазах застыл ужас.
— Свихнулся ты, что ли, идиот старый? — со всхлипом спросила тётка Дарья и сморкнулась в подол.
— Да я не… да что ты, мать… да она… — залепетал, оправдываясь, Петрович и изумлённо покрутил головой, словно приветствуя возвращение своего небогатого разума.
— Ладно, пойду умоюсь.
— Брось ей сена сперва, — велела Дарья, уходя в дом, — я пока пойло наведу.
Подцепив добрый навильник, Петрович опустил его в ясли; цокнул удивлённо на разбитые доски, повернулся к выходу и едва увернулся от нацеленных ему в живот Березкиных рогов.
Ещё одна доска разлетелась в щепки.
— Му-у-у! — проклокотала корова на невозможно низкой ноте, яростно мотая головой.
Петрович удалился на мелко трясущихся ногах, нервно подёргивая краем рта.
Под установленной в огороде летней колонкой он кое-как смыл с себя дерьмо и ушёл в дом.
Тётка Дарья уже навела пойло (две буханки ржаного хлеба на ведро воды) и нарубила ведро сырой картошки.
— Слышь, мать, — сказал Петрович больным голосом, — дай ей сама, мне что-то не по себе, полежать надо…
Тётка Дарья сердито поджала губы, надела халат, повязала косынку, подхватила вёдра и вышла, пинком распахнув дверь.
3.
Я и не заметил, как первоначальный шок от сделанного мной безумного открытия уступил место не менее безумному гневу. Если бы не цепь, надёжно удерживающая меня у бревенчатой стены хлева, то, боюсь, это утро стало бы для Петровича последним. Подумать только: меня, как паршивую скотину отлупили палкой! Как собаку! Как корову!— Го-оспо-ди-и! Нет, я не набожен, но каким ещё словом можно лучше выразить стон отчаяния?
Корова… Я — корова. Неужели это наяву? Неужели это не кошмарный сон, не пьяное воображение, не галлюцинация сумасшедшего?
Вот он я — вымя, копыта, хвост, да крепкие рога, да горящие от боли бока. Цепь, колокольчик, сено в поломанных яслях, чёрные стены коровника, обоссанная подстилка на подгнившем полу, куча дерьма в углу. Моего — ха-ха — дерьма! И рой зелёных мух над ним.
Не слишком ли реально для галлюцинации? Может, и не слишком — да как от неё избавится?
— Го-о-оспо-ди-и!
— Ну, чего размычалась, милая? Сейчас кушать будем.
С ласковым ворчанием появилась тётка Дарья в наряде уборщицы, неся вёдра с коровьим завтраком.
Я покосился: неужели она думает, что я стану есть это?!
Тётка видимо не сомневалась, что стану. Ведро с пойлом она поставила в стороне, а картошку — прямо перед моей мордой.
— Му, — пожаловался я, отрицательно качнув рогами.
— Ешь, милая, ешь, не упрямься, — проворковала Дарья, — ну, не буду тебе мешать, голубушка. Кушай.
Видя, что я не притрагиваюсь к еде, она неодобрительно поджала губы, взяла лопату и стала сгребать в угол промокшую подстилку.
В этот миг я вдруг ощутил характерный позыв. Хвост мой сам собой приподнялся, и между моих задних ног образовалась свежая дымящаяся лепёшка. Сконфуженно мыкнув, я попятился в угол, и прочие лепёшки, так же как и бесконечный поток невероятно вонючей мочи, угодили прямиком в навозную кучу.
— Ай ты, моя умница, — растрогалась тётка Дарья, — ай ты моя помощница, сокровище моё бесценное…
Жаль, что коровы не краснеют, не то бы тётка стала свидетельницей этого феномена. Не зная, куда деть себя от смущения, я ткнулся мордой в ведро с картошкой и сделал вид, будто ем.
И вдруг содержимое ведра само собой с молниеносной скоростью исчезло в моём вместительном чреве.
— Вот и умница! — восторженным восклицанием отметила сие достижение тётка Дарья, и тут же подсунула мне пойло.
Я механически сунул морду в ведро, но, опомнившись, отшатнулся и фыркнул.
— Ах ты, господи, — всплеснула руками Дарья, — подсолить забыла — голова дырявая!
