Теперь все составные элементы встали по местам. Сахар. Белый порошок. Табак. Вожделение. Нехватка денег. Запретность.
   Да, запретность. Ученикам школы посещать деревенский магазин не разрешалось. Чрезмерная сахаристость сладостей, слепяще яркая веселость упаковок и неотесанное американское панибратство жевательной резинки и «зуболомок» оскорбляли армейские, по преимуществу, чувства наших педагогов. Вся эта продукция слегка отдавала вульгарностью, а слегка и… ну, честно говоря, рабочим классом. Бог весть, на какие мысли навела бы тех бедных школьных учителей «Звездная смесь» компании «Харибо» или «Счастливый Гиппо». Быть может, и хорошо, что они не дожили до подобных безобразий, которые надорвали бы, я уверен в этом, сердца несчастных.
 
   Семилетний, отделенный от дома 200 милями безденежный наркоман. Существует множество рассказов о детях младше семи лет, уже обратившихся в законченных алкоголиков, а то и родившихся с пристрастием к крэку, метамфетамину или «Ред Булл», и я хорошо понимаю, что моя сахарная зависимость выглядит в сравнении с их несчастьями вполне безобидной. Сама по себе она никакого обвинительного приговора не выносит и никому не преподносит урока. Равно как и не имеет сколько-нибудь удовлетворительного объяснения. Я дал вам ее схематичное описание, однако оно не способно указать необходимую либо достаточную причину пристрастия столь маниакального и всепоглощающего. В конце концов, мои одногодки подвергались воздействию той же самой рекламы, имели в своем распоряжении те же самые кашицы, конфеты и кушанья, представляли собой совокупности тех же органов и чувств, да и размерами обладали примерно такими же. И между тем с первых же моих сознательных лет я с жестокой, неукоснительной определенностью сознавал, что другие люди не страдают от обжорливой жадности, ненасытимого голода, неодолимого желания, трепетного вожделения и мучительной потребности, в когтях которых я корчился всякий час всякого дня. А если и страдают, то наделены самообладанием, полностью посрамляющим мое. Возможно, думал я, возможно, все, кроме меня, суть люди сильные, волевые и неукоснительно нравственные. Возможно, лишь я слаб настолько, что пасую перед потребностями, которые всем остальным удается держать в узде. Возможно, всех остальных так же угрызают желания не менее язвящие, однако природа или Всемогущий наделили их способностью править своими чувствами, в которой мне в моем продрогливом одиночестве отказано. Следует помнить и о том, что всю атмосферу моей школы, как и любой тогдашней частной школы (и многих сегодняшних), пропитывала праведная религиозность (сегодняшние пропитаны праведностью без религиозности, вот и все усовершенствование). Вы можете, стало быть, представить себе душевные муки, которые сопутствовали моим телесным страданиям. Библия от начала и до конца напичкана рассказами о соблазнах, запретах и воздаяниях. На самой первой ее странице с ветки дерева уже свисает запретный плод, а затем мы получаем все более страшные примеры того, как карается алчность и проклинается похоть, пока не добираемся – пройдя через блуждания по пустыне, саранчу, мед, манну, воронов, язвы, нарывы, чумные поветрия, бичи, прочие бедствия и жертвоприношения, – до полных, окончательных, умопомрачительных проклятий и исступленных восторгов Откровения Иоанна Богослова. И не введи нас в искушение.[7] Отойди от Меня, сатана![8]Мне отмщение, Аз воздам, глаголет Господь.[9]
   Следует ли удивляться тому, что в такой обстановке и с уже укоренившимся во мне физиологическим влечением мое сознание быстро обнаружило преступную связь между сахаром, желанием, удовлетворением, желанием, удовлетворением и позором. Все это – за годы и годы до того, как на меня свалились еще более лютые ужасы и пытки полового влечения, напечатлев на сердце моем и нутре примерно ту же картину, – но, разумеется, покрыв и то и другое ранами более глубокими и мучительными. Все-таки умею я драматизировать собственную особу, не так ли?
   Поскольку 90 процентов моих однокашников выглядели невосприимчивыми к подобного рода травмам, самокопанию, стыду и соблазну, я и поныне, оглядываясь назад, гадаю, не был ли я особенно слабым, особенно чувствительным и особенно чувственным.
