Дик Френсис
Игра по правилам
Глава 1
Я пошел по стопам своего брата. Мне перешли в наследство его стол со всеми делами и безделушками, его враги, его лошади и его любовницы. Я унаследовал жизнь своего брата, и это чуть не стоило мне моей собственной.
Мне тогда было тридцать четыре, и, потерпев неудачу в схватке с последним препятствием на скачках в Челтнеме, я был вынужден передвигаться на костылях. Если вам незнакома боль раскалывающейся лодыжки, вам лучше и не знать, что это такое. И, как это всегда бывает, я пострадал вовсе не из-за того, что грохнулся на большой скорости, а из-за того, что принял на себя полтонны веса следовавшей за мной лошади с наездником. Ее переднее копыто приземлилось прямо на мою ногу, оказавшуюся на высушенной солнцем земле. Отпечаток подковы так и запечатлелся на коже ботинка, и врач отдал мне его в качестве сувенира. Медики отличаются своеобразным юмором.
Два дня спустя, когда я пытался смириться с тем, что придется проваляться как минимум шесть недель в самый разгар сезона стипль-чеза и распрощаться с последней надеждой вновь стать чемпионом (а когда жокеям за тридцать — это начало конца их спортивной карьеры), я снял трубку телефона, наверное, уже в десятый раз за то утро, ожидая услышать голос очередного приятеля, звонившего, чтобы выразить свое сочувствие. Однако в трубке раздался женский голос:
— Попросите, пожалуйста, Дерека Фрэнклина.
— Я слушаю.
— Значит, так. — Несмотря на решительность тона, в ее голосе чувствовалось некоторое замешательство, и нетрудно было понять почему. — Вы значитесь у нас ближайшим родственником вашего брата Гревила.
Услышав эти зловещие слова, я почувствовал, как мое сердце тревожно забилось.
— Что случилось? — медленно, вовсе не желая услышать ответ, спросил я.
— С вами говорят из Ипсуича, из больницы святой Екатерины. Ваш брат лежит здесь в палате интенсивной терапии.
«Хорошо, что хоть жив», — тупо подумал я.
— ...и врачи считают, что вам следует сообщить об этом.
— Как он?
— К сожалению, я сама не видела его. Я патронажная сестра, но, насколько понимаю, он в тяжелом состоянии.
— Что с ним?
— Несчастный случай. У него многочисленные переломы, и он находится в реанимации.
— Я приеду, — сказал я.
— Да, возможно, так будет лучше.
Поблагодарив ее сам не знаю за что, я положил трубку и почувствовал, как у меня закружилась голова, а к горлу подступил ком.
«С ним будет все в порядке, — убеждал я себя. — Интенсивная терапия означает лишь то, что о нем усиленно заботятся. Конечно, он выкарабкается».
Пытаясь заглушить беспокойство, я стал думать о прозаических вещах: как с раздробленной лодыжкой преодолеть сто пятьдесят миль, разделявшие Хангерфорд в Беркшире, где я жил, и Ипсуич в Суффолке. К счастью, болела левая нога, а это значит, что скоро я смогу без проблем разъезжать на своей машине. Но именно в этот день, несмотря на болеутоляющее и лед, распухшая лодыжка здорово давала о себе знать: она горела, и в ней что-то болезненно пульсировало. От каждого движения у меня перехватывало дыхание, и отчасти я сам был в этом виноват.
Из-за своего опасения, если не сказать, страха перед гипсовой броней я накануне долго и упорно убеждал несчастного хирурга-ортопеда наложить мне вместо гипса обыкновенную повязку. Предпочитая заковать мою ногу в броню, хирург лишь привычно заворчал, выслушав мою просьбу. Для мышц повязка, на которой я настаивал, была бы лучше, однако она не защищала ногу от сотрясений, и, как доктор неоднократно предупреждал меня, двигаться с ней мне будет больнее.
— Зато с повязкой я буду скакать гораздо шустрее.
— Пора бы перестать ломать кости, — промолвил хирург со вздохом и, пожав плечами, крепко замотал мою ногу. — Скоро ты добьешься того, что сломаешь себе что-нибудь более существенное.
— Вообще-то я предпочитаю ничего не ломать.
— Хорошо, что на этот раз мне хоть не пришлось ставить штифты, — продолжал он. — Ты просто сумасшедший.
— Ладно. Большое спасибо.
— Отправляйся домой и не беспокой ногу. Дай костям возможность срастись.
Им представилась такая возможность по дороге в Ипсуич на заднем сиденье моего автомобиля, за рулем которого сидел Брэд, безработный сварщик. Неразговорчивый и упрямый, Брэд был безработным по привычке и по собственному желанию. Однако он ухитрялся влачить свое скромное существование, подрабатывая то там, то здесь где-то в окрестностях, у тех, кто мог терпеть его характер. Поскольку я предпочитал молчать, чем беседовать с Брэдом, пусть даже довольно редко, мы прекрасно ладили друг с другом. Хотя ему еще не было и тридцати, он выглядел на сорок. Жил он вместе с матерью.
Брэд без особого труда отыскал больницу святой Екатерины. Помогая мне выбраться из машины и протягивая костыли, он сказал, что поставит машину на стоянку и подождет в приемной, так что я могу не торопиться. За день до этого он точно так же просидел из-за меня в течение нескольких часов, не выразив ни раздражения, ни сочувствия, в тихом и угрюмом ожидании.
В реанимации дежурили проворные медсестры, которые, взглянув на мои костыли, сказали, что я пришел не в то отделение, но когда они поняли, кто я такой, то с сочувствием на лицах снабдили меня халатом и маской и проводили к Гревилу.
Я ошибался, представляя себе палату реанимации полной света и металлического стука инструментов, она оказалась совсем не такой, по крайней мере, та комната, куда я вошел. В тускло освещенной палате царил покой, а звуки, которые мне удалось различить, были едва уловимы.
Гревил лежал на высокой кровати, среди переплетения многочисленных проводов и трубочек. На нем ничего не было, если не считать накинутой на бедра узкой простынки, его голова была наполовину обрита. На животе и на бедре, словно следы от гусениц, виднелись свеженаложенные швы, по всему телу темнели пятна синяков.
За кроватью тянулся ряд пустых экранов, поскольку информация с электродов поступала на аппаратуру, находившуюся в комнате напротив. Мне сказали, что ему не нужна постоянная сиделка, однако они непрерывно ведут наблюдение за его состоянием.
Он лежал без сознания, с бледным и спокойным лицом, слегка повернутым в сторону двери, словно в ожидании посетителей. С целью понижения внутричерепного давления ему сделали трепанацию черепа, и на рану была наложена пухлая мягкая повязка, напоминавшая скорее подушку, которая поддерживала его голову.
Гревилу Саксони Фрэнклину, моему брату, который на девятнадцать лет старше меня, не суждено больше жить. Надо было смотреть правде в глаза и как-то с этим смириться.
— Привет, дружище, — сказал я. Это приветствие было в его стиле, но сейчас на него не последовало никакой реакции. Я дотронулся до его руки, она была теплой и мягкой, с чистыми и ухоженными, как всегда, ногтями. Я чувствовал его пульс, жизнь еще теплилась в нем, сердце билось благодаря электростимуляторам. Через торчавшую у него в горле трубку механически входил и выходил из легких воздух. Импульсы его мозга угасали. «Где сейчас его душа? — подумалось мне. — Где его ум, упорство, энергия? Понимает ли он, что умирает?»
Я не хотел просто так оставлять его. Никто не должен умирать в одиночестве. Я вышел из палаты и сказал об этом.
Какой-то врач в зеленом комбинезоне ответил, что после полного прекращения мозговой деятельности они выключат аппаратуру только с моего согласия. Мне предложили остаться у постели брата до самого критического момента.
— Но смерть, — мрачно сказал доктор, — наступит незаметно, без какого-либо кризиса. — Немного помолчав, он добавил:
— Прямо по коридору есть комната для посетителей, там можно выпить кофе и перекусить.
«Ложный пафос и трагедия, — подумал я, — это его повседневная жизнь». Я доковылял до приемного отделения, нашел Брэда, все рассказал ему и предупредил, что мне, видимо, придется здесь задержаться, возможно, на всю ночь.
Он жестом показал, что не возражает, и сказал, что будет где-нибудь поблизости, а если и уйдет, то оставит у дежурного записку. Как бы там ни было, мне будет нетрудно его найти. Кивнув, я вновь поднялся наверх и увидел в комнате для посетителей молодую пару, погруженную в свое горе. Жизнь их ребенка, как и жизнь Гревила, висела на волоске.
Комната была светлой, уютной, но бездушной, и, слушая редкие всхлипывания молодой мамаши, я думал о том, сколько горя изо дня в день приходилось видеть этим стенам. Жизнь пинает человека, как футбольный мяч, так, по крайней мере, мне казалось. Особенно легко лично мне никогда не бывало, однако это было в порядке вещей, это было нормально. Многим, как мне казалось, пришлось побывать в роли футбольного мяча. Большинство выживало. Некоторые — нет.
Гревил просто оказался в неподходящий момент не там, где надо. Из того немногого, что я узнал в больнице, я понял, что он шел по Ипсуич-Хай-стрит и на него с большой высоты рухнули строительные леса, которые должны были демонтировать. Один из строителей погиб, другого с переломом бедра отвезли в больницу. Моему же брату одна металлическая балка распорола живот, другая вонзилась в ногу, что-то тяжелое свалилось на голову и вызвало травму черепа с обширным кровоизлиянием. Это произошло накануне под вечер; с того самого момента он не приходил в сознание. Его личность не могли установить до тех пор, пока рабочие, разгребавшие обломки, не нашли его записную книжку и не передали ее в полицию.
— А бумажник? — спросил я.
Бумажника не было. Только записная книжка, в которой на первой странице было аккуратно написано: «Ближайший родственник — брат, Дерек Фрэнклин», и номер телефона. До этого они не располагали ничем, кроме инициалов Г.С.Ф., вышитых чуть выше кармана его изодранной, забрызганной кровью рубашки.
— Шелковой рубашки, — с каким-то неодобрением подчеркнула медсестра, словно шелковые сорочки с вышитой монограммой были чем-то аморальным.
— В карманах больше ничего не было? — поинтересовался я.
— Связка ключей и носовой платок. Больше ничего. Вам их отдадут, разумеется, вместе с записной книжкой, часами и кольцом.
Я кивнул, не было смысла спрашивать когда.
День, странный и нереальный, тянулся, словно в искривленном времени. Я вернулся, чтобы еще побыть с Гревилом, но он лежал неподвижно, в своем угасающем бессознательном состоянии и уже непохожий на себя. Если Вордсворт был прав в отношении бессмертия, то за сном и беспамятством следовало пробуждение, и мне следовало радоваться, а не горевать.
Я вспоминал, каким он был, и о том, как складывались наши родственные отношения.
Мы никогда не жили с ним по-семейному вместе, потому что, когда я родился, Гревил уехал учиться в университет и устраивать свою жизнь. Когда мне было шесть, он уже был женат, а когда мне исполнилось десять, он развелся. На протяжении долгих лет он был как гость, которого я встречал лишь на семейных праздниках и торжествах, становившихся все более редкими, по мере того как наши родители старели и умирали. Затем встречи и вовсе прекратились, когда сестры, связывавшие нас с Гревилом, эмигрировали: одна — в Австралию, другая — в Японию.
И только спустя много лет, в течение которых мы обменивались лишь поздравительными открытками по поводу Рождества или дней рождения, когда мне самому уже исполнилось двадцать восемь лет, мы вдруг встретились на железнодорожной станции и подружились в поезде. Однако и тогда мы не стали очень близкими друзьями, лишь иногда перезванивались, приглашая время от времени друг друга в ресторан и получая от этого удовольствие.
Мы росли в разных условиях: Гревил — в регентском доме в Лондоне, когда отец работал управляющим на одном из крупных землевладельческих предприятий; я — в уютном загородном доме, когда он ушел на пенсию. Мать водила Гревила по музеям, картинным галереям и театрам; у меня вместо этого были пони.
Даже внешне мы были не похожи друг на друга. Гревил, как и отец, был шести футов росту, я — на три дюйма ниже. Волосы брата, теперь уже седеющие, были светло-русыми и абсолютно прямыми, мои — темно-каштановыми и вьющимися. Мы оба унаследовали от матери светло-карие глаза и превосходные зубы, а от отца — худощавое телосложение, но наши довольно приятные лица были совершенно непохожи.
Брат хорошо помнил наших родителей в расцвете сил, я же оказался свидетелем их болезней и смерти. Отец был на двадцать лет старше матери, однако первой умерла она, что казалось чудовищной несправедливостью. После этого мы жили со стариком некоторое время вместе в обоюдном снисходительном непонимании, хотя я нисколько не сомневался, что он по-своему любил меня. Ему было шестьдесят два, когда я родился, а умер он в день моего восемнадцатилетия, оставив мне деньги на образование и список наставлений, некоторым из которых я следовал.
Гревил лежал совершенно неподвижно. Неловко потоптавшись на своих костылях, я подумал, что хорошо бы попросить стул. «Я больше никогда не увижу его улыбки, — проносилось у меня в голове, — его светящихся глаз, его сверкающих зубов, не услышу его иронических высказываний о жизни, не почувствую его силы и уверенности».
Он был полицейским судьей и занимался импортом и продажей полудрагоценных камней. Кроме этих голых фактов, я почти ничего не знал о его жизни, потому что всякий раз, когда мы встречались, его, казалось, неизменно больше интересовало то, чем занимаюсь я. Сам он держал лошадей с того дня, когда позвонил мне, чтобы посоветоваться: кто-то из его знакомых, одолживший у него деньги, предложил расплатиться с ним скаковой лошадью. Гревила интересовало мое мнение. Я пообещал ему перезвонить, узнал, что это за лошадь, решил, что сделка честная, и посоветовал брату соглашаться, если у него не было других сомнений.
— Не вижу причин сомневаться, — ответил он. — Ты не поможешь мне с оформлением бумаг?
Я, конечно, согласился. Когда мой брат Гревил о чем-то просил, согласиться было нетрудно, гораздо труднее было ему отказать.
Лошадь одержала несколько побед, и у него появился интерес к другим лошадям, хотя сам он редко ходил на скачки, что было вполне типичным для владельцев лошадей и полной загадкой для меня. Он наотрез отказался держать их для скачек с препятствиями, объясняя это тем, что я могу разбиться на одном из его «приобретений». Мой рост был слишком высок для гладких скачек, и ему так казалось спокойнее. Я никак не мог убедить его, что мне бы очень хотелось скакать на его лошадях, и я в конце концов оставил свои попытки. Если Гревил что-то решал, то он был непоколебим.
Каждые десять минут в палату бесшумно входила медсестра. Она некоторое время стояла возле кровати и проверяла, все ли было в порядке с приборами. Она вежливо улыбалась мне, заметив раз, что мой брат не знает о моем присутствии и вряд ли оно приносит ему хоть какое-то облегчение. — Как, впрочем, и мне, — ответил я. Кивнув, она удалилась, а я остался еще на пару часов. Прислонившись к стене, я стоял и думал, какая ирония заключалась в том, что смерть вдруг настигла именно его, хотя эти полгода отчаянно рисковал жизнью я.
Вспоминая тот длинный вечер, странным кажется и то, что я совершенно не задумывался о последствиях его смерти. Настоящее все еще заполняло те безмолвно уходившие часы, и я считал, что меня ждет лишь нудное заполнение документов, связанных с похоронными формальностями, о чем я старался особенно не думать. Я смутно представлял, что должен буду позвонить сестрам и, возможно, услышать, как они немного порыдают в трубку, но я уже знал, что они скажут: «Ты ведь обо всем позаботишься, правда? Мы уверены, что ты все сделаешь как надо». И они не поедут через полсвета, чтобы в трауре постоять под дождем у могилы брата, которого они если и видели, то, в лучшем случае, раза два за последние десять лет.
Что будет потом, я не думал. Единственным, что по-настоящему связывало нас с Гревилом, были узы крови, и, как только с этим будет все кончено, от него останется лишь память. С сожалением я наблюдал за бьющимся на его шее пульсом. Когда пульс пропадет, я вернусь к своей жизни и всего лишь буду время от времени тепло вспоминать о нем и об этой горестной ночи.
Я прошел в комнату для посетителей, чтобы дать ногам немного отдохнуть. Пребывавшие в отчаянии молодые родители еще не ушли, они сидели с ввалившимися от слез глазами в объятиях друг друга, но вот за ними пришла угрюмая санитарка, и вскоре до меня донесся душераздирающий крик матери, свидетельствовавший о ее невосполнимой утрате. Я почувствовал, как от жалости к ней, совершенно чужой женщине, слезы жгут мне глаза. Умерший ребенок, умирающий брат, всеобщее, всех сближающее несчастье. Я намного острее ощутил свою боль, вызванную неминуемой смертью Гревила, после того, как умер этот ребенок, и понял, что недооценил свое горе. Мне будет очень не хватать его.
Положив свою сломанную ногу на стул, я немного задремал, и незадолго до рассвета та же самая санитарка с тем же выражением лица пришла уже за мной.
Я последовал за ней по коридору в комнату, где лежал Гревил. На этот раз там было гораздо светлее и многолюднее. Экраны стоявших вдоль кровати приборов светились. По ним двигались бледно-зеленые полосы, одни — равномерными скачками, другие — абсолютно прямые.
Не требовалось никаких объяснений, но мне тем не менее рассказали, что прямые линии свидетельствовали о деятельности мозга Гревила, которая полностью прекратилась.
Нас не надо было оставлять наедине, чтобы попрощаться. В этом не было смысла. Достаточно было моего присутствия. Они спросили моего согласия на отключение аппаратуры, и я дал его. Двигавшиеся скачками линии тоже выпрямились, и все, что еще было в этом неподвижном теле, ушло.
Потеряв счет времени, я начал вспоминать. В четверг я сломал лодыжку, в пятницу на Гревила рухнули строительные леса, в субботу Брэд привез меня в Ипсуич. Казалось, все это произошло невероятно давно — наглядный пример теории относительности.
Вроде бы строительных рабочих можно было привлечь к ответственности. Мне предлагали проконсультироваться у адвоката.
Вчитываясь в многочисленные документы и бумаги и пытаясь принять какое-то решение, я вдруг понял, что не знаю, чего бы хотел Гревил. Если бы он оставил завещание, то, вероятно, оставил бы и какие-нибудь наставления, которые я должен был бы выполнить. Я вздрогнул от мысли, что, может быть, только и знаю о том, что он умер. Я наверняка должен был кому-то сообщить об этом, но не знал кому.
Я поинтересовался записной книжкой, которую полиция нашла среди строительных обломков, и теперь мне отдали не только ее, но и все остальное, что было при нем: ключи, часы, носовой платок, кольцо, мелочь, ботинки, носки, куртку. Как выяснилось, остальную одежду, изодранную и окровавленную, уже сожгли. От меня требовалось расписаться за все взятые вещи, поставив напротив каждой из них галочку.
Их вывалили из большого коричневого пластикового пакета, в котором они хранились. На пакете с обеих сторон было написано белыми буквами: «Больница св. Екатерины». Я положил ботинки, носки, носовой платок и куртку снова в пакет и вновь крепко завязал его, потом сунул большую связку ключей, часы, кольцо и деньги себе в карман и наконец раскрыл записную книжку.
На первой странице Гревил написал свое имя, домашний телефон в Лондоне и служебный телефон, но никаких адресов. Внизу страницы, напротив пометки «При несчастном случае звонить», он вписал: «Дереку Фрэнклину, брату, ближайшему родственнику».
Эту записную книжку я как-то послал ему на Рождество: их выпускала Ассоциация жокеев совместно с Обществом жокеев-инвалидов. Меня неожиданно тронуло то, что он пользовался именно этой книжкой, в то время как у брата наверняка было много других. Написанное на первой странице мое имя заставило задуматься о том, как он в действительности ко мне относился: неужели мы так много значили друг для друга, сами того не подозревая?
Я с грустью положил записную книжку в другой карман брюк. Я подумал, что следующим утром мне придется позвонить к нему в офис и сообщить эту мрачную новость. Раньше мне никого известить не удастся, так как я не знал ни имен, ни телефонов тех, кто с ним работал. Знал я лишь то, что у брата не было партнеров, поскольку он неоднократно повторял, что может вести свое дело только сам, что партнеры часто готовы вцепиться друг другу в горло, а ему это было совершенно ни к чему.
Все подписав, я намотал завязки пластикового пакета себе на руку и потащился с ним и со своими костылями вниз, в приемное отделение, где тем ранним воскресным утром почти никого не было. Не было там и Брэда, и его обещанной записки у дежурного. Мне оставалось лишь сесть и ждать. Я нисколько не сомневался, что он в конце концов придет, как всегда мрачный, сутулый и неторопливый, и я не ошибся.
Он заметил меня издалека, подошел и, остановившись футах в десяти, спросил:
— Так я пойду за машиной, что ли?
Я кивнул, и он, развернувшись, вышел. Брэд весьма немногословен. Я медленно последовал за ним, пиная костылем болтавшийся у меня на руке пластиковый пакет. Если бы я соображал быстрее, то мог отдать его Брэду, но, похоже, я всегда туго соображал.
На улице ярко светило теплое октябрьское солнце. Я вдохнул свежий ароматный воздух и, отойдя от двери, приготовился еще немного подождать, но в этот момент меня совершенно неожиданно яростно сбили с ног.
Я даже не заметил, кто это был; только что стоял, бездумно опираясь на свои костыли, и вдруг, получив страшнейший удар в спину, растянулся лицом вниз на черном асфальте перед больницей. Пытаясь спастись, я инстинктивно опустил левую ногу, и она, подвернувшись под моим весом, причинила мне бессмысленные муки. Упав плашмя на живот, я был словно в тумане и слабо соображал, что кто-то выбил у меня костыль и, забросив его куда-то в сторону, дернул за болтавшийся у меня на руке пакет.
Потом он, а, судя по силе и напору, это мог быть только «он», упершись ногой мне в спину, навалился на меня всем своим весом. Грубо заломив мне руку за спину, он резанул по пластиковому пакету, а заодно и по моей руке. Я почти не чувствовал боли. Мучения, причиняемые лодыжкой, затмили все остальное.
— Эй! Эй ты! — услышал я чей-то приближавшийся голос, и мой обидчик, вскочив с меня, унесся прочь так же быстро, как и появился.
Это Брэд пришел ко мне на помощь. В любой другой день здесь было бы много людей, но не воскресным утром. Такое впечатление, что вокруг не было ни души. И прибежал только Брэд. "
— Вот дьявол, — раздался сверху голос Брэда. — Ты в порядке?
«Едва ли», — подумал я. Он пошел и принес мне отброшенный костыль.
— У тебя рука в крови! — воскликнул он. — Ты что, не хочешь вставать?
Я не был уверен, стоит ли, но, похоже, ничего другого мне не оставалось. Когда я наконец более-менее поднялся, он, хладнокровно посмотрев на мое лицо, заявил, что нам лучше вернуться в больницу. И поскольку спорить не хотелось, мы так и сделали.
Сев на одно из крайних сидений, я подождал, пока боль немного стихнет. И когда у меня в голове прояснилось, я подошел к столику дежурной и объяснил, что произошло.
Дежурившая в приемном отделении женщина пришла в ужас.
— Неужели кто-то украл у вас пластиковый пакет! — воскликнула она, округлив глаза. — Ведь всем в округе известно, что это за пакеты. В них всегда кладут вещи тех, кто умер или поступил в больницу в результате несчастного случая. Конечно, все знают, что в них могут оказаться деньги и драгоценности, но я никогда не слышала, чтобы у кого-то украли такой пакет. Какой ужас! И на какую же сумму вас обокрали? Вам следует обратиться в полицию.
От бессмысленности этого совета я вдруг почувствовал усталость. Какой-то хулиган позарился на вещи покойника, и в полиции мои показания будут числиться среди множества других нераскрытых дел об уличных грабежах. Насколько я понял, я вдруг оказался в категории немощных людей, например, старушек, и, как бы мне ни было тошно от этой мысли, на своих костылях я именно так и выглядел.
Превозмогая боль, я поплелся в уборную и, открыв холодную воду, подставил под нее свою кровоточащую руку. Рана оказалась скорее широкой, чем глубокой, и ее можно было считать царапиной. Я со вздохом промокнул бумажным полотенцем сочившуюся кровь, снял все еще намотанные у меня на руке бело-коричневые обрезки пакета и выбросил их в корзину для мусора. «До чего же нелепое и удручающее продолжение получило то, что произошло с моим братом», — устало думал я.
Когда я вышел на улицу, Брэд с определенной тревогой в голосе спросил:
— Ты собираешься ехать в полицию, что ли? Заметно было его облегчение, когда я, отрицательно покачав головой, ответил:
— Только если ты сможешь подробно описать того, кто на меня напал.
По его лицу трудно было догадаться, сможет он или нет. Я подумал, что смогу спросить его об этом потом, по дороге домой, но когда спросил, то получил следующий ответ:
— На нем были джинсы и такая вязаная шапочка. И еще у него был нож. Лица я не видел — он вроде был ко мне спиной, но нож блеснул на солнце, понимаешь? Все произошло так быстро. Я думал, тебе — крышка. Потом он убежал с пакетом. Я скажу, тебе здорово повезло.
Я вовсе не считал, что мне повезло, но все относительно.
Выдав все это, что для него было длинной речью, Брэд, по обыкновению, ушел в молчание. Интересно, что подумает грабитель, когда увидит свои трофеи — бесполезные для него ботинки, носки, носовой платок и куртку, о потере которых, если хорошенько подумать, не стоило и заявлять в полицию. Все, что с Гревилом могло быть ценного, наверняка в его бумажнике, еще раньше попавшем в руки какого-то другого хищника.
Мне тогда было тридцать четыре, и, потерпев неудачу в схватке с последним препятствием на скачках в Челтнеме, я был вынужден передвигаться на костылях. Если вам незнакома боль раскалывающейся лодыжки, вам лучше и не знать, что это такое. И, как это всегда бывает, я пострадал вовсе не из-за того, что грохнулся на большой скорости, а из-за того, что принял на себя полтонны веса следовавшей за мной лошади с наездником. Ее переднее копыто приземлилось прямо на мою ногу, оказавшуюся на высушенной солнцем земле. Отпечаток подковы так и запечатлелся на коже ботинка, и врач отдал мне его в качестве сувенира. Медики отличаются своеобразным юмором.
Два дня спустя, когда я пытался смириться с тем, что придется проваляться как минимум шесть недель в самый разгар сезона стипль-чеза и распрощаться с последней надеждой вновь стать чемпионом (а когда жокеям за тридцать — это начало конца их спортивной карьеры), я снял трубку телефона, наверное, уже в десятый раз за то утро, ожидая услышать голос очередного приятеля, звонившего, чтобы выразить свое сочувствие. Однако в трубке раздался женский голос:
— Попросите, пожалуйста, Дерека Фрэнклина.
— Я слушаю.
— Значит, так. — Несмотря на решительность тона, в ее голосе чувствовалось некоторое замешательство, и нетрудно было понять почему. — Вы значитесь у нас ближайшим родственником вашего брата Гревила.
Услышав эти зловещие слова, я почувствовал, как мое сердце тревожно забилось.
— Что случилось? — медленно, вовсе не желая услышать ответ, спросил я.
— С вами говорят из Ипсуича, из больницы святой Екатерины. Ваш брат лежит здесь в палате интенсивной терапии.
«Хорошо, что хоть жив», — тупо подумал я.
— ...и врачи считают, что вам следует сообщить об этом.
— Как он?
— К сожалению, я сама не видела его. Я патронажная сестра, но, насколько понимаю, он в тяжелом состоянии.
— Что с ним?
— Несчастный случай. У него многочисленные переломы, и он находится в реанимации.
— Я приеду, — сказал я.
— Да, возможно, так будет лучше.
Поблагодарив ее сам не знаю за что, я положил трубку и почувствовал, как у меня закружилась голова, а к горлу подступил ком.
«С ним будет все в порядке, — убеждал я себя. — Интенсивная терапия означает лишь то, что о нем усиленно заботятся. Конечно, он выкарабкается».
Пытаясь заглушить беспокойство, я стал думать о прозаических вещах: как с раздробленной лодыжкой преодолеть сто пятьдесят миль, разделявшие Хангерфорд в Беркшире, где я жил, и Ипсуич в Суффолке. К счастью, болела левая нога, а это значит, что скоро я смогу без проблем разъезжать на своей машине. Но именно в этот день, несмотря на болеутоляющее и лед, распухшая лодыжка здорово давала о себе знать: она горела, и в ней что-то болезненно пульсировало. От каждого движения у меня перехватывало дыхание, и отчасти я сам был в этом виноват.
Из-за своего опасения, если не сказать, страха перед гипсовой броней я накануне долго и упорно убеждал несчастного хирурга-ортопеда наложить мне вместо гипса обыкновенную повязку. Предпочитая заковать мою ногу в броню, хирург лишь привычно заворчал, выслушав мою просьбу. Для мышц повязка, на которой я настаивал, была бы лучше, однако она не защищала ногу от сотрясений, и, как доктор неоднократно предупреждал меня, двигаться с ней мне будет больнее.
— Зато с повязкой я буду скакать гораздо шустрее.
— Пора бы перестать ломать кости, — промолвил хирург со вздохом и, пожав плечами, крепко замотал мою ногу. — Скоро ты добьешься того, что сломаешь себе что-нибудь более существенное.
— Вообще-то я предпочитаю ничего не ломать.
— Хорошо, что на этот раз мне хоть не пришлось ставить штифты, — продолжал он. — Ты просто сумасшедший.
— Ладно. Большое спасибо.
— Отправляйся домой и не беспокой ногу. Дай костям возможность срастись.
Им представилась такая возможность по дороге в Ипсуич на заднем сиденье моего автомобиля, за рулем которого сидел Брэд, безработный сварщик. Неразговорчивый и упрямый, Брэд был безработным по привычке и по собственному желанию. Однако он ухитрялся влачить свое скромное существование, подрабатывая то там, то здесь где-то в окрестностях, у тех, кто мог терпеть его характер. Поскольку я предпочитал молчать, чем беседовать с Брэдом, пусть даже довольно редко, мы прекрасно ладили друг с другом. Хотя ему еще не было и тридцати, он выглядел на сорок. Жил он вместе с матерью.
Брэд без особого труда отыскал больницу святой Екатерины. Помогая мне выбраться из машины и протягивая костыли, он сказал, что поставит машину на стоянку и подождет в приемной, так что я могу не торопиться. За день до этого он точно так же просидел из-за меня в течение нескольких часов, не выразив ни раздражения, ни сочувствия, в тихом и угрюмом ожидании.
В реанимации дежурили проворные медсестры, которые, взглянув на мои костыли, сказали, что я пришел не в то отделение, но когда они поняли, кто я такой, то с сочувствием на лицах снабдили меня халатом и маской и проводили к Гревилу.
Я ошибался, представляя себе палату реанимации полной света и металлического стука инструментов, она оказалась совсем не такой, по крайней мере, та комната, куда я вошел. В тускло освещенной палате царил покой, а звуки, которые мне удалось различить, были едва уловимы.
Гревил лежал на высокой кровати, среди переплетения многочисленных проводов и трубочек. На нем ничего не было, если не считать накинутой на бедра узкой простынки, его голова была наполовину обрита. На животе и на бедре, словно следы от гусениц, виднелись свеженаложенные швы, по всему телу темнели пятна синяков.
За кроватью тянулся ряд пустых экранов, поскольку информация с электродов поступала на аппаратуру, находившуюся в комнате напротив. Мне сказали, что ему не нужна постоянная сиделка, однако они непрерывно ведут наблюдение за его состоянием.
Он лежал без сознания, с бледным и спокойным лицом, слегка повернутым в сторону двери, словно в ожидании посетителей. С целью понижения внутричерепного давления ему сделали трепанацию черепа, и на рану была наложена пухлая мягкая повязка, напоминавшая скорее подушку, которая поддерживала его голову.
Гревилу Саксони Фрэнклину, моему брату, который на девятнадцать лет старше меня, не суждено больше жить. Надо было смотреть правде в глаза и как-то с этим смириться.
— Привет, дружище, — сказал я. Это приветствие было в его стиле, но сейчас на него не последовало никакой реакции. Я дотронулся до его руки, она была теплой и мягкой, с чистыми и ухоженными, как всегда, ногтями. Я чувствовал его пульс, жизнь еще теплилась в нем, сердце билось благодаря электростимуляторам. Через торчавшую у него в горле трубку механически входил и выходил из легких воздух. Импульсы его мозга угасали. «Где сейчас его душа? — подумалось мне. — Где его ум, упорство, энергия? Понимает ли он, что умирает?»
Я не хотел просто так оставлять его. Никто не должен умирать в одиночестве. Я вышел из палаты и сказал об этом.
Какой-то врач в зеленом комбинезоне ответил, что после полного прекращения мозговой деятельности они выключат аппаратуру только с моего согласия. Мне предложили остаться у постели брата до самого критического момента.
— Но смерть, — мрачно сказал доктор, — наступит незаметно, без какого-либо кризиса. — Немного помолчав, он добавил:
— Прямо по коридору есть комната для посетителей, там можно выпить кофе и перекусить.
«Ложный пафос и трагедия, — подумал я, — это его повседневная жизнь». Я доковылял до приемного отделения, нашел Брэда, все рассказал ему и предупредил, что мне, видимо, придется здесь задержаться, возможно, на всю ночь.
Он жестом показал, что не возражает, и сказал, что будет где-нибудь поблизости, а если и уйдет, то оставит у дежурного записку. Как бы там ни было, мне будет нетрудно его найти. Кивнув, я вновь поднялся наверх и увидел в комнате для посетителей молодую пару, погруженную в свое горе. Жизнь их ребенка, как и жизнь Гревила, висела на волоске.
Комната была светлой, уютной, но бездушной, и, слушая редкие всхлипывания молодой мамаши, я думал о том, сколько горя изо дня в день приходилось видеть этим стенам. Жизнь пинает человека, как футбольный мяч, так, по крайней мере, мне казалось. Особенно легко лично мне никогда не бывало, однако это было в порядке вещей, это было нормально. Многим, как мне казалось, пришлось побывать в роли футбольного мяча. Большинство выживало. Некоторые — нет.
Гревил просто оказался в неподходящий момент не там, где надо. Из того немногого, что я узнал в больнице, я понял, что он шел по Ипсуич-Хай-стрит и на него с большой высоты рухнули строительные леса, которые должны были демонтировать. Один из строителей погиб, другого с переломом бедра отвезли в больницу. Моему же брату одна металлическая балка распорола живот, другая вонзилась в ногу, что-то тяжелое свалилось на голову и вызвало травму черепа с обширным кровоизлиянием. Это произошло накануне под вечер; с того самого момента он не приходил в сознание. Его личность не могли установить до тех пор, пока рабочие, разгребавшие обломки, не нашли его записную книжку и не передали ее в полицию.
— А бумажник? — спросил я.
Бумажника не было. Только записная книжка, в которой на первой странице было аккуратно написано: «Ближайший родственник — брат, Дерек Фрэнклин», и номер телефона. До этого они не располагали ничем, кроме инициалов Г.С.Ф., вышитых чуть выше кармана его изодранной, забрызганной кровью рубашки.
— Шелковой рубашки, — с каким-то неодобрением подчеркнула медсестра, словно шелковые сорочки с вышитой монограммой были чем-то аморальным.
— В карманах больше ничего не было? — поинтересовался я.
— Связка ключей и носовой платок. Больше ничего. Вам их отдадут, разумеется, вместе с записной книжкой, часами и кольцом.
Я кивнул, не было смысла спрашивать когда.
День, странный и нереальный, тянулся, словно в искривленном времени. Я вернулся, чтобы еще побыть с Гревилом, но он лежал неподвижно, в своем угасающем бессознательном состоянии и уже непохожий на себя. Если Вордсворт был прав в отношении бессмертия, то за сном и беспамятством следовало пробуждение, и мне следовало радоваться, а не горевать.
Я вспоминал, каким он был, и о том, как складывались наши родственные отношения.
Мы никогда не жили с ним по-семейному вместе, потому что, когда я родился, Гревил уехал учиться в университет и устраивать свою жизнь. Когда мне было шесть, он уже был женат, а когда мне исполнилось десять, он развелся. На протяжении долгих лет он был как гость, которого я встречал лишь на семейных праздниках и торжествах, становившихся все более редкими, по мере того как наши родители старели и умирали. Затем встречи и вовсе прекратились, когда сестры, связывавшие нас с Гревилом, эмигрировали: одна — в Австралию, другая — в Японию.
И только спустя много лет, в течение которых мы обменивались лишь поздравительными открытками по поводу Рождества или дней рождения, когда мне самому уже исполнилось двадцать восемь лет, мы вдруг встретились на железнодорожной станции и подружились в поезде. Однако и тогда мы не стали очень близкими друзьями, лишь иногда перезванивались, приглашая время от времени друг друга в ресторан и получая от этого удовольствие.
Мы росли в разных условиях: Гревил — в регентском доме в Лондоне, когда отец работал управляющим на одном из крупных землевладельческих предприятий; я — в уютном загородном доме, когда он ушел на пенсию. Мать водила Гревила по музеям, картинным галереям и театрам; у меня вместо этого были пони.
Даже внешне мы были не похожи друг на друга. Гревил, как и отец, был шести футов росту, я — на три дюйма ниже. Волосы брата, теперь уже седеющие, были светло-русыми и абсолютно прямыми, мои — темно-каштановыми и вьющимися. Мы оба унаследовали от матери светло-карие глаза и превосходные зубы, а от отца — худощавое телосложение, но наши довольно приятные лица были совершенно непохожи.
Брат хорошо помнил наших родителей в расцвете сил, я же оказался свидетелем их болезней и смерти. Отец был на двадцать лет старше матери, однако первой умерла она, что казалось чудовищной несправедливостью. После этого мы жили со стариком некоторое время вместе в обоюдном снисходительном непонимании, хотя я нисколько не сомневался, что он по-своему любил меня. Ему было шестьдесят два, когда я родился, а умер он в день моего восемнадцатилетия, оставив мне деньги на образование и список наставлений, некоторым из которых я следовал.
Гревил лежал совершенно неподвижно. Неловко потоптавшись на своих костылях, я подумал, что хорошо бы попросить стул. «Я больше никогда не увижу его улыбки, — проносилось у меня в голове, — его светящихся глаз, его сверкающих зубов, не услышу его иронических высказываний о жизни, не почувствую его силы и уверенности».
Он был полицейским судьей и занимался импортом и продажей полудрагоценных камней. Кроме этих голых фактов, я почти ничего не знал о его жизни, потому что всякий раз, когда мы встречались, его, казалось, неизменно больше интересовало то, чем занимаюсь я. Сам он держал лошадей с того дня, когда позвонил мне, чтобы посоветоваться: кто-то из его знакомых, одолживший у него деньги, предложил расплатиться с ним скаковой лошадью. Гревила интересовало мое мнение. Я пообещал ему перезвонить, узнал, что это за лошадь, решил, что сделка честная, и посоветовал брату соглашаться, если у него не было других сомнений.
— Не вижу причин сомневаться, — ответил он. — Ты не поможешь мне с оформлением бумаг?
Я, конечно, согласился. Когда мой брат Гревил о чем-то просил, согласиться было нетрудно, гораздо труднее было ему отказать.
Лошадь одержала несколько побед, и у него появился интерес к другим лошадям, хотя сам он редко ходил на скачки, что было вполне типичным для владельцев лошадей и полной загадкой для меня. Он наотрез отказался держать их для скачек с препятствиями, объясняя это тем, что я могу разбиться на одном из его «приобретений». Мой рост был слишком высок для гладких скачек, и ему так казалось спокойнее. Я никак не мог убедить его, что мне бы очень хотелось скакать на его лошадях, и я в конце концов оставил свои попытки. Если Гревил что-то решал, то он был непоколебим.
Каждые десять минут в палату бесшумно входила медсестра. Она некоторое время стояла возле кровати и проверяла, все ли было в порядке с приборами. Она вежливо улыбалась мне, заметив раз, что мой брат не знает о моем присутствии и вряд ли оно приносит ему хоть какое-то облегчение. — Как, впрочем, и мне, — ответил я. Кивнув, она удалилась, а я остался еще на пару часов. Прислонившись к стене, я стоял и думал, какая ирония заключалась в том, что смерть вдруг настигла именно его, хотя эти полгода отчаянно рисковал жизнью я.
Вспоминая тот длинный вечер, странным кажется и то, что я совершенно не задумывался о последствиях его смерти. Настоящее все еще заполняло те безмолвно уходившие часы, и я считал, что меня ждет лишь нудное заполнение документов, связанных с похоронными формальностями, о чем я старался особенно не думать. Я смутно представлял, что должен буду позвонить сестрам и, возможно, услышать, как они немного порыдают в трубку, но я уже знал, что они скажут: «Ты ведь обо всем позаботишься, правда? Мы уверены, что ты все сделаешь как надо». И они не поедут через полсвета, чтобы в трауре постоять под дождем у могилы брата, которого они если и видели, то, в лучшем случае, раза два за последние десять лет.
Что будет потом, я не думал. Единственным, что по-настоящему связывало нас с Гревилом, были узы крови, и, как только с этим будет все кончено, от него останется лишь память. С сожалением я наблюдал за бьющимся на его шее пульсом. Когда пульс пропадет, я вернусь к своей жизни и всего лишь буду время от времени тепло вспоминать о нем и об этой горестной ночи.
Я прошел в комнату для посетителей, чтобы дать ногам немного отдохнуть. Пребывавшие в отчаянии молодые родители еще не ушли, они сидели с ввалившимися от слез глазами в объятиях друг друга, но вот за ними пришла угрюмая санитарка, и вскоре до меня донесся душераздирающий крик матери, свидетельствовавший о ее невосполнимой утрате. Я почувствовал, как от жалости к ней, совершенно чужой женщине, слезы жгут мне глаза. Умерший ребенок, умирающий брат, всеобщее, всех сближающее несчастье. Я намного острее ощутил свою боль, вызванную неминуемой смертью Гревила, после того, как умер этот ребенок, и понял, что недооценил свое горе. Мне будет очень не хватать его.
Положив свою сломанную ногу на стул, я немного задремал, и незадолго до рассвета та же самая санитарка с тем же выражением лица пришла уже за мной.
Я последовал за ней по коридору в комнату, где лежал Гревил. На этот раз там было гораздо светлее и многолюднее. Экраны стоявших вдоль кровати приборов светились. По ним двигались бледно-зеленые полосы, одни — равномерными скачками, другие — абсолютно прямые.
Не требовалось никаких объяснений, но мне тем не менее рассказали, что прямые линии свидетельствовали о деятельности мозга Гревила, которая полностью прекратилась.
Нас не надо было оставлять наедине, чтобы попрощаться. В этом не было смысла. Достаточно было моего присутствия. Они спросили моего согласия на отключение аппаратуры, и я дал его. Двигавшиеся скачками линии тоже выпрямились, и все, что еще было в этом неподвижном теле, ушло.
* * *
Ушло много времени на то, чтобы что-то сделать утром, которое оказалось утром воскресного дня.Потеряв счет времени, я начал вспоминать. В четверг я сломал лодыжку, в пятницу на Гревила рухнули строительные леса, в субботу Брэд привез меня в Ипсуич. Казалось, все это произошло невероятно давно — наглядный пример теории относительности.
Вроде бы строительных рабочих можно было привлечь к ответственности. Мне предлагали проконсультироваться у адвоката.
Вчитываясь в многочисленные документы и бумаги и пытаясь принять какое-то решение, я вдруг понял, что не знаю, чего бы хотел Гревил. Если бы он оставил завещание, то, вероятно, оставил бы и какие-нибудь наставления, которые я должен был бы выполнить. Я вздрогнул от мысли, что, может быть, только и знаю о том, что он умер. Я наверняка должен был кому-то сообщить об этом, но не знал кому.
Я поинтересовался записной книжкой, которую полиция нашла среди строительных обломков, и теперь мне отдали не только ее, но и все остальное, что было при нем: ключи, часы, носовой платок, кольцо, мелочь, ботинки, носки, куртку. Как выяснилось, остальную одежду, изодранную и окровавленную, уже сожгли. От меня требовалось расписаться за все взятые вещи, поставив напротив каждой из них галочку.
Их вывалили из большого коричневого пластикового пакета, в котором они хранились. На пакете с обеих сторон было написано белыми буквами: «Больница св. Екатерины». Я положил ботинки, носки, носовой платок и куртку снова в пакет и вновь крепко завязал его, потом сунул большую связку ключей, часы, кольцо и деньги себе в карман и наконец раскрыл записную книжку.
На первой странице Гревил написал свое имя, домашний телефон в Лондоне и служебный телефон, но никаких адресов. Внизу страницы, напротив пометки «При несчастном случае звонить», он вписал: «Дереку Фрэнклину, брату, ближайшему родственнику».
Эту записную книжку я как-то послал ему на Рождество: их выпускала Ассоциация жокеев совместно с Обществом жокеев-инвалидов. Меня неожиданно тронуло то, что он пользовался именно этой книжкой, в то время как у брата наверняка было много других. Написанное на первой странице мое имя заставило задуматься о том, как он в действительности ко мне относился: неужели мы так много значили друг для друга, сами того не подозревая?
Я с грустью положил записную книжку в другой карман брюк. Я подумал, что следующим утром мне придется позвонить к нему в офис и сообщить эту мрачную новость. Раньше мне никого известить не удастся, так как я не знал ни имен, ни телефонов тех, кто с ним работал. Знал я лишь то, что у брата не было партнеров, поскольку он неоднократно повторял, что может вести свое дело только сам, что партнеры часто готовы вцепиться друг другу в горло, а ему это было совершенно ни к чему.
Все подписав, я намотал завязки пластикового пакета себе на руку и потащился с ним и со своими костылями вниз, в приемное отделение, где тем ранним воскресным утром почти никого не было. Не было там и Брэда, и его обещанной записки у дежурного. Мне оставалось лишь сесть и ждать. Я нисколько не сомневался, что он в конце концов придет, как всегда мрачный, сутулый и неторопливый, и я не ошибся.
Он заметил меня издалека, подошел и, остановившись футах в десяти, спросил:
— Так я пойду за машиной, что ли?
Я кивнул, и он, развернувшись, вышел. Брэд весьма немногословен. Я медленно последовал за ним, пиная костылем болтавшийся у меня на руке пластиковый пакет. Если бы я соображал быстрее, то мог отдать его Брэду, но, похоже, я всегда туго соображал.
На улице ярко светило теплое октябрьское солнце. Я вдохнул свежий ароматный воздух и, отойдя от двери, приготовился еще немного подождать, но в этот момент меня совершенно неожиданно яростно сбили с ног.
Я даже не заметил, кто это был; только что стоял, бездумно опираясь на свои костыли, и вдруг, получив страшнейший удар в спину, растянулся лицом вниз на черном асфальте перед больницей. Пытаясь спастись, я инстинктивно опустил левую ногу, и она, подвернувшись под моим весом, причинила мне бессмысленные муки. Упав плашмя на живот, я был словно в тумане и слабо соображал, что кто-то выбил у меня костыль и, забросив его куда-то в сторону, дернул за болтавшийся у меня на руке пакет.
Потом он, а, судя по силе и напору, это мог быть только «он», упершись ногой мне в спину, навалился на меня всем своим весом. Грубо заломив мне руку за спину, он резанул по пластиковому пакету, а заодно и по моей руке. Я почти не чувствовал боли. Мучения, причиняемые лодыжкой, затмили все остальное.
— Эй! Эй ты! — услышал я чей-то приближавшийся голос, и мой обидчик, вскочив с меня, унесся прочь так же быстро, как и появился.
Это Брэд пришел ко мне на помощь. В любой другой день здесь было бы много людей, но не воскресным утром. Такое впечатление, что вокруг не было ни души. И прибежал только Брэд. "
— Вот дьявол, — раздался сверху голос Брэда. — Ты в порядке?
«Едва ли», — подумал я. Он пошел и принес мне отброшенный костыль.
— У тебя рука в крови! — воскликнул он. — Ты что, не хочешь вставать?
Я не был уверен, стоит ли, но, похоже, ничего другого мне не оставалось. Когда я наконец более-менее поднялся, он, хладнокровно посмотрев на мое лицо, заявил, что нам лучше вернуться в больницу. И поскольку спорить не хотелось, мы так и сделали.
Сев на одно из крайних сидений, я подождал, пока боль немного стихнет. И когда у меня в голове прояснилось, я подошел к столику дежурной и объяснил, что произошло.
Дежурившая в приемном отделении женщина пришла в ужас.
— Неужели кто-то украл у вас пластиковый пакет! — воскликнула она, округлив глаза. — Ведь всем в округе известно, что это за пакеты. В них всегда кладут вещи тех, кто умер или поступил в больницу в результате несчастного случая. Конечно, все знают, что в них могут оказаться деньги и драгоценности, но я никогда не слышала, чтобы у кого-то украли такой пакет. Какой ужас! И на какую же сумму вас обокрали? Вам следует обратиться в полицию.
От бессмысленности этого совета я вдруг почувствовал усталость. Какой-то хулиган позарился на вещи покойника, и в полиции мои показания будут числиться среди множества других нераскрытых дел об уличных грабежах. Насколько я понял, я вдруг оказался в категории немощных людей, например, старушек, и, как бы мне ни было тошно от этой мысли, на своих костылях я именно так и выглядел.
Превозмогая боль, я поплелся в уборную и, открыв холодную воду, подставил под нее свою кровоточащую руку. Рана оказалась скорее широкой, чем глубокой, и ее можно было считать царапиной. Я со вздохом промокнул бумажным полотенцем сочившуюся кровь, снял все еще намотанные у меня на руке бело-коричневые обрезки пакета и выбросил их в корзину для мусора. «До чего же нелепое и удручающее продолжение получило то, что произошло с моим братом», — устало думал я.
Когда я вышел на улицу, Брэд с определенной тревогой в голосе спросил:
— Ты собираешься ехать в полицию, что ли? Заметно было его облегчение, когда я, отрицательно покачав головой, ответил:
— Только если ты сможешь подробно описать того, кто на меня напал.
По его лицу трудно было догадаться, сможет он или нет. Я подумал, что смогу спросить его об этом потом, по дороге домой, но когда спросил, то получил следующий ответ:
— На нем были джинсы и такая вязаная шапочка. И еще у него был нож. Лица я не видел — он вроде был ко мне спиной, но нож блеснул на солнце, понимаешь? Все произошло так быстро. Я думал, тебе — крышка. Потом он убежал с пакетом. Я скажу, тебе здорово повезло.
Я вовсе не считал, что мне повезло, но все относительно.
Выдав все это, что для него было длинной речью, Брэд, по обыкновению, ушел в молчание. Интересно, что подумает грабитель, когда увидит свои трофеи — бесполезные для него ботинки, носки, носовой платок и куртку, о потере которых, если хорошенько подумать, не стоило и заявлять в полицию. Все, что с Гревилом могло быть ценного, наверняка в его бумажнике, еще раньше попавшем в руки какого-то другого хищника.