Подтрунивая над собой, она сбегала в дом и принесла пачку соли. Зачерпнув пригоршню, ссыпала соль в ведро и стала помешивать пойло вымазанной в навозе рукой.
— Пей, голубушка!
Да что же это?! В брюхе моём взбурлило, аналогичный процесс пошёл в голове, я взбрыкнул задними ногами, неистово мотнул головой, вызвав звон колокольчика, и поддел рогом бадью с пойлом. Не успело ещё пойло растечься по полу, как желудок мой присовокупил к нему только что пережёванную картошку и — что усилило моё отвращение — ошмётки наполовину переваренной травы, которой, насколько я помнил, я не ел.
Тётка Дарья судорожно всхлипнула и, причитая что-то тоненьким голоском, убежала.
4.
Я остался стоять (не ложиться же на мокрое), печально глядя в разбитое мною оконце и размышляя.Тётка Дарья и Петрович были нашими соседями. За окном хлева был их огород, а через забор — наш, то есть огород моих родителей.
Мало того, что я превратился в корову, так ещё — по непонятной логике — в чужую корову! Хотя у нас есть своя — Милка, да ещё две тёлки и бычок, а кроме того свиньи, овцы, не говоря уже о курах. Можно было превратиться в кого угодно, я же стал соседской Берёзкой.
Дома, наверно, уже встали. Отец, правда, на больничном, но у брата каникулы только через неделю начнутся, а мать со скотиной возится, Милку с телятами пора в стадо выгонять. Да и мне на работу пора — не воскресенье…
На работу! Я заплакал и заматерился, но вышло лишь однообразное «му».
Хотелось лечь, но пол был испачкан моей рвотой. Я оглядел себя, точнее мою новую шкуру: сплошь навозные комья. Дарья и Петрович не баловали Берёзку чистотой. Подумаешь, ещё немного грязи! Помявшись, я лёг и закрыл глаза.
Хотелось забыться — слишком много впечатлений. Не тут то было. Вернулась Дарья. Взглянув на неё из-под полуприкрытых век, я вздрогнул: Дарья принесла большущий никелированный подойник.
Дойка!
Я вскочил; копыта мои разъехались, но я удержался. Сгруппировавшись в ясельном углу, я низко нагнул голову, обратив рога в сторону Дарьи, и стал угрюмо следить за её манипуляциями.
Та, с красными заплаканными глазами, достала низенькую скамеечку, вынула из кармана тряпку и, уперев руки в бока, скомандовала:
— А ну, поворачивайся, холера!
От ласкового её обращения не осталось и следа.
Я игнорировал приказ, продолжая угрожать рогами. Тогда Дарья сняла с гвоздя короткую резиновую плётку и стала хлестать меня, норовя попасть по внутренней, более нежной стороне ляжки.
Было больно, гораздо больнеё, чем от петровичевой палки.
К стыду моему, моё коровье тело послушно развернулось, а заднюю, ближнюю к тётке Дарье ногу чуть отставило, приняв, таким образом, классическую позу для дойки.
— То-то, — проворчала моя хозяйка.
Подвинув скамеечку, она села под моим брюхом; хвост, чтоб не мешался, привязала плёткой к ноге, и стала ополаскивать водой из подойника моё вымя, после чего вытерла его тряпкой, засунула её обратно в карман, выплеснула остатки воды на навозную кучу, зажала подойник между коленей и взялась за мои соски.
Боже, какое унижение!
Не смея шевельнуться из боязни перед плёткой, я всё же надеялся, что ничего у тётки не выйдет. И ошибся: минут через пять подойник был полон, молоко, образовавшее на поверхности пенную шапку, едва не лилось через край, а соски мои, так же как и покрытые шерстью уши, горели яростным огнём.
Завершив экзекуцию, Дарья поставила подойник на пол, вынула из кармана пузырёк с цинковой мазью и уняла раздражение в моих сосках, щедро их смазав.
Но раздражение в моём мозгу унять было невозможно. Что я, в самом деле корова?! Забыв о плётке, я что было мочи врезал копытом по скамеечке, по тётке Дарье, по подойнику, — порадовав тёмный хлев очередной за это утро порцией щепок, слёз и сырости. Знай наших!
Дарья, заливаясь, убежала, а я бодро запрыгал и даже попытался выдернуть из стены скобу, к которой крепилась моя цепь; скоба, однако, не поддалась, и я, умерив свой пыл, задумался о перспективах на будущее.