   Чтобы платить за сладости, я крал в магазинах, в школе и, что самое позорное, у других мальчиков. Воровство производилось мной, как и поедание сладостей, в состоянии почти экстатическом. Еле дышащий, с остекленелым взором, я обшаривал раздевалки и столы, и нутро мое жгли опасения, восторги, ужас и страстное отвращение к себе. Ночами я совершал набеги на школьные кухни, набрасываясь на буфеты, в коих хранились огромные – хватило бы и на общий школьный обед – блоки мармелада, в которые я впивался зубами, точно лев в антилопу.
   Я рассказал в «Моав» о том, как староста изобличил меня во владении контрабандными сладостями, жевательной резинкой и лимонными помадками, источником которых мог быть только деревенский магазин . Я уговорил тогда безмолвно преклонявшегося передо мной добрейшего мальчугана по имени Банс понести за них наказание вместо меня. За мной уже числилось столько прегрешений, что еще одно привело бы к жестокой порке, между тем как Банс, на счету коего никаких криминальных деяний не значилось, мог отделаться всего лишь предупреждением. Разумеется, мне же это боком и вышло: директора школы наша маленькая хитрость не обманула. И я получил дополнительные удары тростью за то, что завлек в свою паутину греха существо столь невинное, как Банс.
   После публикации «Моав» мы с настоящим Бансом возобновили знакомство. К книге он отнесся очень благожелательно и, кстати, напомнил мне о событии, напрочь вылетевшем у меня из головы.
   Как-то раз, еще в самом начале нашей школьной жизни, я сказал Бансу, что мои родители мертвы.
   – Как это ужасно для тебя! – Неизменно отзывчивый Банс был глубоко тронут.
   – Да. Автомобильная авария. Но у меня есть три тетки, так что во время каникул я гощу то у одной, то у другой. Только поклянись, что никому не скажешь. Это секрет.
   Банс кивнул, его покрытое пушком лицо сложилось в мину решительного вызова судьбе. И я понял: он скорее язык себе отрежет, чем скажет кому-нибудь хоть слово.
   В конце триместра я поинтересовался у Банса, как он собирается провести Рождество. Он ответил, явно испытывая неловкость, что отправится к папе и маме – в Вест-Индию.
   – А ты? – спросил он.
   – Я, понятное дело, в Норфолк поеду, к родителям. Больше-то мне податься некуда.
   – Н-н-но… Я думал, твои родители умерли и ты у теток гостишь.
   – О. Ммм. Да.
   Черт. Попался.
   Банс выглядел обиженным и смущенным.
   – Не обращай внимания, – сказал я, сверля его взглядом. – Понимаешь… я…
   – Да?
   – Я иногда заговариваюсь.
   Больше мы этой темы никогда не касались – пока много лет спустя Банс не напомнил мне о ней. Его память сохранила тот случай с абсолютной ясностью. И он утверждает, что «Я иногда заговариваюсь» – точные мои слова.
 
   Регулярно секомый, не вылезавший из неприятностей, вечно впадавший из одной крайности в другую, неспособный приладиться к жизни или избавиться от сомнений, я покинул приготовительную школу, став сахарным наркоманом, вором, выдумщиком и вруном.
   Все продолжилось и в следующей моей школе, в ратлендском «Аппингеме». Новые кражи, новые сладости. К этому времени одни только количества поглощаемой мной сахаристой пищи начали облагать мое тело самой настоящей и мучительной данью. Не в области поясницы, ибо я был тощ как карандаш. Моими постоянными спутниками стали кариес, зубные каверны и язвочки во рту. К четырнадцати годам я лишился пяти задних зубов. Приверженность к сахару разрушала мой организм. Прилив волнения при совершении кражи и прилив наслаждения, с которым я уплетал мою сладкую добычу, с неизбежностью завершались – ибо таковы обыкновения страсти – приступами чувства вины, меланхолии, тошноты и отвращения к себе, неотделимыми от любых тяготений подобного толка – к сахару, к хождению по магазинам, к спиртному, к сексу, выбирайте сами.
   Новые кражи привели к «высылке», как называлось в закрытых школах изгнание домой на срок в несколько недель; теперь это, наверное, именуют «временным отстранением». В конце концов терпение школы лопнуло и меня из нее исключили. Я отправился в Лондон на официально санкционированный уик-энд – чтобы поприсутствовать на собрании «Общества Шерлока Холмса», рьяным членом которого был. И вместо того чтобы провести в Лондоне две разрешенные мне ночи, остался там на неделю, которую блаженно просидел в кинотеатре, смотря фильм за фильмом и снова за фильмом. Достаточного, как не уставали повторять мои родители и учителя, оказалось достаточно.
