Летом 2003 года газета «Индепендент» решила напечатать большую статью обо мне – причины этого я не помню, возможно, ее составили первые выпуски телешоу QI.[26] Неведомо почему, я пришел на интервью с трубкой в кармане. А по ходу разговора у меня, надо полагать, закончились сигареты – и я закурил трубку. Неделю спустя статья была напечатана, причем на первой странице газеты красовалась моя фотография – с трубкой, под углом торчащей изо рта, и густым облачком дыма, искусно скрывающим половину моей самодовольной физиономии. Как это ни печально, черты ее умеют складываться только в одну гримасу – самодовольную. Зачем я прихватил с собой трубку, почему закурил ее в присутствии фотографа? Задним числом я гадаю – не сообразил ли я на каком-то полностью подсознательном уровне, что трубка хорошо отвечает той профессиональной стороне моей натуры, которую подчеркивает QI, и именно поэтому сунул ее, собираясь на встречу с журналистом, в карман? И что особенно интересно – или, по крайней мере, многое говорит нам о том, как в двадцать первом веке создаются знаменитости, – письмо «Совета британских трубокуров», извещавшее меня об избрании «Трубокуром года», пришло ко мне всего через несколько дней после публикации интервью. Эта очаровательная нелепость последовала по пятам за статьей, и до того быстро, что я поневоле почувствовал: если бы в ту неделю на первой странице «Индепендент» появилась фотография курящего трубку карликового шимпанзе, то именно его и приняли бы в свои ряды эти… в подобном случае им было бы, наверное, отчаянно трудно подыскать слово, точно описывающее их достопочтенную компанию курильщиков трубок и составителей табачных смесей. А если учесть близившийся запрет этой награды, отчаяние их имело бы, пожалуй, серьезные основания.
   Теперь же, три года спустя, я сидел за столом, поигрывая наградной трубкой и помышляя об измене делу курильщиков. «Измена» и «дело» – слова, может быть, истерические и напыщенные, однако курение и было для меня делом; оно всегда олицетворяло в моем сознании нечто грандиозное. О Шерлоке Холмсе я уже упоминал, но ведь почти все мои герои оказывались не просто курильщиками, но – и это куда более важно – курильщиками активными, гордыми и убежденными. Они не просто курили в этом мире, они его окуривали. Оскар Уайльд был одним из первооткрывателей сигареты.[27] Когда он встретился с Виктором Гюго, обильный запас свежих, высококачественных папирос, которым располагал Уайльд, произвел на cher maître[28] впечатление не меньшее, чем уайльдовский запас свежих, высококачественных остроумных сентенций. Несколько сомнительного оттенка известность Уайльд впервые приобрел, выйдя после первого, триумфального представления «Веера леди Уиндермир» на поклоны с зажатой в пальцах папиросой, – небрежная деталь, обозлившая многих зрителей и сочтенная достойной упоминания почти каждым присутствовавшим в зале автором последующих газетных отчетов, писем и дневников.