Вскоре вернулась тётка. К моему удивлению, обошлось без битья. Дарья молча выгребла грязь из стойла, насыпала свежих опилок, и, лишь уходя, мстительно процедила:
— Довыпендривалась? Теперь сиди здесь — на пастбище пойдёшь, когда поумнеешь!
Ушла. Я лёг на сухую, пахнущую спиртом и смолою подстилку, и подумал, что свалял дурака, упустив возможность сбежать. Хотя что-то здесь не так: коров за плохое поведение не лишают прогулки и тем более свежей травы.
5.
— Вася, вставай — восьмой час уже!Сын не отозвался. Мать, оставив подойник с молоком в кухне, вошла к нему в комнату и потрясла за плечо.
— Вставай, Васенька, вставай. На работу опоздаешь.
Вася шевельнулся и что-то невнятно пробулькал. Мать истолковала это по-своему:
— Вот и хорошо. Завтрак на столе — Стёпа уже кушает. Встаёшь? Смотри, не залёживайся, а то проспишь — я в другой раз подойти не смогу, ещё скотину не выгнала.
Сын заворочался, бормоча что-то (как ей показалось) согласное. Мать процедила молоко, наказала Стёпке разбудить брата — если сам не встанет — минут через десять и ушла.
Когда, передав корову, телят и овец заботам пастуха, мать вернулась, было без четверти восемь. Стёпка, гадский сын, удрал в школу, не выполнив просьбы, — Вася всё ещё спал. Ничего чрезвычайного в том не было, старший сын любил поспать и даже — два или три раза — опаздывал на работу.
— Васька, сучий хвост! Ты что творишь? А ну, вставай живенько или я тебя водой полью!
Слова матери редко расходились с делом, и в другой раз она вошла к сыну, набрав в чайник холодной воды.
Сын не спал. Глаза его были широко раскрыты и смотрели в потолок. Мать растерялась. Рука её дрогнула, из чайника плеснуло, и мокрое бесцветное пятнышко поползло по одеялу.
— Вася, — прошептала мать, — Васенька, что с тобой?
Не дождавшись ответа, она схватила руку сына, нащупала пульс. В тот же миг Вася повернул голову и уставился на мать мутным невидящим взглядом.
— Васька! — взвизгнула мать испуганно, и всё-таки не зная, что делать, то ли сердиться, то ли ещё больше пугаться.
Вася молчал. Вдруг он рыгнул, и его нижняя челюсть задвигалась, будто пережёвывая отрыжку.
— Ва-сень-ка! — встав на колени перед кроватью, сжимая натруженно-жилистыми, но мягкими руками безвольную руку сына, мать залилась слезами.
Сын вдруг зашевелился, заёрзал задом. Вслед за этим раздалось журчанье; резко запахло мочой. Глядя на расползающееся по кровати огромное жёлтое пятно, мать тихо ойкнула и схватилась за сердце. Потом с кряхтеньем поднялась и, пошатываясь, вышла из комнаты.
Вася никак не отреагировал на её уход. Справив нужду, он — с тем же безмятежным выражением лица — ухватил зубами край одеяла и стал сосредоточенно его пережёвывать.
6.
— Вставай, Петрович!Поджав губы, скрестив руки на бесформенной груди, мрачная как ночь тётка Дарья угрюмо наблюдала за неохотным пробуждением супруга.
Петрович наконец сел, опустив волосатые ноги в шлёпанцы. Потёр волосатую грудь и зевнул.
— Выпить бы, мать, — предложил он, просительно заглядывая в скорбные глаза супруги.
— Тебе бы только нажраться, старый алкаш. — процедила сквозь зубы та. — Перетопчешься.
— А?! — ошарашено вскинулся Петрович — до него дошло вдруг, что жена ведёт себя не совсем обычно. — Ты чего, мать? Случилось, что?
Дарья поведала о новых подвигах коровы. Петрович почесал затылок.
— Так может того — на мясо её пустить, пока чего не вышло?
— Ну всё, — покачав головой, вынесла вердикт Дарья, — допился, идиот старый. Кто ж такую корову на мясо пускает?! Загуляла видать Берёзка, только и делов.
Петрович обиженно засопел, набычился и вдруг ударил кулаком по волосатому колену.