 
   Вскоре в моем рассказе предстоит появиться горькому соку табака. После того как этот любвеобильный лист принял меня в свои ласковые объятия, сахар утратил былую власть надо мной. Однако у меня еще осталось что рассказать о моих непростых отношениях с C12H22O11.
   Когда я достиг поры поздней юности и раннего возмужания, моя верность «Сахарным хлопьям» мало-помалу сменилась страстью к «Шотландской овсянке», заправляемой холодным молоком, но щедро посыпаемой, само собой разумеется, несколькими ложками сахарного песка. Одновременно с этим детское обожание лимонных помадок и кислой шипучки уступило место более взрослому предпочтению более, опять-таки, мудреной сладости – шоколада. А был еще кофе, конечно.
   Стоит 1982 год, я нахожусь в одной из обшарпанных лондонских комнат, принадлежащих телекомпании «Гранада». Мы – Бен Элтон, Пол Ширер, Эмма Томпсон, Хью Лори и я – собрались в ней, чтобы отрепетировать первый выпуск того, что станет позже комедийным телешоу «На природе». Называется этот выпуск «Беспокоиться не о чем». Я стоял за другое название: «Штаны, штаны, штаны», однако мое предложение отклонили, и, пожалуй, правильно сделали.
   Всем нам немного за двадцать, полтора года назад мы закончили университет. В наших жизнях все должно сложиться чудесно, как оно, я полагаю, и вышло. На Эдинбургском фестивале Хью, Эмма, Пол и я удостоились за наше университетское ревю самой первой «Премии Перрье», за чем последовало турне по Австралии. Мы только что закончили съемки этого ревю для Би-би-си, а теперь нам предстоит создать наш собственный телесериал.
   У одной из стен комнаты стоит стол на козлах, а на нем – большие липкие банки «Нескафе» и коробки с чаем «Пи-Джи Типс» в пакетиках. В любой репетиции присутствует нечто, заставляющее ее участников в огромных количествах потреблять чай и кофе. В это утро, пока репетируется сценка, в которой участвуют все, кроме меня (там присутствуют музыка и танцы), я завариваю для всех кофе и вдруг, потянувшись к чайной ложке, соображаю, что сахар в него кладу только я один.
   Вот он я – стою, держа чайную ложку над открытым пакетом сахара. А что, если я брошу это дело? Мне всегда говорили, что без сахара и чай, и кофе бесконечно вкуснее. Попью-ка я в течение двух недель неподслащенный кофе, а если пристраститься к нему у меня не получится, так вернусь к прежним двум с половиной ложкам сахара, хуже-то не будет.
   Я закуриваю, наблюдая за остальными. И в груди моей вздымается великолепная волна гордого воодушевления. А вдруг у меня получится?
   И ведь получилось. Дней через десять кто-то всучил мне чашку кофе с сахаром. Сделав первый глоток, я вскочил на ноги и уставился на нее так, точно она меня током ударила. То был самый чудесный в моей жизни удар, ибо он сказал мне, что я смог от чего-то отказаться. Конечно, это не самая великая из прочитанных вами историй о победе над личными напастями, однако меня воспоминания о том, как я гляжу на пакет сахара и гадаю, смогу ли я и вправду покончить с ним, не покидают никогда. То был один из шепотков надежды, что доносятся порой с самого донышка ларца Пандоры. Я и сейчас еще ощущаю запах репетиционной и слышу ее пианино. Вижу на столе коробки с печеньем и пакет сахарного песка, кое-где слипшегося – от окунавшейся в него мокрой ложечки – в просвечивающие комочки.
 
   Эту сцену я снова увидел, унюхал и пережил двадцать семь лет спустя, на Мадагаскаре, в Антананариву, в номере отеля «Кольбер». Погода стояла очень, ну очень жаркая и очень, очень влажная, из всей одежды на мне только и было что трусы. Мрачно погромыхивала надвигавшаяся гроза, подключение отеля к Интернету, и в лучшее-то время дурившее, отказало окончательно. Я поднялся из-за письменного стола, чтобы зайти в ванную комнату, и глазам моим предстало жуткое зрелище.