   «Папиросы – это совершеннейший вид высшего наслаждения, – говорит в “Портрете Дориана Грея” лорд Генри Уоттон, – тонкого и острого, но оставляющего нас неудовлетворенными».[29] Как и в случае множества других замечаний Уайльда, мне потребовалось немало времени, чтобы понять: на самом-то деле оно гораздо глубже, чем кажется с первого взгляда. Суть здесь том, что наслаждение, оставляющее нас удовлетворенными, перестает быть таковым в тот миг, когда мы его получаем. Вы уже удовлетворены и ничего большего от него не дождетесь. Секс и еда дают нам наслаждение именно этого рода. И что за ним следует? Приятное воспоминание, если вы из тех, кто способен его сохранять, но, по большей части, чувство вины, вспученный живот и отвращение к себе. И больше вы в течение какого-то срока об этом наслаждении и думать не думаете. Что касается таких модификаторов поведения, как спиртное и наркотики, вы можете, конечно, желать их в количествах все больших и больших, однако они изменяют и настроение ваше, и повадки, а следующие за ними похмелье и отходняк могут быть крайне неприятными и заволакивать мраком вашу душу. Но сигарета… сигарета награждает вас пронзительной радостью, вы просто купаетесь в удовольствии, а затем – затем ничего, кроме желания пережить все это снова. И так каждый раз. Вы и на миг не ощущаете себя пресытившимся, перебравшим, ни на что не годным, больным – вас не томит ни похмелье, ни упадок духа. Сигарета совершенна, поскольку она, подобно высокоразвитому вирусу, пристраивается к мозгу курильщика с одной-единственной целью – побудить его выкурить еще одну. Вознаграждением ему служит, конечно, и удовольствие, но удовольствие слишком краткое, чтобы его можно было назвать удовлетворением. Стало быть, на моей стороне были Холмс и Уайльд. А с ними Вудхауз и Черчилль, Богарт и Бетт Дэвис, Ноэл Кауард и Том Стоппард, Саймон Грей и Гарольд Пинтер. А кто всем нам противостоял? Буржуа с презрительно наморщенными носами, постные радетели здоровья, Гитлер, Геббельс и Бернард Шоу, брюзги, святоши и назойливые резонеры. Курение было знаменем богемы, символом неприятия ханжества и респектабельности среднего класса, а я – его, курения, ярым приверженцем, хоть и оставался плотью от плоти все того же среднего класса, человеком таким же трусоватым и респектабельным, как и все, кто меня окружал. В конце-то концов, кого ты пытаешься убедить, как не себя самого? Если хочешь присоединиться к аутсайдерам, художникам, революционерам и радикалам, значит, тебе надлежит курить, и курить с гордостью, это всего лишь естественно. Да знаю я, знаю. Жалкая картина, не правда ли?
   Но я не сказал ничего о смерти. Ничего о разрушительном воздействии на кожу, гортань, сердце и легкие, которым мстят нам сигареты. Оскар не знал, что самой поразительной особенностью этих обольстительных цилиндриков радости является постепенность, с которой они его отравляли, неуловимая изощренность, с коей их яд прокрадывался в его тело. Сама их мягкость (оставим в стороне уже упомянутые мной липкий пот, головокружение, нетвердость на ногу и тошноту, которые вынужден сносить начинающий курильщик), нарочитая неторопливость и кротость, с коей они принимаются за свою смертоносную работу, неотразимо соблазнительные сроки кредита, которые они предлагают, внушая нам мысль, что между нынешним удовольствием и будущей расплатой простирается время почти нескончаемое… вся эта медленная, безостановочная, дьявольски тонкая работа суть свидетельство того, в чем истинный садист и знаток мучительства определенно усмотрел бы высшую ступень изысканного мастерства.
   Я был самым речистым апологетом курения, горластым, воинственным врагом антитабачного лобби. Однако в тот день, сидя за столом и поигрывая данхилловским микрофоном, я понял, что изменился. С одной стороны, сожалеть о том, что уже случилось с тобой, занятие, как правило, глупое, а с другой – мысль о жизни без курения была мне чем-то мила. Мне почти не терпелось испытать себя. При том необходимом условии, конечно, что я никогда не проявлю нетерпимости к покидаемым мной собратьям-курильщикам.
   Одолевай огонь огнем, а наркотик наркотиком. Я слышал о таблетках, именуемых «Зибан» (фирменное название амфебутамона, более известного в Америке как «Велбутрин»), – одном из самых популярных в мире антидепрессантов. И читал где-то, что почти в 30 процентах случаев они помогают также и при «отказе от курения». Я позвонил секретарше моего врача, записался на прием. Он выписал мне рецепт на трехнедельный курс. Таблетки эти противостоят депрессии, воздействуя на уже имеющийся в мозгу запас веществ, способных повышать настроение человека, – на норадреналин, допамин и так далее, – утверждалось, что точно так же они способны успокаивать, сдерживать и смягчать тревоги и ужасы, одолевающие того, кто бросает курить. В общем, не знаю, каким именно образом они это делают, но если вы принадлежите к 27 процентам тех, кому они помогают, то потребность в никотине вас покинет.
   И знаете что? Утверждение это оказалось правдивым.
   Случилось чудо. Я просто отказался от курения и думать о нем забыл.