— Ты, мать-твою-перемать, язык не распускай, не хрен меня облаивать, сам вижу, что загуляла корова!
И стал собираться. Тётка Дарья — будто и не заметив этой вспышки уязвлённого самолюбия — с тем же видом угрюмого превосходства следила за его действиями.
— Ты куда? — осведомилась она, когда супруг, затянув ремешок на мешковатых брюках, полез на печку за сапогами.
— К Кузьмичёву, — буркнул Петрович, обуваясь, — куда ж ещё?
Дарья покивала, соглашаясь, потом вдруг нырнула под матрац, пошебуршилась там и вынырнула, зажав в кулаке синюю бумажку.
— Деньги возьми, — сказала она, с неохотой передавая её супругу.
— Трёшку бы добавила? — жалобно протянул тот. — Хотя бы чекушечку возьму — неудобно с пустыми-то руками идти.
— Иди-иди, — огрызнулась Дарья, — Кузьмичёв и день и ночь гонит — угостит, чай, по такому случаю.
Петрович, неразборчиво ворча, ушёл, а Тётка Дарья взялась за самовар и, впервые за утро, улыбнулась. Всё выходило не так уж плохо, скорее наоборот, и с этого «наоборот» Берёзкины капризы были объяснимы.
Кузьмичёв был единственный на всю округу держатель быка-производителя. Бык у него был справный, такса — двадцать пять рублей — вполне приемлемая, а потому ничего удивительного не было в том, что почти все коровы в округе были одной, кузьмичёвской породы.
Сговорились быстро, без закуски. Счастливо пошатываясь, Петрович вернулся домой, призвал на подмогу жену, и вскоре — не прошло и часа — опутанную верёвками Берёзку повели на кузьмичёвское подворье.
7.
Итак, куда-то повели. Слева Петрович, успевший с утра наклюкаться, справа тётка Дарья с неизменно поджатыми губами. Держатся за верёвки — боятся, что убегу.Впервые иду по улице в коровьем обличьи. Хорошего мало: конвой, вымя болтается, да ещё шавки уличные всё норовят куснуть за лытку.
Одна всё-таки цапнула. Хоть и коровья нога, а больно. Резко остановившись, так что хозяева мои, продолжая по инерции идти, едва не столкнулись лбами, я поднял укушенную ногу, прицелился и хорошенько врезал копытом по не успевшей отскочить моське. Визгу…
В другой раз Дарья и Петрович сами остановились возле уличной колонки. Там собралась толпа соседей, увлечённо обсуждая последнюю новость: "У Ивановых, слышь, Васька умом тронулся: с постели не встаёт, говорит только «гы», вдобавок сожрал одеяло и кровать обосрал!" Я хмыкнул: с одной стороны приятно было узнать, что тело моё в целости, а с другой… В общем, о такой славе я не мечтал. Хорошо хоть «скорую» вызвали. Может, разберутся врачи, что произошло, в честь чего мы с Берёзкой местами поменялись. И хотя я не очень-то верил во врачебную помощь, но при этом — странное дело — стал гораздо спокойнее по сравнению с той минутой, когда обнаружил себя в хлеву. Казалось, вот-вот эта дурацкая шутка с обменом тел завершится, и всё станет как прежде.
Но пока ещё продолжались мои коровьи будни, вернее, коровий праздничек, как я понял, когда меня стали толкать в кузьмичёвские ворота. Я упирался: увидев Кузьмичёва, я мгновенно догадался — чай не маленький — что вообразили Дарья и Петрович по моему эксцентричному поведению и что сейчас со мною будет.
Ну почему я не превратился хотя бы в быка или, ещё лучше, в кота "который гуляет сам по себе" и до которого никому кроме собак нет дела? Проклятье! Я упёрся изо всех сил, но на подмогу к моим хозяевам подоспел десятипудовый Кузьмичёв и я пулей проскользнул в ворота.
— Справится ли с ней твой бык? — спросила Дарья, с опаской следя за моими прыжками в загоне.
— Не бойсь, — успокоил её Кузьмичёв, — Велиалу не впервой — так покроет, что будь здоров!
Кузьмичёв захохотал. Смех у него был гаденький, похожий на жабье кваканье. Поговаривали, что он иной раз подменяет Велиала, и хотя сплетни подобного рода мне противны, глядя на Кузьмичёва трудно было не поверить даже в самую грязную из сплетен.