   Комнату пересекал чудовищно жирный мужчина с гигантскими дряблыми грудями и огромным обвислым пузом. Я замер на месте, потом вернулся назад и вгляделся в него с ужасом и неверием. Вот он, снова заполнивший собой зеркало гардероба, комически тучный мужчина средних лет, гротескный толстяк, каких я и не видел с тех пор, как годом раньше снимал фильм на американском Среднем Западе. Я оглядел эту тушу, эту отвратительную жирную гору с головы до пят и заплакал.
   Последнюю четверть века я провел, то и дело видя себя на больших и малых экранах, на газетных фотографиях, и потому никаких иллюзий относительно своего телесного облика не питал. Однако по какой-то непонятной причине в тот вечер, в том номере я увидел себя таким, каким был. Я не содрогнулся, не прикрылся руками, не отскочил от зеркала. Не притворился, что все хорошо. Не сказал себе, что при моем немалом росте небольшой избыточный вес не так уж и страшен. Я заплакал, глядя на кошмар, в который обратился.
   В ванной комнате имелись весы. Сто тридцать девять кило. Сколько это было в старомодной Англии? Я взял мой сотовый, перевел одну меру в другую. Двадцать один стоун и двенадцать фунтов. Святые ангелы ада! Двадцать два стоуна. Триста шесть фунтов.
   Я вспомнил ту репетиционную 1982 года. Смог же я отказаться от сахара в чае и кофе. Теперь пришло время покончить и с иными его воплощениями – в пудингах, шоколаде, ирисках, сливочных помадках, мятных конфетках, мороженом, пончиках, плюшках, кексах, пирожных, пирожках, оладышках, желе и джеме. Придется заняться физическими упражнениями. И речь идет не о диете – о полной перемене моего образа жизни и питания.
   Я не говорю, что с того мгновенного, страшного озарения, пережитого мной на Мадагаскаре, во рту моем не побывало ни единой крупицы сахара, и все же я сумел отрешиться от искусительных пирожных, пудингов, засахаренных фруктов, шоколадок, мороженого, petits fours[10] и friandises,[11] предлагаемых официантами ресторанов, по которым привычно таскаюсь и я, и подобные мне сибариты. Это строгое воздержание (плюс режим ежедневных прогулок, посещения трижды в неделю спортивного зала и общий отказ от содержащих жир и крахмал продуктов) позволило мне сбросить вес до шестнадцати – да еще и без малого – стоунов.
   У меня нет ни малейших сомнений в том, что я с легкостью могу снова раздуться, точно воздушный шар, обнаружить, что снова взлетаю, подобно вошедшему в скоростной лифт персонажу мультфильма, на мой двадцать первый, двадцать второй, двадцать третий, двадцать четвертый и двадцать пятый этаж. Постоянная бдительность – вот мой девиз. Я не собираюсь уверять вас, будто теперь знаю себя досконально, но, полагаю, могу, и не без оснований, претендовать на то, что по крайней мере знаю себя достаточно для того, чтобы питать сомнения и недоверие, когда дело доходит до любых моих притязаний на способность находить решения, панацеи и вообще достигать поставленной цели.
   Взять, к примеру, хоть то же курение…

К – это курево
…Каталажка
…«Кандэлл»
…Телесное наказание
Компания (теплая)
…Конец всему[12]

   Лишь дураки равнодушны к мальчикам и табаку.
Кристофер Марло

   Поскольку в школьные годы я был столь необуздан, непочтителен и непослушен, не удивительно, быть может, что первую свою сигарету я выкурил только в пятнадцать лет. Мое тело, словно пытаясь уравновесить мое же слишком раннее умственное развитие, вечно отставало в развитии собственном. С первым оргазмом и первой сигаретой я познакомился позже большинства моих сверстников и теперь, оглядываясь назад, думаю, что потратил не один десяток лет на попытки наверстать упущенное. Похоже, курение и секс всегда представлялись мне взаимосвязанными. Возможно, по этой причине я всю жизнь и влачился в том, что касается и того и другого, по ложным путям.
   В 1979 году, под конец моего первого кембриджского года, я написал пьесу, которую назвал «Латынь! или Табак и мальчики». Во втором действии этой пьесы ее герой, если подобное звание приличествует типу столь извращенному, Доминик Кларк, произносит монолог, в котором описывает свой первый опыт по части секса и курения.