 
   Я лечу в Америку, впервые в жизни испытывая счастье от того, что смогу провести в самолете двенадцать с половиной часов без унизительной необходимости прибегать к заменителям никотина – пластырям, жевательной резинке, ингаляторам, а порой, как в худые прежние времена, и ко всем трем сразу.
   В четвертый четверг ноября – в Соединенных Штатах это День благодарения – мне предстоит встретиться с кинорежиссером Питером Джексоном, для которого я должен написать сценарий о знаменитом воздушном налете 1943 года на плотины водохранилищ Рурской области Германии. Конечно, история «разрушителей плотин» уже стала темой классического английского фильма 1954 года, однако мы надеемся, что нам удастся рассказать ее заново – с подробностями, которые были в то время слишком деликатными, а то и просто секретными.
   Я приезжаю в бунгало отеля «Беверли-Хиллз», которое Питер снял на время своего пребывания в Голливуде, мы обговариваем детали предстоящей работы. Присутствуют жена Питера, Фран, и другие работники их кинокомпании «Уингнут».[30] День благодарения – самое подходящее время для того, чтобы без помех проводить совещания, – если, конечно, вы, подобно нам, не американец.
   Когда совещание заканчивается, помощник Питера загружает в багажник моей машины здоровенную коробку с материалами исследований, которые «Уингнут» провела мне в помощь. Компания собрала все мыслимые архивные документы, связанные с рейдом «разрушителей плотин», – текстовые, видео, звуковые и фотографические. Коробка содержит даже факсимильную копию сценария, который Р. С. Шеррифф написал для фильма, снятого в 1954-м Майклом Андерсоном. Я еду по бульвару Сансет в Западный Голливуд, к «Шато-Мармон», отелю, в котором мне предстоит занять на потребный для сочинения сценария месяц с чем-то номер люкс – по сути дела, квартиру.
   Весь вечер я с наслаждением роюсь в документах и прикидываю, о чем стану писать завтра. Как это все приятно. Как мне повезло. И что может мне теперь помешать?
   Из соседнего номера доносится какой-то шум – я выглядываю в коридор и вижу носилки, на которых уносят актрису Линдсей Лохан. Похоже, пирушка в ее номере вышла ей боком. Боюсь, «Шато-Мармон» всегда будут помнить прежде всего как место, в котором Джон Белуши принял последнюю, роковую дозу «спидбола». В стенах этого отеля и поныне устраиваются самые буйные вечеринки Голливуда, и злополучная, хоть и не роковая передозировка Линдсей Лохан непременно привлечет всеобщее внимание. Однако мне тут волноваться не о чем.
   Назавтра я встаю пораньше, чтобы поплавать в бассейне и засесть за сценарий. Я сооружаю себе омлет, завариваю в здоровенном кофейнике кофе – в номерах люкс отеля оборудованы великолепные кухни – и усаживаюсь за письменный стол перед прикнопленными к стене, для вдохновения, фотографиями Гая Гибсона, Барнса Уоллиса и бомбардировщика «Ланкастер». Что может быть лучше?
   Правда, я ни с того ни с сего сталкиваюсь с проблемой.
   Ужасной.
   Я не могу ничего написать.
   Пальцы мои тянутся к клавиатуре, я заставляю их отпечатать следующее:
ИЗ ЗАТЕМНЕНИЯ:
ИНТЕРЬЕР МИНИСТЕРСТВА АВИАЦИИ – ВЕЧЕР, 1940
   И все, дальше ни с места.
   Нелепость какая-то.
   Я встаю, прогуливаюсь по комнате. Нервы и ничего больше – поначалу всегда так бывает. Дело мы затеяли большое. Оригинальный фильм – один из моих любимых. Я просто боюсь испортить эту великолепную историю, я вообще не уверен, что вправе браться за нее. Сядь, Стивен, и займись работой.
   Нет, тут что-то другое. Глядя на экран компьютера, я ощущаю внутри себя некую пустоту, темное пространство. Чем она может быть, эта черная дыра, нечто среднее между голодом, страхом, ужасом даже и болью?
   Я трясу головой, потом встряхиваюсь всем телом, точно собака после купания.
   Ничего, пройдет.
   Выхожу из номера, спускаюсь на лифте, слушая, как мои спутники обмениваются слухами насчет вчерашнего драматичного отбытия Линдсей Лохан из отеля.
   Обхожу по кругу бассейн. В нем неторопливо плавает вперед-назад Джерри Стиллер, актер-комик и отец еще одного актера, Бена.
   – Приветик, малыш, – приветствует меня он. Мне, сорокадевятилетнему, нравится, когда меня называют малышом.
   Сделав десять, если не двадцать кругов, я возвращаюсь в номер и снова усаживаюсь перед экраном.
   Черная дыра так и остается на прежнем месте.
   Происходит что-то ужасное, ужасное.
   Да, но чем оно может быть? Чем оно может быть? Уж не заболел ли я?
   И тут меня осеняет – с такой силой, что я чуть не вылетаю из кресла.
   Мне нужна сигарета. Без сигареты я ничего написать не смогу.
   Да быть того не может. Нет, правда?
   В следующие три часа я проделываю все, что могу, пытаясь начать писать и расписаться, но к полудню понимаю: бесполезно. Либо кури – либо отказывайся от сценария. И я берусь за телефонную трубку.
   – Алло, это Стивен. Будьте добры, принесите мне блок «Мальборо». Да, целый блок. Десять пачек. Спасибо. До свидания.
 
   Перескочим вперед, к апрелю следующего, 2007 года. В июле по всему Соединенному Королевству вступит в силу запрет на курение в общественных местах, а месяцем позже мне исполнится пятьдесят лет. Теперь-то уж точно самое время бросить курить – раз и навсегда. Я уже обращался к Полу Мак-Кенна,[31] и тот попытался гипнозом устранить установившуюся в моем мозгу связь между сочинительством и табаком. Я прошел курс лечения у Аллена Карра, в его лондонской клинике «Простой путь». И все впустую, как ни благодарен я им обоим за помощь. Впрочем, имеется и хорошая новость…
   Появилось новое лекарство. Прощай «Зибан», здравствуй «Чампикс» – такое название дала фармацевтическая компания «Пфайзер» новому веществу, варениклину, которое является не антидепрессантом, но «частичным агонистом никотинового рецептора». Что может быть чтотее?
   Я получаю рецепт на курс приема этого лекарства и, как оно было и в случае «Зибана», продолжаю преспокойно курить. А примерно на десятый день замечаю, что мою пепельницу наполняют окурки до нелепого длинные. Похоже, каждой сигаретой я затягивался всего по одному разу. К концу второй недели я ловлю себя на том, что, достав сигарету из пачки, разглядываю ее, как нечто мне незнакомое, и сую обратно. Как раз в это время съемки QI производятся по два-три раза в неделю. И когда они заканчиваются, я обнаруживаю, что перестал покупать сигареты. Бросил курить.
   Я уезжаю в Норфолк, чтобы отсняться в новых сериях «Кингдома». И после завершения съемок – в конце сентября – улетаю в США, снимать документальный фильм о моей поездке по этой стране.
   Однако настоящая проверка еще впереди. В мае 2008-го я возвращаюсь в Британию с Гавайев, из последнего посещенного нами штата, и теперь мне предстоит написать книгу о нашей поездке. Вот тут-то я и пойму, удастся ли мне, впервые в жизни, написать нечто более объемистое, чем газетная статья, письмо или несколько слов для блога, не высасывая сигарету за сигаретой.
   Когда настает этот день, выясняется, что мои тридцатипятилетние отношения с табаком пришли к концу.
   Пока я писал, сидя перед компьютером и вспоминая прошлое, эти слова, не вернулась ли ко мне прежняя тяга? Нет, та черная дыра не открылась снова, но где-то в глубине моей души заерзала и задергалась, точно дракон, который спит в пещере и видит неприятный сон, фантомная память.
   Изменил ли я моим взглядам на жизнь? Повернулся ли спиной к свободе, своеволию, аутсайдерству? Не обуржуазился ли, не продался? Большинство людей сочтут эти вопросы нелепыми, но я – нет. Хотя пристрастие к никотину совершенно справедливо называют грязным, опасным, антиобщественным, онтологически бессмысленным и физически вредным, а его рабов – людьми безрассудными, глупыми, слабыми, порочными и потакающими своим прихотям, меня все еще привлекают курильщики и раздражают те, кто лезет к ним, не давая прохода, с придирками.
   Несколько лет назад я оказался сидящим на званом обеде рядом с Томом Стоппардом, который в то время курил не просто между блюдами, но и во время еды. Сидевшая напротив нас американка смотрела на него так, точно глазам своим не могла поверить.
   – И ведь вы такой умный!
   – Простите? – переспросил ее Том.
   – Вы же знаете, что это вас убивает, – сказала она, – а все равно продолжаете курить.
   – Если бы мне предложили выбор между курением и бессмертием, – сказал Том, – я, наверное, повел бы себя иначе.
 
   Разного рода субстанции могут казаться мало что значащими в сравнении с великими явлениями жизни: Трудом, Верой, Знанием, Надеждой, Страхом и Любовью. Однако страсти, которые правят и нами, и нашей предрасположенностью к этим субстанциям, нашим сопротивлением им, их приятием и отрицанием, определяют нас и говорят о нас по крайней мере столько же, сколько умозрительные формулировки наших верований или голое перечисление поступков и достижений.
   Может быть, я один такой. Может быть, другие люди обладают большей способностью управлять своими страстями или обращают на них меньше внимания. Я-то, как мне представляется, всю жизнь руководствовался жадной нуждой и нуждающейся жадностью.

1. Из колледжа в коллеги[32]

Кембридж[33]

   «Зима междоусобий»[34] – так ее назвали. Забастовки водителей грузовиков, рабочих автозаводов, медицинских сестер, водителей машин «скорой помощи», железнодорожников, мусорщиков и могильщиков. Думаю, что такого счастья я никогда больше не испытывал.
   После бурной сумятицы моих юношеских лет – любви, стыда, скандала, исключения из школы, попытки самоубийства, мошенничества, ареста, содержания под стражей и судебного приговора – я наконец обрел, казалось бы, некоторое подобие уравновешенности и удовлетворенности. Казалось бы. Курящая трубку, спокойная и уверенная в себе, наделенная властью персона, подвизающаяся в маленькой приготовительной школе, – это одно. Теперь же я оказался в огромном университете и должен был начать все заново, как новичок, первокурсник, ноль без палочки.
   Очень многие с презрением относятся к самой идее Оксфорда и Кембриджа, и это только естественно. Элитарные, снобистские, закоснелые, самодовольные, высокомерные и отчужденные «Старые Университеты», как они чванливо себя именуют, суть воплощения никому не интересного, архаичного, отжившего свое и позорного прошлого, от которого Британия, по всему судя, изо всех сил старается избавиться. И пустомельство Оксбриджа относительно «меритократии» и «главенства» никого одурачить не может. Мы что же, обязаны восхищенно ахать всякий раз, как слышим идиотские клички, которые они используют? Все эти «действительные члены», «стюарды», «деканы», «доны», «прокторы» и «прелекторы». Что касается собственно студентов, то я прошу их помпезного пардона…
   Многие люди, и в особенности, я думаю, молодые, попадая туда, обнаруживают вокруг сплошное притворство и лицедейство. Шагая в разгар триместра по кембриджской Тринити-стрит, они сталкиваются с молодыми мужчинами и женщинами, которых очень легко назвать сознательными позерами и актерствующими полудурками. О, они-то полагают себя бог весть какими интеллектуалами; самыми что ни на есть персонажами «Возвращения в Брайд-схед»; la crème de la crème.[35] Вы только взгляните, как они катят по мощеным улочкам на велосипедах – скрестив руки на груди, слишком возвышенные, чтобы даже прикасаться к рулю. Посмотрите, как выступают по тротуарам, уткнувшись носами в книги. Обратите внимание, как шарфы облекают их шеи. Как же тут не восторгнуться. И послушайте их голоса – растягивающие слова голоса выпускников частных школ. Или, еще того хуже, послушайте их поддельный уличный выговор. Что они о себе возомнили, нет, что они, мать их туда, о себе, мать их сюда, возомнили? Перебить бы их, долбаков, всех до единого.
   Да. Вот именно. Но представьте себе на миг, что на деле эти самоуверенные мудацкие позеры суть не более чем молодые мужчины и женщины, которые и чувствуют, и живут точь-в-точь как все прочие, как вы и я. Представьте, что они точно так же испуганы, не уверены в себе, глуповаты и полны надежд, как мы с вами. Представьте, что чувство презрения и неприязнь, каковые они вам мгновенно внушают, куда больше говорит о вас, чем о них. А затем представьте и еще кое-что. Представьте, что почти каждый студент, только-только приехавший в такой город, как Кембридж, ощущает совершенно такие же неприязнь, недоверие и страх, глядя на спокойных, уверенных в себе второ– и третьекурсников, которые так и кишат вокруг со всем их победительным спокойствием и выражением превосходства, апломба либо избранности на физиономиях. Представьте, что и этим беднягам тоже приходится компенсировать нервное ощущение собственной неполноценности, делая вид, будто они видят эту публику насквозь, уверяя себя в том, что те, кто их окружает, – жалкие позеры. И наконец, представьте себе, что, сами того не заметив, они непонятным образом становятся в этом городе своими, приживаются настолько, что сторонний наблюдатель именно в них-то высокомерных дрочил и усматривает. Между тем как внутренне они все еще подергиваются и съеживаются, точно посыпанные солью улитки. Я знаю это, потому что сам был таким, да и вы бы такими стали.
   Да, верно, я был стипендиатом. Верно, был старше других первокурсников. Верно и то, что я обладал большим, чем почти у всех прочих студентов, опытом жизни в «настоящем мире» (что бы сие выражение предположительно ни означало). Верно, что, в отличие от удивительного числа поступивших в университет молодых людей, я давно привык к жизни вдали от дома – в первую мою школу-интернат меня отправили в возрасте семи лет. Верно также, что манеры я имел самоуверенные, а голос глубокий и звучный, создававший впечатление, будто я совершенно такая же неотъемлемая принадлежность здешних мест, какой являются деревянные панели, коротко подстриженные лужайки и привратники в котелках. Все это я признаю, однако мне важно, чтобы вы тем не менее поняли, до чего я был внутренне перепуган. Понимаете, я жил в судорожном страхе разоблачения, которое могло произойти в любую минуту. Нет, не статус отбывающего испытательный срок преступника желал я сохранить в тайне, не мое прошлое вора, лжеца, фальсификатора и заключенного. Это все, полагал я, более чем пригодно для обнародования, равно как и моя сексуальная ориентация, этническая принадлежность и прочее в том же роде. Нет, ужас, владевший мной в первые кембриджские недели, был связан исключительно с моим интеллектуальным правом учиться в таком университете. Я боялся, что кто-нибудь подойдет ко мне и спросит – перед целой толпой насмешливых свидетелей, – что я думаю о Лермонтове, или о теории суперструн, или о категорических императивах Канта. Я мог бы, конечно, прибегнуть к обычным моим уверткам и хитростям, однако здесь, в Кембридже, подобного рода приемчики наверняка не произвели бы на беспощадного и (в воображении моем) злобно ликующего допросчика никакого впечатления. Он просто смерил бы меня сверлящим взглядом и резким, подрагивающим от глумливости голосом осведомился: «Простите, но вам хотя бы известно, кто такой Лермонтов?» Или Рильке, или Хайек, или Соссюр – да мало ли на свете имен, незнание коих могло мигом обнаружить всю поверхностность моего так называемого образования.
   К тому же в любую минуту могло выясниться, что и стипендию я получил не по заслугам, что кто-то напутал с экзаменационными работами, лишив некоего неудачливого гения по имени Саймон Фрей или Стивен Прай заслуженной им награды. Тут же начнется безжалостное публичное расследование, и оно покажет, что я – туповатый самозванец, которому не место в серьезном университете. Я мог даже в подробностях вообразить церемонию, в ходе которой меня официально вышвырнут из ворот колледжа, и я повлачусь восвояси под свист и язвительные выкрики. Такое заведение, как Кембридж, предназначено для других людей – для своих, для членов клуба, для избранных – для них.