Пока я прыгал по узкому загону, прикидывая как отсюда выбраться, — вывели быка.
Велиала я видел и раньше. Кузьмичёв, правда, из понятных соображений не гонял его на пастбище вместе со стадом, но однажды, когда моим родителям было недосуг, я приводил к нему нашу корову Милку. "Хороша, хороша!", приговаривал Кузьмичёв, похлопывая Милку по гладкому крупу, и пускал слюни на пару с Велиалом, который рыл землю за изгородью соседнего загона. По здешним меркам это был очень крупный бык (весом более двадцати пудов), чёрной масти, с латунным кольцом, пропущенным сквозь ноздри. Кольцо, правда, было прицеплено из чисто декоративных соображений, поскольку к цепи Велиала пристёгивали за ошейник.
— Красавец! — в голос воскликнули Дарья и Петрович, когда дрожащий от нетерпения бык ворвался в мой загон.
Я ощетинился рогами, приготовясь стоять насмерть. В сравнении со мной Велиал казался великаном, так что смерть была не за горами.
Увы, или скорее к счастью, я стал коровой не до конца. Коровьего языка, если таковой имеется, я не понимал. Но, должно быть, дело было не только в языке, а в чём-то ещё — невидимом глазу, однако доступном бычьим чувствам. Это невидимое нечто, похоже, не укладывалось в велиалово представление о коровах. Когда я, собравшись для прыжка, готовился нанести удар, который, как я надеялся, выключил бы быка, тот вдруг тревожно мыкнул и стал отступать к изгороди, косясь на меня чёрным в красном ободке глазом. Пятясь, Велиал проломил изгородь и оказался в своём загоне. Не задерживаясь там, он прошмыгнул в незапертую калитку и скрылся в хлеву.
Кузьмичёв бешено матерился ему вслед. Дарья тихо охала. Петрович, на пьяненькой физиономии которого застыла неуверенная улыбка, чесал затылок. Я расслабился, сплясал над воображаемым трупом быка, с шиком задрал хвост и оросил изрытую в многочисленных брачных танцах землю загона.
Кузьмичёв, пытаясь спасти гонорар, попытался уговорить моих хозяев дать Велиалу ещё один шанс. Впустую. Тётка Дарья, бросив строгий взгляд на супруга, подтолкнула меня к выходу и я — легко и радостно — выбежал на улицу, по пути мстительно обронив несколько лепёшек на скоблёный деревянный пол кузьмичёвского двора.
Дарья едва поспевала за мной, вторая верёвка волочилась по земле — Петрович безнадёжно отстал. Я мог с лёгкостью вырваться, но Дарья вдруг объявила, что мы идем к ветеринару, благо ветлечебница рядом. Я был всей душою — «за», поэтому напустил на себя смиренный вид и позволил Петровичу подобрать верёвку.
8.
Васин отец был лет на десять младше Петровича, но выглядел, пожалуй, старше. Плешь, жиденьким ручейком бегущая через темя, широкой лужей растекалась на затылке. Лицо сморщенное под глазами круги, тело маленькое, высохшее, Петрович, череп которого хоть и был гол, выглядел крепким, здоровым и полным сил. К тому же он был пьян, и это последнее обстоятельство делало бедного циррозника особенно несчастным. В былые времена они пили вместе и, можно сказать, — не смотря на то, что Петрович всякий раз старался напиться не за свой счёт, — были друзьями.— Выпей, Семёныч, — уговаривал Петрович, наполняя свой стакан. Он зашёл к соседу поделиться горем, послушать о его горе и на этой печальной сближающей волне уговорить друга принять половинное (в том числе и финансовое участие в выпивке).
Семёныч нехотя боролся с жаждой.
— Врачи говорят — нельзя, — в сотый раз повторил он, с тоской наблюдая за уменьшением уровня жидкости в бутылке.
— Врачи? — неодобрительно покачал головой Петрович, смачно хрустя солёным огурцом. — А чего на счёт сына твоего говорят?
— Да ничего толкового. Увезли в город, сделали анализы и вернули назад. Пусть, говорят, под вашим наблюдением побудет — ни одна санитарка не желает за ним ходить. — Семёныч шмыгнул, пустил слезу и потянулся за бутылкой. — А-а, в бога-душу-мать — один хрен помрём!