   Когда я был мальчиком, то и вел себя, как мальчик: думал, ел, спал и играл, как мальчик. Затем Природа принялась ронять намеки насчет изменения моего статуса: голос у меня начал ломаться, на заду выросли волосы, на лице прыщи. Но я продолжал думать, есть, спать и играть, как мальчик. Вот тогда-то за меня и взялась школа – и довольно быстро добилась того, что я стал думать, есть, спать и играть, как мужчина. Одним из мучительных шагов в сторону мужественности стала моя первая сигарета. Я и еще один мальчик, Престуик-Агаттер, укрылись за школьными кортами для игры в «файвз». Престуик-Агаттер вскрыл пачку «Карлтон премиум» и вытащил из нее короткую, тонкую, круглую сигаретку. Едва она оказалась в моих губах, как я запаниковал. Я словно слышал, как кто-то душит во мне мое детство, как в крови моей загорается новый огонь. Престуик-Агаттер подпалил кончик сигареты, я затянулся, вдохнул дым. В ушах у меня загудело, и где-то, далеко-далеко, жалобно застонало мое детство. Но я не обратил на это внимания и затянулся снова. Однако на сей раз тело мое дым отвергло. Мальчишеские легкие не смогли принять грязные клубы копоти, которыми я так торопился наполнить их. Я закашлялся и никак не мог остановиться. Но при всем моем внутреннем волнении я ухитрялся, даже заходясь в кашле, сохранять вид спокойный и невозмутимый, желая произвести впечатление на Престуик-Агаттера, которого мое спокойствие и присутствие духа и вправду приятно удивили. Потоки британской флегмы и британского мужества привольно текли по моим жилам, выплескиваясь и наружу, – во мне зарождался Дух Публичной Школы. Примерно через час пошел дождь, мы забежали в один из крытых кортов, постояли в нем, прислонясь к стене. То были на редкость мучительные часы. А позже, тем же вечером, когда орда хамоватых филистимлян, в которую входил и Престуик-Агаттер, совершила налет на мой «кабинет», у меня сломался голос. В общем-то, совершенно неожиданно. Мне уже было без малого семнадцать, а голос мой все еще оставался детским, – приятного мало.
   Хотя для меня этот монолог не (уверяю вас) автобиографичен, реакция Доминика на секс и сигареты в изрядной мере отвечает моей. Меня бил кашель и сотрясала бурная рвота. Не после секса, спешу сказать, а после моей первой сигареты. И после второй, и после третьей. Природа посылала мне многозначительные намеки, которые я предпочел проигнорировать.
   Закурил я, пятнадцатилетний, когда сидел дома – покрыв себя позором и докатившись до исключения из школы.Родители выбрали для меня другую, «Пастон», что в норфолкском городке Норт-Уолшем, – это была субсидируемая государством средняя классическая школа, чье единственное притязание на славу сводилось к тому, что одним из ее несчастных учеников был некогда Горацио Нельсон. Чтобы попадать в нее по утрам, мне приходилось ездить на автобусе, путь которого пролегал через рыночный город Эйлшем. Проведя в «Пастоне» первые несколько недель, я приспособился сходить с автобуса в Эйлшеме и коротать время в маленьком кафе, где можно было курить, пить кофе с густой пенкой и играть в пинбол, дожидаясь, когда снова появится, совершая возвратный путь, автобус. Разумеется, этот хронический прогул завершился для меня новым исключением, после которого меня отправили в НОРКИТ – «Норфолкский колледж искусств и технологии», что в Кингс-Линн. Все деньги, какие мне удавалось выпросить, занять или стянуть из маминой сумочки, теперь уходили на сигареты. Табак стоил дороже «Сахарных хлопьев» и был почти столь же губительным для зубов, но все же более приемлемым в отношении социальном.
   Рядовые табачные лавочки предлагали небогатым школьникам такие сигареты, как «Players Number Six», «Embassy»,[13] «Carlton» и «Sovereign». Выигрывая в карты, я мог позволить себе потратиться на «Rothmans», «Dunhill» или «Benson and Hedges», однако, когда мне случалось обзавестись серьезными деньгами, меня манило к себе табачное подобие кондитерской лавочки Ули. Увлечение Оскаром Уайльдом, Бароном Корво и приманчиво губительным декадентским миром конца девятнадцатого столетия привело к тому, что я начал отдавать предпочтение названиям экзотическим. Самыми желанными для меня стали «Sobranie Cocktails», «Passing Cloud», «Sweet Afton», «Carroll’s Major», «Fribourg amp; Treyer» и «Sullivan Powell Private Stock» – в особенности последние два, а купить эти сигареты можно было лишь в единственном на весь Норфолк чисто табачном магазине или у самих производителей, владевших в Лондоне магазинами на Хеймаркет и в «Биллингтонской аркаде».
   В Лондон-то я в конце концов из Кингс-Линн и удрал. Грозная близость экзаменов и вероятность того, что я их провалю, соединились с утомительной подростковой позой «Обойдусь и без учебы»,[14] и результатом этого стало бегство. Меня, как доктора Ватсона в самой первой повести о Шерлоке Холмсе, притягивала Пиккадилли, «огромная клоака, в которую неотвратимо стекаются все бездельники и лодыри Империи».[15] К тому времени в моем распоряжении уже имелись чужие кредитные карточки , позволявшие мне покупать самые изысканные сигареты. Сидя на табурете у стойки «Американского бара» отеля «Ритц», я потягивал коктейли, попыхивал сигаретами «Sobranie» и размышлял о том, какой я утонченный человек. На каком-то из поворотов пути, который привел меня в этот бар, я стибрил дедушкины воротнички – вместе с кожаным, имевшим форму подковы, футляром, в котором дед их держал. Я был не просто семнадцатилетним юнцом, видевшим в себе сплав Уайльда, Кауарда, Фитцджеральда и Фербенкса, нет, я был семнадцатилетним юнцом в таком же, как у Гэтсби, костюме, но с крахмальным стоячим воротничком, юнцом, который курил разноцветные сигареты, вставляя их в янтарный мундштук. Удивительно уже и то, что мне удалось избежать мордобития.
   Чего мне избежать не удалось, так это ареста. Полицейские сцапали меня в Суиндоне и, продержав ночь в камере при участке, сплавили в исправительное заведение для юных правонарушителей, носившее привлекательно замысловатое котсуолдское название «Паклчерч».
   Главной валютой тюрьмы является, как то хорошо известно, табак. Относительное спокойствие, порядок и стабильность достигаются внутри тюремных стен основательно продуманной системой работ, однако нечего и думать, что кто-то из заключенных взялся бы за работу, будь она не единственным источником денег, на которые можно купить себе курево, палево, табачишко. Тот, у кого табака было больше, обладал более значительным положением и влиянием, его и люди уважали, и сам он оставался довольным собой. Во всяком случае, так оно было в мое время, возможно, с тех пор все успело перемениться.
   Отсюда можно, наверное, сделать вывод, что заключенному по-настоящему умному следовало быть или хотя бы стать некурящим. Но разумеется, таких умников на свете практически не существует. Умные люди в тюрьме встречаются, однако лишь очень немногие из них умны именно на такой манер. Пожалуй, заключенного можно определить как человека, которому не хватает ума и самообладания, потребных для того, чтобы, переживая краткосрочные неудобства, добиваться долгосрочных преимуществ. Во-первых, именно этот недостаток и толкнул обитателей тюрьмы на путь преступлений, а во-вторых, из-за него же они оказались такими недотепами, что попались в лапы полиции и загремели в тюрьму. Ожидать от заключенного силы воли, позволяющей бросить курить, – это все равно что верить, будто леопард может свести с себя пятна, стать вегетарианцем и научиться вязать – и все это в один день.
   Я был прирожденным преступником как раз потому, что не обладал способностью противиться соблазну или хотя бы на секунду оттягивать удовольствие. Какие бы часовые ни стояли на предназначенных им постах, охраняя умы и нравственные устои большинства прочих людей, в моих духовных казармах они неизменно отсутствовали. Я хорошо представляю себе стража, который несет вахту на пропускном пункте, отделяющем излишнее от достаточного, правое от неправого. «Хватит на сегодня “Сахарных хлопьев”, еще одна миска нам не нужна», – говорил он в головах моих друзей. Или: «Одной плитки шоколада более чем достаточно». Или: «Смотри-ка, а тут чьи-то денежки лежат. Да, соблазнительно, но они же не наши». У меня такого стража не было никогда.