Петрович бодро закивал в поддержку столь мужественного решения.
— Моей корове вчера тоже анализ сделали — Иван Иваныч, ветеринар, глистов подозревал. Нынче пришёл и говорит, что нет, мол, глистов, здорова твоя Берёзка. Я ему: как здорова, мать-перемать, коли ведёт себя как больная?! А он: науке такие болезни неизвестны, а ежели желаешь, зарежь её на хрен, пока никто не прознал — я, мол, справку выдам. Дарья ему на это чуть глаза не выцарапала, а всё же согласилась. Я с дедом Евлампием на послезавтра договорился. Ты, Семёныч, тоже приходи помогать, отметим, свежатинкой угостишься…
Вскоре, забрав с собой пустую бутылку (зачем добру пропадать?), Петрович ушёл к себе. До дому, правда, не добрался — упал с крыльца. Семёныч отключился прямо за столом. Через час их обоих увезла «скорая».
9.
После визита к ветеринару меня снова посадили на цепь и больше уже не выводили. Две ночи пробежали в кошмарных снах о клевере и люцерне. Ещё одна ночь, и я взаправду затосковал бы о пастбище.Мною завладело странное тупое спокойствие — я, конечно, чувствовал себя несчастным, но ничего не делал, для того чтобы изменить своё положение. Не делал, не хотел делать, да и не смог бы ничего сделать. Нужно было ждать. Чего?
Наступил очередной (третий или четвёртый?) день моей жизни в коровьей шкуре.
Тётка Дарья как обычно сменила мою подстилку и облегчила моё вымя. С позорной процедурой дойки я смирился уже на второй день своего пребывания в коровнике: накануне меня не выдоили и к утру вымя разбухло настолько, что молоко само сочилось из всех сосков, а боль была столь не выносимой, что задолго до рассвета стены коровника ходуном ходили от моего безумного рёва; в конце концов, я решил, что две "массажные пятиминутки" в день не такая уж большая плата за то, чтобы в остальное время даже не вспоминать о существовании вымени. Вот и сегодня я благополучно забыл о нём, едва хозяйка унесла подойник.
Ожидая, пока она вернётся с пойлом, я пошарил в яслях, подбирая остатки сена — корова я там или нет, а кушать-то хочется… Сена почти не осталось — так, труха одна — и я даже с удовольствием думал о том, как минут через пять наверну славное ведёрко картошечки.
Но прошёл час, другой, а Дарья всё не появлялась. Забыла она, что ли? Или упала где-нибудь по дороге? Я уж собрался было завопить поистошней, точно заправская голодная корова, каковой я, собственно, и являлся в настоящий момент — да спохватился.
Что-то здесь было не так.
Вот уже два дня я не пугал хозяев дикими воплями, ел, что дают, позволял себя доить, — словом, поведение моё было образцовым, чего нельзя сказать о поведении Дарьи и Петровича. Последний себя вообще никак не вёл — попросту не появлялся в поле моего зрения. Дарью можно понять — переволновалась тётка из-за моих капризов; но зачем скармливать мне драгоценное сено, когда на пастбище полным-полно дармовой травы? Наконец, сегодняшняя «забывчивость» — вовсе без еды оставили. Случай невозможный даже для дурной хозяйки, а Дарью при всём желании такой не назовёшь. Всему этому может быть только одно объяснение…
Неужто зарежут?! Да ведь я… тьфу!.. то есть Берёзка — первая корова на всю округу, чуть ли не рекордистка! Нет же: быть того не может, чтобы зарезать решились — для них это громадный убыток. Что же тогда?..
Думать стало невмоготу. От голода, от страха ли, но голова отказывалась повиноваться. Задрав морду к низкому потолку, я замычал, что было мочи и…
… И, как бы в ответ на мой призыв, дверь коровника медленно отворилась.
Ноги мои затряслись, а в брюхе что-то закрутилось со страшной силой — на пороге, тараща маленькие свинячьи глазки и теребя лопатообразную бороду, стоял мясник дед Евлампий! По лошадиному всхрапнув, я повалился на свеженькую лепёшку.
— Ишь ты, — заметил старик польщённо, — животная неразумная, а понимает!
— Да… уж…, - выдохнул Петрович, заглядывая в хлев из-за плеча мясника.
— Зачнём, пожалуй, — сказал дед Евлампий так кротко и буднично, что я забился в судорогах.
— Зачнём, — эхом отозвался Петрович.
Мясник, отделившись от дверного проёма, шагнул ко мне, и я увидел, что мой незадачливый хозяин опирается на костыли и держит на весу правую ногу, чуть ли не до пупа упакованную в гипс.
В другой ситуации я, возможно, позлорадствовал бы по этому поводу, но в настоящий момент остатки моего обморочного сознания сосредоточились на мяснике и его ноже, коварно выглядывающем из-за кирзового голенища.
Старик приблизился и потянулся к моей морде узловатой, обтянутой пигментной кожей, но широкой и крепкой ладонью. Тело моё била крупная дрожь, глаза же будто в гипнотическом трансе следили за движением этой руки. Рука убийцы тянулась так медленно, что я почти уснул, но когда полусогнутые пальцы с окаменелыми жёлтыми ногтями упёрлись в мой лоб и заскребли по маленькой белой звёздочке в его центре, я дёрнулся как от удара.
Оцепенение спало. Захотелось убежать, однако ноги не слушались, от дрожи уже звенел колокольчик, и я чувствовал, как шкуру пропитывает пот.
— Хорошая корова, — донеслось до меня словно из потустороннего мира.
Старик шёл к выходу. На пороге он обернулся и повторил: — Хорошая корова. Не бойся.
В его голосе не было фальши. Этот старик любил своё дело. Прежде я не раз видел его за работой; он изгонял жизнь из скотины, будь то корова или свинья, одним точным ударом ножа — вряд ли животное успевало почувствовать боль. Ничего не почувствую и я — бояться нечего, хорошая корова.
— Слышь, дед, ты бы не пугал её, — заканючил вдруг Петрович. — Покури пока. Дарья сейчас её успокоит, а потом сама выведет и привяжет. Вишь, как боится она тебя — не дай бог мясо горчить станет…
— Не учи отца бодаться, — отмахнулся дед и неспешно вышел.
Я начал было лихорадочно соображать, как половчее боднуть тётку Дарью, когда она поведёт меня на убой, и сбежать, как вдруг мясник ворвался в хлев с мотком верёвки. Не успел я и глазом моргнуть, как ноги мои были уже накрепко связаны, а старик повис у меня на холке и мёртвой хваткой вцепился в рога.
— Цыц! — прикрикнул он, видя, что Петрович открыл было рот, — я в этих делах толк знаю: бес в скотину вселился! Не свяжи я её, наделала б она делов твоей Дарье.
Петрович застыл с открытым ртом.
— Ну, чё встал-то, будто баран вожделющий? Ты мне — с костяной ногой своей — не помощник. Дарью зови.
Костыли Петровича устучали прочь. Через несколько секунд тётка Дарья щёлкнула карабином моего ошейника и цепь, с дробным стуком ударясь о стену, закачалась свободно на вбитой в бревно скобе.
— Пойдём, милая, на улочку, — с лицемерной, и вместе с тем неподдельной нежностью засюсюкала моя мрачная хозяйка, — пойдём, Берёзонька, погуляем, травку пощиплем…
И так далее в том же духе, а сама настойчиво тянет за ошейник, будто не замечая, что ноги у меня связаны.
— Стой, полоумная! — мясник оттолкнул тётку, шлёпнув по толстому заду. — Вот глупая баба: прямо здесь, что ли, придушить хочешь животину? Кто её потом вытаскивать станет?
Он распутал мои передние ноги, затем взялся одной рукой за ошейник, другой — за рог.
— Давай, Дарья! Не стой столбом — берись также с другого боку.
"Глупые люди! — подумал я не без высокомерия, не очень то уместного в том, для кого настал смертный час. — Достаточно сунуть мне в ноздри пальцы — и я паинька. Но вам ни в жизнь не додуматься до такого пустяка! Теперь либо развязывайте полностью, и тогда я сбегу, либо волоките — два каких-то там упирающихся центнера!"
В общем, то была моя последняя попытка расхрабриться.
Дед Евлампий оказался изобретательней, чем я думал. Поначалу они тянули, а я упирался: спасибо за свободные ноги. Ошейник врезался мне в горло, дышать стало нечем, но сдаваться я не собирался. Сдался мясник.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента