Страница:
– Нужно расчистить почву, – сказал Дормуа. – Мы должны освободиться от всяких историй, от воспоминаний, которые уже превратились в целые рассказы. Когда полностью выговоритесь, тогда все это приобретет интерес.
И я говорил. Пока что слишком логично, слишком резонерски. Я расчищал, как только мог. Я говорил обо всем, что приходило мне в голову, об Ирэн и не об Ирэн, но чаще всего после небольшого отступления предметом разговора вновь становилась Ирэн. Она вновь вспоминалась в постели со всеми своими позами и вздохами, и то, как она занималась любовью, и то, как это нравилось делать мне.
– Слишком логично, слишком логично, – говорил Дормуа, – слишком повествовательно. Попробуем одно упражнение. В течение какого-то времени вы будете мыслить образами и описывать мне цепочку следующих друг за другом видений, которые придут вам в голову. Возьмем, к примеру, вот эту лампу на моем столе. Скажите, на какие мысли она вас наводит, и свободно переходите от одного образа к другому.
Я начал:
– Лампа у изголовья моей кровати. Затылок Ирэн на моей подушке. Волосы Ирэн. Парикмахер Ирэн на улице Галилея. Булочная рядом с парикмахерской. Печь булочной, в нее ставят двухфунтовый хлеб. Ирэн в моей постели, открытая, словно печь. Легкий стон Ирэн. Стоны моей соседки по лестничной площадке, когда ее бьет муж. Лицо мужа, мельком увиденное на улице. Мое собственное лицо, когда я бреюсь по утрам…
– Хорошо, – сказал Дормуа, – остановимся на этом. Это нужно для того, чтобы вы привыкли свободно ассоциировать свои мысли, чтобы вы не позволяли мнимой логике донимать вас.
Пренебрежение моего психиатра к какому бы то ни было логическому объяснению меня раздражало. Я был разочарован в психоанализе. И сказал об этом Карлу.
Это же только начало, – ответил он мне. – Польза от науки не может проявиться моментально. В сущности, что ты ставишь Дормуа в упрек?
– Эти детские упражнения, эти излияния, остающиеся без ответа. Молчание, которое он хранит, молчание, которое следует считать говорящим само за себя, поскольку, хотя Дормуа ни разу и не произнес ни единого слова об Ирэн, я знаю, что она ему не нравится и что он задался целью разрушить мои чувства к ней.
– Это работает твое воображение, – сказал мне Карл. – Ведь говоришь ты один. Только ты задаешь вопросы и на них же отвечаешь.
Я не стал настаивать, но пообещал себе быть бдительным и защищаться от вторжения Дормуа в сферу моих чувств.
Каждый второй вечер, покончив с визитами, я наспех ужинал и отправлялся к Дормуа. Служанка, старушка в платочке на голове, открывала мне дверь. И поскольку в этой квартире никогда не было слышно ни малейшего шума, у меня возникал вопрос, живет ли Дормуа здесь один или он женат и есть ли у него дети. Теперь он уже многое узнал обо мне, а я о нем не знал ничего. Служанка стучала в дверь его кабинета. Он как-то сухо кричал: «Войдите». Приподнимал голову, переводил на меня световой луч своей улыбки, приглашал меня сесть в кожаное кресло.
– Итак, – говорил он, – снились ли вам сегодня ночью сны?
– Еще нет.
– Жалко.
Сны мне не снились. Мой не слишком красноречивый сон, казалось, лишал наши занятия самого главного.
И все же примерно к пятому сеансу я прибыл к Дормуа со сном в кармане. Сон незначительный, скорее набросок сна, так что я попросил извинить меня. Речь шла о картинке, возникшей как раз в тот момент, когда я засыпал, и которую мое сознание, встревоженное нашими подготовительными упражнениями, поймало на лету, отодвигая сон на более позднее время.
– Это было, – сказал я Дормуа, – как бы видение. Какая-то вдова, по всей видимости. Молодая вдова с красивыми ногами. Она была покрыта черным крепом, так что я видел лишь ее ноги, но знал, что она красивая. Я интуитивно ощущал ее очарование.
– Очень хорошо. Отличный сон. Не может быть ничего более красноречивого. Старайтесь, пожалуйста, рассмотреть, что это за женщина? Давайте говорите.
Вопрос показался мне подозрительным. Какого ответа ждал Дормуа? Я подумал об Ирэн. Это предположение мне не понравилось.
– Вообще-то, – сказал я, – я знаком фактически только с одной вдовой – Нюри, это моя медсестра.
Дормуа молчал.
– Правда, – добавил я, – дама эта ни молода, ни красива.
Мой голос скатился в полную тишину, настоящую пустыню. Но разве мне не рекомендовали отдаться на волю случая, говорить все, что только придет в голову? Я назвал по очереди Алину, потом мою соседку Лакост. Дормуа не шевельнулся.
– Ну ладно, – сказал я ему, – раз уж вы не хотите мне помочь, буду выпутываться сам. Вдова это женщина, у которой умер муж. За словом «вдова» стоит слово «муж». Значит, вдовой была бы Ирэн, освободившись от мешающего нам мужа. Таким образом, я, вероятно, воспользовался своим сном, чтобы пожелать смерти ее мужу. Вы это хотите сказать?
– Я ничего не сказал. Я слушаю вас.
Снова воцарилась тишина. Дормуа постукивал карандашом по столу.
– Ну и? Что дальше? О чем вы теперь думаете? Я поднялся.
– Я устал, – сказал я. – Я скоро приду еще. Мы поговорим об этом позже.
Толкование моего сна, каким бы банальным оно ни было, меня разволновало. По дороге домой я спросил себя, не следует ли прервать мой психоанализ. Разумеется, я был далек от того, чтобы воспринимать этот метод всерьез. Речь шла только об игре, о времяпрепровождении. Однако эта вдова, возникшая на краю сна, как призрак на опушке леса, мне не нравилась. Мне не нравились тайны, и уж тем более мне не нравилась тайна, которая выбрала мою душу в качестве своего местопребывания.
Мне пришло на ум одно детское воспоминание. Однажды вечером (в то время мне было лет пять или шесть), ближе к концу обеда, няня, убирая со стола, обратила внимание моей матери на то, что у меня нет аппетита. Моя мать, в которой были сильны старинные крестьянские поверья, ответила: «Это все из-за луны». Я завопил от ужаса при мысли, что луна способна оказывать на меня какое-то воздействие. Я не хотел иметь ничего общего с этим грустным шаром, чей бесполезный свет ясно говорит о том, насколько он, окутанный отталкивающим пространством без воздуха и огня, чужд земле.
Если я слишком долго смотрел сон, возбудивший мое любопытство, он вызвал во мне точно такое же желание отпрянуть назад. И все же это был «мой» сон, и Дормуа он показался красноречивым.
Потом я успокоился. В конце концов, если сумасшедшему, занявшему мое место во сне, захотелось надеть на Ирэн черную вуаль вдовы, какое мне до этого дело. Это не помешает мне спать. Ирэн была моим удовольствием, иногда моим бешенством, моей ревностью. Однако никакие узы, кроме тех, что я сам сознательно выбрал, нас не объединяли. Я был волен любить ее или ненавидеть. Никакого тайного воздействия, исходящего от Ирэн или от луны, на меня не оказывалось. Все создавалось моим сознанием, моими снами не создавалось ничего.
__________
Домой я вернулся в мятежном состоянии духа, провозглашая про себя свою независимость.
В последующие дни я вновь превратился в пленника отсутствия Ирэн. Я ждал возвращения моей подруги. Ее отсутствие заключило меня в строгие рамки времяпрепровождения, которое я вряд ли выбрал бы при более благоприятных обстоятельствах.
Три раза в неделю я отправлялся к Дормуа, чтобы поговорить об Ирэн. В другие вечера я шел к моим друзьям Карлам. В лице Алины я пытался найти некий отблеск того, что соблазняло меня в Ирэн. Можно было подумать, что моя любовница доверила другим представлять ее во время отсутствия, например Алине, похожей на нее в главном, в том, что было в ней прочного и безукоризненно завершенного, или Дормуа, которому я рассказывал все, что только знал об Ирэн, и даже воссоздавал перед ним ее образ – закрыв глаза и устроившись в большом кресле, куда меня усаживал аналитик.
Вместо Ирэн бесчисленное количество представлявших ее знаков ежесекундно будоражили мое внимание: почтальон, привратница, телефон, перчатки, забытые у меня моей подругой, которые, просыпаясь, я каждое утро видел на камине в спальне. Этот мир предметов – поскольку люди фигурировали в этом контексте также только в роли предметов – ограничивали мои поступки и приглядывали за мной гораздо более надежно, чем это могла бы делать Ирэн.
Отныне я избегал думать о Марине, потому что по-прежнему испытывал к ней довольно сильное желание. Опасаясь встречи с ней, я старался не бывать в том районе, где находилась ее контора. А в те вечера, когда я бывал у Карлов и когда Даниэль, провожая меня до двери, вместе со мной в темноте лестничной площадки искала на ощупь кнопку выключателя, касаясь меня плечом, я противился желанию, которое испытывал к этой молоденькой девушке.
С тех пор как моя опытность потерпела фиаско в истории с Мариной, положение мое еще более ухудшилось. Я не только не был свободен. Я еще выстроил себе мораль в соответствии с моей любовью к Ирэн. Если бы я был верующим, то, возможно, каждый вечер молился бы Богу и просил его защищать адюльтер. Люди быстро научились перетягивать Бога на свою сторону.
С того времени, как Ирэн уехала во второй раз, прошел месяц. Стоял июнь. Вечером у Карлов окна гостиной были широко распахнуты и с улицы доносились звуки и запахи лета.
– Ну так что, – сказал мне мой друг, – как у тебя дела с психоанализом? На каком вы сейчас этапе?
От психоанализа я устал. Ничего интересного больше не выходило. Снов нет. Никаких открытий насчет Ирэн тоже. Просто монотонное пережевывание прошлого, где все перемешано: Ирэн, женщины, бывшие в моей жизни до нее, мои детские игры, мои товарищи по лицею. Все смешалось как попало. Да еще эти беглые улыбочки Дормуа – невыносимый подтекст, проскальзывающий между моими фразами и коверкающий их смысл. Когда я говорил о моих чувствах к Ирэн, даже если я не видел лица Дормуа, я чувствовал, что он улыбается. И даже если я видел его лицо и отмечал, что он не улыбается, я все равно знал, что он улыбается там, под деревянной маской своего лица. Тогда я воздвигал между нами крепостную стену неприязни: укрывшись за ней, я мог свободно любить Ирэн.
Однако существовали и другие обстоятельства, вызывавшие ту же скептическую улыбку. Однажды вечером, в тот момент, когда я говорил о своем приключении с Мариной, я уловил в собственном голосе нотки тщеславия, гордости, присущие человеку, который сам, по собственной воле строит свою жизнь, руководствуясь только своими желаниями.
Для меня этот тон был необычен. Я кончил рассказывать, и молчание Дормуа заулыбалось.
Так и не было произнесено ни слова, но передо мной возникло мнение моего психолога, подобное обоюдоострому лезвию. С одной стороны, я не любил Ирэн. С другой – не мог от нее оторваться. Вот что думал Дормуа. Ну почему мне никак не удавалось спровоцировать его и заставить расстаться со своей сдержанностью, чтобы подвести его к откровенному высказыванию!
В конце каждого сеанса я предлагал ему сигарету, стараясь вовлечь его в дружескую беседу. Но он уходил от нее, говорил о дожде, о хорошей погоде и, наконец, вставал, чтобы со мной попрощаться. Я выходил на улицу с мнением Дормуа, точно с ярмом на шее. Все то, что Дормуа думал обо мне и не высказывал вслух, душило меня. А тут еще и Ирэн не писала мне и не возвращалась из путешествия.
Я ждал Ирэн. Я устроился в моем ожидании как можно более комфортно: между моими друзьями Карлами, работой и психиатром.
– От Ирэн нет новостей? – спросил у меня Карл.
– Никаких, вот уже две недели.
– А! Значит, она скоро вернется.
И как бы невзначай мой друг трогал меня за плечо, словно тем самым хотел выразить мне сочувствие в тот момент, когда – как ему наверняка казалось – я находился в незавидном положении: был подавлен ожиданием и в скором времени грозящим мне разочарованием.
Стоял июнь. Но в дом Дормуа через цветные стекла его кабинета не проникало ни капельки лета.
Однажды вечером после скучного сеанса, на котором я подробно изложил обстоятельства, вызывающие во мне ревность к мужу Ирэн, я высказал Дормуа сожаление, что не женат.
– Не уверен, – ответил он мне, – что женитьба станет для вас выходом из положения, по крайней мере, сейчас. У вас настолько неверное представление о любви, что для вас все это добром не кончится.
– Почему же?
– Потому что женитьба – это ситуация стабильности. Вы рискуете быстро этим пресытиться. Вам нравится то, что вас терзает.
– Вы имеете в виду Ирэн?
– Да, Ирэн. А также я имею в виду ее мужа, которого в своих снах вы без колебаний сбрасываете со счетов, но который на самом деле является препятствием, неотъемлемым от вашего желания, тем самым сладким шипом у вашего изголовья. Я засмеялся.
– Так, значит, я питаю слабость к несчастью! Но, значит, мне повезло с Ирэн; случай сослужил мне чертовски отличную службу.
– Я не знаю, о каком случае вы говорите, – ответил Дормуа. – Вы ничего не оставляете на волю случая. Вы все делаете как следует. Вы оставляете в запечатанном конверте свои решения, которые не выдержали бы критики, и, как капитан корабля, ожидаете выхода в открытое море, чтобы ознакомиться с приказами адмиралтейства. Но, дорогой мой, ведь вы и есть адмиралтейство.
Говоря, он чуть-чуть разволновался. Через минуту он уже пожалеет, что был столь разговорчив.
– Вернемся к женитьбе, – сказал я ему. – Так чем же мои чувства могут оказаться хуже, чем у других?
– Тем, – ответил Дормуа, – что вы запрягаете быков позади плуга. Вы начинаете с плотского желания и превращаете его в чувство.
– А разве не так все происходит самым естественным образом?
– Абсолютно не так. Любовь приходит оттого, что мы бываем очарованы умом молодой женщины, ее дарованиями и вкусом. Потом это приводит к тому, что мы начинаем желать ее физически.
Я нагло расхохотался.
– Если я вас правильно понял, мы желаем женщину оттого, что она умеет поддержать разговор и играет на пианино. Это, по меньшей мере, нелогично. Заниматься любовью с хорошей пианисткой – просто расточительство. Лучше уж слушать, как она играет. В крайнем случае я допускаю, что если она красива, то ее талант может дополнить ее очарование. Но в противном случае я не вижу никакой связи между развлекательными искусствами и постелью.
– Вы высмеиваете мою мысль, – сказал Дормуа. – И тем не менее любовью должно называться явление именно такого рода.
Я вышел от Дормуа ужасно раздраженным. Я очередной раз задал себе вопрос, какой бес толкнул меня начать это странное исследование, предметом которого был я сам и которое к тому же больше меня совершенно не забавляло. Я утратил всякое доверие к психоанализу. А через день, словно желая довести меня до предела, Дормуа заявил мне, что переходит к другой методике.
Я узнал, что моя натура, поглощенная одними ощущениями, остро нуждается в терапии, которая способствовала бы ее нравственному возвышению. Подобно тому как у некоторых людей бывает опущение желудка, так у меня наблюдалось опущение души. Речь шла, конечно, не о том, чтобы заставить меня носить бандаж: мой случай был осложнен тем, что, не видя снов, я не имел возможности с их помощью воспарить над действительностью, в которой, признаться, так хорошо себя чувствовал. Мы тотчас же предприняли любопытное упражнение под названием «сон наяву», после которого я вообще перестал воспринимать моего психиатра всерьез.
Чтобы заставить меня подняться в высшие слои, откуда я был изгнан, он попросил меня представить себе, что я поднимаюсь на небо, что небо зовет меня, тянет к себе. По мере того как я буду подниматься, я должен был вслух описывать все, что увижу.
В этой безлюдной вселенной я не очень-то много увидел. Поднимался я с трудом.
– Это говорит о том, – промолвил Дормуа, – насколько вам необходимо упражняться.
Сначала я вообще ничего в небе не видел, потом напал на жилу, которую и использовал до полного истощения. Я описал одну за другой гравюры из моей «Священной истории», о которых у меня сохранились воспоминания и которые, как мне казалось, были тут уместными. Затем небо опять опустело, а восхождение стало утомительным.
– Не получается, – сказал Дормуа. – Не желаете ли спутника? Ангела, например?
– А почему бы и нет? Такое не часто случается.
– Каким вы его видите, этого ангела?
– В образе красивой девушки в ночной рубашке, с крыльями.
– Надеюсь, – сказал Дормуа, – вы будете вести себя как джентльмен.
И мы с ангелом тут же, держась за руки, бросились на штурм. Я посмотрел на мою спутницу. Большие крылья на спине ничего не добавляли к ее очарованию. Я их отрезал. После этого мы решили сделать привал, уже не обращая внимания на Дормуа. Как сразу все стало легко. Мое воображение, выхолощенное бескрайним пространством, легко воссоздало скромный пейзаж: пригород, напоенный свежестью, какая-то лужайка. Я вынул из своего рукава наполненную до краев корзину с провизией. Мы с ангелом намеревались устроить пикник.
– Что вы видите? Ну же, говорите. Я вас слушаю.
– Еще ничего не видно. Мы поднимаемся.
Ах! Как хорошо, что мы не взяли с собой этого зануду Дормуа. Он наверняка испортил бы нам всю прогулку.
Когда я вышел от Дормуа, мне было безумно весело. На улице я расхохотался. Эта прогулка в облаках вернула мне свободу. А ведь я чуть было не принял психоанализ всерьез!
Было только одиннадцать часов. Я побежал к Карлу. Мои друзья только что проводили до дверей последнего гостя. Я снова потащил всех троих – Карла, Алину и Даниэль – в гостиную. На одном дыхании рассказал им историю с моим сном наяву. Даже Карл, столь любивший психологические науки, смеялся. Алина держала в руке платочек. Даниэль повисла у меня на руке – так ей было удобней смеяться, а я своей свободной рукой изображал ангела, хлопал крылом, как будто у меня никак не получалось взлететь.
Сегодня же вечером напишу Дормуа, что отказываюсь от его колдовства.
– Да ладно, на тебя я не в обиде, – сказал я Карлу. – Мы с твоим психиатром отлично повеселились.
Даниэль проводила меня до двери. Ей все еще было смешно. В руке она держала пакетик с конфетами. Она засунула горсть конфет мне в карман. Моя рука опустилась ей на плечи. Я повлек ее к лестничной площадке.
– Ой, нет, – сказала она, – не надо.
Ее пухлые губы были сладкими и горячими. Она хотела было сделать шаг назад. Но в темноте уперлась в стену. Сначала она было решила отбиваться, потом передумала, и я почувствовал, как моего лица осторожно и порывисто коснулась рука в одно мгновение повзрослевшей девочки.
Я включил свет, спустился вниз на две-три ступени, оглянулся. Наверху все еще неподвижно, чуть неуклюже стояла Даниэль, ее руки повисли вдоль тела; она и сама не знала, смеяться ей или плакать. Я узнал ее платье, старое платье Алины, которое спереди стало коротким, а сзади вытянулось.
Я сбежал вниз по лестнице. Ночные улицы, их нескончаемые мостовые – то во мраке ночи, то в ярком освещении – были прекрасны.
__________
На следующий день началось настоящее лето, жуткое пекло.
Я вновь вижу то утро: темный коридор квартиры, привратница уже разнесла почту, и я знаю, что для меня ничего нет. На улице ярко светит солнце. Передо мной по тротуару идет моя соседка Лакост: высокая, можно даже сказать, слишком, ее длинные светлые волосы стянуты в пучок, открывая уши. Во дворе у гаражей играют дети.
И вдруг в моих воспоминаниях всплыл один вечер. Я пошел к Карлу посоветоваться по поводу моего больного. Мы долго обсуждали этот случай, заглядывая в книги. Даниэль прислонилась спиной к камину гостиной. Я вновь вижу перед собой ее профиль, как у пекинеса, надутую нижнюю губку. Глаза напряженно впились в открытое окно, где виднелись крыши стоящих поблизости зданий.
Я надеялся, что поцелую Даниэль на лестничной площадке. Но Карл захотел немного пройтись со мной по улице. Он проводил меня до дверей моего дома. У себя в комнате я вспомнил, что должен написать Дормуа.
Непомерная занятость вынуждает меня изменить планы – вот и все. Я запечатал конверт. «Вы оставляете в запечатанном конверте свои решения, которые не выдержали бы критики». Я рассмеялся при мысли об этом человечке, взгромоздившемся на высокие каблуки, моем судие, которого возвышают его же собственные ботинки, об этом волшебнике, исследователе града небесного. «Вы и есть адмиралтейство». Я много раз повторил про себя эту фразу. В соседней квартире кто-то ходил, затевая ночную стирку. Было слышно, как открывают и закрывают в ванной кран. Я разделся. Отказавшееся от психоанализа адмиралтейство намеревалось лечь в постель. Кто же, интересно, не оставляет часть своих желаний в запечатанном конверте? Кто не полагается на случай, собираясь извлечь последствия из своих собственных поступков? Человек ложится спать, выключает свет с надеждой, что проснется. Закрывать глаза – значит надеяться.
Я совершил этот акт веры и, без снов, без загадочной вдовы у моего изголовья, дожил до утра, такого же солнечного, как и предыдущее.
Однако то было утро, от предыдущего в корне отличное. Отмеченное новым знаком. Свет, проникавший через ставни, казалось, объявлял мне о возвращении Ирэн. Ее возвращение витало в воздухе, но было, разумеется, почти невидимым. И все же оно здесь и должно повлиять на мой день. Прежде всего мне захотелось получить подтверждение моему предчувствию. Я набрал номер телефона Ирэн. Линия оказалась занятой. Кто-то еще позвонил Ирэн. Она вернулась. В этот день я много раз звонил в Нейи 43–45. Каждый раз я натыкался на один и тот же сигнал, но за звуком этой заезженной пластинки, за обезумевшим, потерявшимся в тумане гудком слышал какие-то голоса – нечленораздельные, безликие, лишенные живой интонации. Различимым был только пол: это всегда был мужской голос и отвечавший ему женский. Их диалог продолжался целый день. Мне казалось, что я издалека наблюдаю за кораблекрушением, драмой на море.
Вечером я вышел из дома и направился к Карлу. Прошел половину пути. Вернулся обратно. Ирэн могла позвонить в мое отсутствие. В сущности, об этой никогда не писавшей женщине я знал только то, что могли сообщить мне улицы, дома, толпа, город. Город, перегретый внезапно наступившим летом, говорил о том, что Ирэн вернулась в Париж без предупреждения.
В течение одного или двух дней я почти никуда не выходил. В воскресенье без дела слонялся около дома Ирэн. Бересклет, росший за оградой сада, стал более густым и сделал фасад невидимым. С тротуара, шедшего вдоль ограды, можно было увидеть Эйфелеву башню. Я ушел. Я шагал по горячим улицам, представавшим передо мной, в зависимости от квартала, то пустынными, то – подобно ярмарочной площади – заполненными множеством людей. Под предлогом того, что мне хочется подышать свежим воздухом, я поднялся на Эйфелеву башню.
На смотровой площадке я побродил немного вокруг подзорных труб. Все они были направлены на север. Я протянул прокатчику билет.
– Мне бы хотелось увидеть запад. Тот недоверчиво покосился на меня.
– Сдачу можете оставить себе.
Он положил деньги в карман, переставил, правда, неохотно, одну из маленьких подзорных труб.
Сквозь листву Булонского леса я надеялся разглядеть окна Ирэн. Мне это не удалось. Я увидел бесчисленное количество похожих друг на друга окон. Я затерялся в лабиринте зданий, которые сотнями проносились мимо при малейшем движении моего бинокля. Любовь – миниатюрная страна, и семимильные сапоги-скороходы – не самая удобная для нее вещь. Смешавшись с толпой иностранцев, привлеченных в Париж хорошей погодой, я добрался до Марсова поля.
Утро понедельника не принесло мне никаких новостей. Около полудня я проезжал мимо лицея, где училась Даниэль. Я остановился. Три или четыре полицейских охраняли выход учениц. Они меня смущали. Я попытался убедить себя, что я – отец маленькой девочки и жду моего ребенка у выхода из лицея. Возле меня девочки переходили улицу, болтали, кружились на каблуках, за одну минуту сто выражений сменялись на их лицах: гнев, радость, грусть, кокетство, злость. Каждый раз, когда одна из таких стаек проходила мимо меня, я краснел. Я не был отцом и сидел в своей машине, как некий похититель детей. Я уехал.
Мне, к сожалению, не хватало смелости. Я вспомнил руку Даниэль на моей щеке. Даниэль могла бы стать противоядием против этого слишком затянувшегося отсутствия, грозившего переменами в моем характере.
По утрам, проснувшись, я смотрел, как поднимается к потолку дым моей первой сигареты. Я наблюдал за собой со стороны. И видел себя растянувшимся на кровати, навсегда погрязшим в поражениях. Да и чем, собственно, я мог бы быть удовлетворен? Положение скромное, клиентура немногочисленная, живу в меблированных комнатах. Ни любовницы, ни успеха. И так, вероятно, будет всегда.
Бреясь, я смотрел на себя в зеркало. В какой-то складке лица, где-то около подбородка, явственно проступало мое поражение. Как раз в том месте, которое я всегда ранил бритвой и откуда вместе с нескончаемой струйкой крови из меня вытекало что-то вроде злобы на себя самого, внутренний гнев, доставлявшие мне одновременно и наслаждение, и страдания.
Думая о том, что меня не любят, я считал себя недостойным любви, но сама эта недостойность, с которой мне трудно было смириться, в какой-то степени доставляла удовольствие. Если бы между двумя враждебными друг другу чувствами разразилась война, то третьему это было бы выгодно. Тому самому, чья тактика сводилась к ничегонеделанию и ожиданию. Во мне жила нейтральная страна, которая извлекала выгоду из потерь своих соседей и снабжала обоих боеприпасами и перевязочными материалами.
И я говорил. Пока что слишком логично, слишком резонерски. Я расчищал, как только мог. Я говорил обо всем, что приходило мне в голову, об Ирэн и не об Ирэн, но чаще всего после небольшого отступления предметом разговора вновь становилась Ирэн. Она вновь вспоминалась в постели со всеми своими позами и вздохами, и то, как она занималась любовью, и то, как это нравилось делать мне.
– Слишком логично, слишком логично, – говорил Дормуа, – слишком повествовательно. Попробуем одно упражнение. В течение какого-то времени вы будете мыслить образами и описывать мне цепочку следующих друг за другом видений, которые придут вам в голову. Возьмем, к примеру, вот эту лампу на моем столе. Скажите, на какие мысли она вас наводит, и свободно переходите от одного образа к другому.
Я начал:
– Лампа у изголовья моей кровати. Затылок Ирэн на моей подушке. Волосы Ирэн. Парикмахер Ирэн на улице Галилея. Булочная рядом с парикмахерской. Печь булочной, в нее ставят двухфунтовый хлеб. Ирэн в моей постели, открытая, словно печь. Легкий стон Ирэн. Стоны моей соседки по лестничной площадке, когда ее бьет муж. Лицо мужа, мельком увиденное на улице. Мое собственное лицо, когда я бреюсь по утрам…
– Хорошо, – сказал Дормуа, – остановимся на этом. Это нужно для того, чтобы вы привыкли свободно ассоциировать свои мысли, чтобы вы не позволяли мнимой логике донимать вас.
Пренебрежение моего психиатра к какому бы то ни было логическому объяснению меня раздражало. Я был разочарован в психоанализе. И сказал об этом Карлу.
Это же только начало, – ответил он мне. – Польза от науки не может проявиться моментально. В сущности, что ты ставишь Дормуа в упрек?
– Эти детские упражнения, эти излияния, остающиеся без ответа. Молчание, которое он хранит, молчание, которое следует считать говорящим само за себя, поскольку, хотя Дормуа ни разу и не произнес ни единого слова об Ирэн, я знаю, что она ему не нравится и что он задался целью разрушить мои чувства к ней.
– Это работает твое воображение, – сказал мне Карл. – Ведь говоришь ты один. Только ты задаешь вопросы и на них же отвечаешь.
Я не стал настаивать, но пообещал себе быть бдительным и защищаться от вторжения Дормуа в сферу моих чувств.
Каждый второй вечер, покончив с визитами, я наспех ужинал и отправлялся к Дормуа. Служанка, старушка в платочке на голове, открывала мне дверь. И поскольку в этой квартире никогда не было слышно ни малейшего шума, у меня возникал вопрос, живет ли Дормуа здесь один или он женат и есть ли у него дети. Теперь он уже многое узнал обо мне, а я о нем не знал ничего. Служанка стучала в дверь его кабинета. Он как-то сухо кричал: «Войдите». Приподнимал голову, переводил на меня световой луч своей улыбки, приглашал меня сесть в кожаное кресло.
– Итак, – говорил он, – снились ли вам сегодня ночью сны?
– Еще нет.
– Жалко.
Сны мне не снились. Мой не слишком красноречивый сон, казалось, лишал наши занятия самого главного.
И все же примерно к пятому сеансу я прибыл к Дормуа со сном в кармане. Сон незначительный, скорее набросок сна, так что я попросил извинить меня. Речь шла о картинке, возникшей как раз в тот момент, когда я засыпал, и которую мое сознание, встревоженное нашими подготовительными упражнениями, поймало на лету, отодвигая сон на более позднее время.
– Это было, – сказал я Дормуа, – как бы видение. Какая-то вдова, по всей видимости. Молодая вдова с красивыми ногами. Она была покрыта черным крепом, так что я видел лишь ее ноги, но знал, что она красивая. Я интуитивно ощущал ее очарование.
– Очень хорошо. Отличный сон. Не может быть ничего более красноречивого. Старайтесь, пожалуйста, рассмотреть, что это за женщина? Давайте говорите.
Вопрос показался мне подозрительным. Какого ответа ждал Дормуа? Я подумал об Ирэн. Это предположение мне не понравилось.
– Вообще-то, – сказал я, – я знаком фактически только с одной вдовой – Нюри, это моя медсестра.
Дормуа молчал.
– Правда, – добавил я, – дама эта ни молода, ни красива.
Мой голос скатился в полную тишину, настоящую пустыню. Но разве мне не рекомендовали отдаться на волю случая, говорить все, что только придет в голову? Я назвал по очереди Алину, потом мою соседку Лакост. Дормуа не шевельнулся.
– Ну ладно, – сказал я ему, – раз уж вы не хотите мне помочь, буду выпутываться сам. Вдова это женщина, у которой умер муж. За словом «вдова» стоит слово «муж». Значит, вдовой была бы Ирэн, освободившись от мешающего нам мужа. Таким образом, я, вероятно, воспользовался своим сном, чтобы пожелать смерти ее мужу. Вы это хотите сказать?
– Я ничего не сказал. Я слушаю вас.
Снова воцарилась тишина. Дормуа постукивал карандашом по столу.
– Ну и? Что дальше? О чем вы теперь думаете? Я поднялся.
– Я устал, – сказал я. – Я скоро приду еще. Мы поговорим об этом позже.
Толкование моего сна, каким бы банальным оно ни было, меня разволновало. По дороге домой я спросил себя, не следует ли прервать мой психоанализ. Разумеется, я был далек от того, чтобы воспринимать этот метод всерьез. Речь шла только об игре, о времяпрепровождении. Однако эта вдова, возникшая на краю сна, как призрак на опушке леса, мне не нравилась. Мне не нравились тайны, и уж тем более мне не нравилась тайна, которая выбрала мою душу в качестве своего местопребывания.
Мне пришло на ум одно детское воспоминание. Однажды вечером (в то время мне было лет пять или шесть), ближе к концу обеда, няня, убирая со стола, обратила внимание моей матери на то, что у меня нет аппетита. Моя мать, в которой были сильны старинные крестьянские поверья, ответила: «Это все из-за луны». Я завопил от ужаса при мысли, что луна способна оказывать на меня какое-то воздействие. Я не хотел иметь ничего общего с этим грустным шаром, чей бесполезный свет ясно говорит о том, насколько он, окутанный отталкивающим пространством без воздуха и огня, чужд земле.
Если я слишком долго смотрел сон, возбудивший мое любопытство, он вызвал во мне точно такое же желание отпрянуть назад. И все же это был «мой» сон, и Дормуа он показался красноречивым.
Потом я успокоился. В конце концов, если сумасшедшему, занявшему мое место во сне, захотелось надеть на Ирэн черную вуаль вдовы, какое мне до этого дело. Это не помешает мне спать. Ирэн была моим удовольствием, иногда моим бешенством, моей ревностью. Однако никакие узы, кроме тех, что я сам сознательно выбрал, нас не объединяли. Я был волен любить ее или ненавидеть. Никакого тайного воздействия, исходящего от Ирэн или от луны, на меня не оказывалось. Все создавалось моим сознанием, моими снами не создавалось ничего.
__________
Домой я вернулся в мятежном состоянии духа, провозглашая про себя свою независимость.
В последующие дни я вновь превратился в пленника отсутствия Ирэн. Я ждал возвращения моей подруги. Ее отсутствие заключило меня в строгие рамки времяпрепровождения, которое я вряд ли выбрал бы при более благоприятных обстоятельствах.
Три раза в неделю я отправлялся к Дормуа, чтобы поговорить об Ирэн. В другие вечера я шел к моим друзьям Карлам. В лице Алины я пытался найти некий отблеск того, что соблазняло меня в Ирэн. Можно было подумать, что моя любовница доверила другим представлять ее во время отсутствия, например Алине, похожей на нее в главном, в том, что было в ней прочного и безукоризненно завершенного, или Дормуа, которому я рассказывал все, что только знал об Ирэн, и даже воссоздавал перед ним ее образ – закрыв глаза и устроившись в большом кресле, куда меня усаживал аналитик.
Вместо Ирэн бесчисленное количество представлявших ее знаков ежесекундно будоражили мое внимание: почтальон, привратница, телефон, перчатки, забытые у меня моей подругой, которые, просыпаясь, я каждое утро видел на камине в спальне. Этот мир предметов – поскольку люди фигурировали в этом контексте также только в роли предметов – ограничивали мои поступки и приглядывали за мной гораздо более надежно, чем это могла бы делать Ирэн.
Отныне я избегал думать о Марине, потому что по-прежнему испытывал к ней довольно сильное желание. Опасаясь встречи с ней, я старался не бывать в том районе, где находилась ее контора. А в те вечера, когда я бывал у Карлов и когда Даниэль, провожая меня до двери, вместе со мной в темноте лестничной площадки искала на ощупь кнопку выключателя, касаясь меня плечом, я противился желанию, которое испытывал к этой молоденькой девушке.
С тех пор как моя опытность потерпела фиаско в истории с Мариной, положение мое еще более ухудшилось. Я не только не был свободен. Я еще выстроил себе мораль в соответствии с моей любовью к Ирэн. Если бы я был верующим, то, возможно, каждый вечер молился бы Богу и просил его защищать адюльтер. Люди быстро научились перетягивать Бога на свою сторону.
С того времени, как Ирэн уехала во второй раз, прошел месяц. Стоял июнь. Вечером у Карлов окна гостиной были широко распахнуты и с улицы доносились звуки и запахи лета.
– Ну так что, – сказал мне мой друг, – как у тебя дела с психоанализом? На каком вы сейчас этапе?
От психоанализа я устал. Ничего интересного больше не выходило. Снов нет. Никаких открытий насчет Ирэн тоже. Просто монотонное пережевывание прошлого, где все перемешано: Ирэн, женщины, бывшие в моей жизни до нее, мои детские игры, мои товарищи по лицею. Все смешалось как попало. Да еще эти беглые улыбочки Дормуа – невыносимый подтекст, проскальзывающий между моими фразами и коверкающий их смысл. Когда я говорил о моих чувствах к Ирэн, даже если я не видел лица Дормуа, я чувствовал, что он улыбается. И даже если я видел его лицо и отмечал, что он не улыбается, я все равно знал, что он улыбается там, под деревянной маской своего лица. Тогда я воздвигал между нами крепостную стену неприязни: укрывшись за ней, я мог свободно любить Ирэн.
Однако существовали и другие обстоятельства, вызывавшие ту же скептическую улыбку. Однажды вечером, в тот момент, когда я говорил о своем приключении с Мариной, я уловил в собственном голосе нотки тщеславия, гордости, присущие человеку, который сам, по собственной воле строит свою жизнь, руководствуясь только своими желаниями.
Для меня этот тон был необычен. Я кончил рассказывать, и молчание Дормуа заулыбалось.
Так и не было произнесено ни слова, но передо мной возникло мнение моего психолога, подобное обоюдоострому лезвию. С одной стороны, я не любил Ирэн. С другой – не мог от нее оторваться. Вот что думал Дормуа. Ну почему мне никак не удавалось спровоцировать его и заставить расстаться со своей сдержанностью, чтобы подвести его к откровенному высказыванию!
В конце каждого сеанса я предлагал ему сигарету, стараясь вовлечь его в дружескую беседу. Но он уходил от нее, говорил о дожде, о хорошей погоде и, наконец, вставал, чтобы со мной попрощаться. Я выходил на улицу с мнением Дормуа, точно с ярмом на шее. Все то, что Дормуа думал обо мне и не высказывал вслух, душило меня. А тут еще и Ирэн не писала мне и не возвращалась из путешествия.
Я ждал Ирэн. Я устроился в моем ожидании как можно более комфортно: между моими друзьями Карлами, работой и психиатром.
– От Ирэн нет новостей? – спросил у меня Карл.
– Никаких, вот уже две недели.
– А! Значит, она скоро вернется.
И как бы невзначай мой друг трогал меня за плечо, словно тем самым хотел выразить мне сочувствие в тот момент, когда – как ему наверняка казалось – я находился в незавидном положении: был подавлен ожиданием и в скором времени грозящим мне разочарованием.
Стоял июнь. Но в дом Дормуа через цветные стекла его кабинета не проникало ни капельки лета.
Однажды вечером после скучного сеанса, на котором я подробно изложил обстоятельства, вызывающие во мне ревность к мужу Ирэн, я высказал Дормуа сожаление, что не женат.
– Не уверен, – ответил он мне, – что женитьба станет для вас выходом из положения, по крайней мере, сейчас. У вас настолько неверное представление о любви, что для вас все это добром не кончится.
– Почему же?
– Потому что женитьба – это ситуация стабильности. Вы рискуете быстро этим пресытиться. Вам нравится то, что вас терзает.
– Вы имеете в виду Ирэн?
– Да, Ирэн. А также я имею в виду ее мужа, которого в своих снах вы без колебаний сбрасываете со счетов, но который на самом деле является препятствием, неотъемлемым от вашего желания, тем самым сладким шипом у вашего изголовья. Я засмеялся.
– Так, значит, я питаю слабость к несчастью! Но, значит, мне повезло с Ирэн; случай сослужил мне чертовски отличную службу.
– Я не знаю, о каком случае вы говорите, – ответил Дормуа. – Вы ничего не оставляете на волю случая. Вы все делаете как следует. Вы оставляете в запечатанном конверте свои решения, которые не выдержали бы критики, и, как капитан корабля, ожидаете выхода в открытое море, чтобы ознакомиться с приказами адмиралтейства. Но, дорогой мой, ведь вы и есть адмиралтейство.
Говоря, он чуть-чуть разволновался. Через минуту он уже пожалеет, что был столь разговорчив.
– Вернемся к женитьбе, – сказал я ему. – Так чем же мои чувства могут оказаться хуже, чем у других?
– Тем, – ответил Дормуа, – что вы запрягаете быков позади плуга. Вы начинаете с плотского желания и превращаете его в чувство.
– А разве не так все происходит самым естественным образом?
– Абсолютно не так. Любовь приходит оттого, что мы бываем очарованы умом молодой женщины, ее дарованиями и вкусом. Потом это приводит к тому, что мы начинаем желать ее физически.
Я нагло расхохотался.
– Если я вас правильно понял, мы желаем женщину оттого, что она умеет поддержать разговор и играет на пианино. Это, по меньшей мере, нелогично. Заниматься любовью с хорошей пианисткой – просто расточительство. Лучше уж слушать, как она играет. В крайнем случае я допускаю, что если она красива, то ее талант может дополнить ее очарование. Но в противном случае я не вижу никакой связи между развлекательными искусствами и постелью.
– Вы высмеиваете мою мысль, – сказал Дормуа. – И тем не менее любовью должно называться явление именно такого рода.
Я вышел от Дормуа ужасно раздраженным. Я очередной раз задал себе вопрос, какой бес толкнул меня начать это странное исследование, предметом которого был я сам и которое к тому же больше меня совершенно не забавляло. Я утратил всякое доверие к психоанализу. А через день, словно желая довести меня до предела, Дормуа заявил мне, что переходит к другой методике.
Я узнал, что моя натура, поглощенная одними ощущениями, остро нуждается в терапии, которая способствовала бы ее нравственному возвышению. Подобно тому как у некоторых людей бывает опущение желудка, так у меня наблюдалось опущение души. Речь шла, конечно, не о том, чтобы заставить меня носить бандаж: мой случай был осложнен тем, что, не видя снов, я не имел возможности с их помощью воспарить над действительностью, в которой, признаться, так хорошо себя чувствовал. Мы тотчас же предприняли любопытное упражнение под названием «сон наяву», после которого я вообще перестал воспринимать моего психиатра всерьез.
Чтобы заставить меня подняться в высшие слои, откуда я был изгнан, он попросил меня представить себе, что я поднимаюсь на небо, что небо зовет меня, тянет к себе. По мере того как я буду подниматься, я должен был вслух описывать все, что увижу.
В этой безлюдной вселенной я не очень-то много увидел. Поднимался я с трудом.
– Это говорит о том, – промолвил Дормуа, – насколько вам необходимо упражняться.
Сначала я вообще ничего в небе не видел, потом напал на жилу, которую и использовал до полного истощения. Я описал одну за другой гравюры из моей «Священной истории», о которых у меня сохранились воспоминания и которые, как мне казалось, были тут уместными. Затем небо опять опустело, а восхождение стало утомительным.
– Не получается, – сказал Дормуа. – Не желаете ли спутника? Ангела, например?
– А почему бы и нет? Такое не часто случается.
– Каким вы его видите, этого ангела?
– В образе красивой девушки в ночной рубашке, с крыльями.
– Надеюсь, – сказал Дормуа, – вы будете вести себя как джентльмен.
И мы с ангелом тут же, держась за руки, бросились на штурм. Я посмотрел на мою спутницу. Большие крылья на спине ничего не добавляли к ее очарованию. Я их отрезал. После этого мы решили сделать привал, уже не обращая внимания на Дормуа. Как сразу все стало легко. Мое воображение, выхолощенное бескрайним пространством, легко воссоздало скромный пейзаж: пригород, напоенный свежестью, какая-то лужайка. Я вынул из своего рукава наполненную до краев корзину с провизией. Мы с ангелом намеревались устроить пикник.
– Что вы видите? Ну же, говорите. Я вас слушаю.
– Еще ничего не видно. Мы поднимаемся.
Ах! Как хорошо, что мы не взяли с собой этого зануду Дормуа. Он наверняка испортил бы нам всю прогулку.
Когда я вышел от Дормуа, мне было безумно весело. На улице я расхохотался. Эта прогулка в облаках вернула мне свободу. А ведь я чуть было не принял психоанализ всерьез!
Было только одиннадцать часов. Я побежал к Карлу. Мои друзья только что проводили до дверей последнего гостя. Я снова потащил всех троих – Карла, Алину и Даниэль – в гостиную. На одном дыхании рассказал им историю с моим сном наяву. Даже Карл, столь любивший психологические науки, смеялся. Алина держала в руке платочек. Даниэль повисла у меня на руке – так ей было удобней смеяться, а я своей свободной рукой изображал ангела, хлопал крылом, как будто у меня никак не получалось взлететь.
Сегодня же вечером напишу Дормуа, что отказываюсь от его колдовства.
– Да ладно, на тебя я не в обиде, – сказал я Карлу. – Мы с твоим психиатром отлично повеселились.
Даниэль проводила меня до двери. Ей все еще было смешно. В руке она держала пакетик с конфетами. Она засунула горсть конфет мне в карман. Моя рука опустилась ей на плечи. Я повлек ее к лестничной площадке.
– Ой, нет, – сказала она, – не надо.
Ее пухлые губы были сладкими и горячими. Она хотела было сделать шаг назад. Но в темноте уперлась в стену. Сначала она было решила отбиваться, потом передумала, и я почувствовал, как моего лица осторожно и порывисто коснулась рука в одно мгновение повзрослевшей девочки.
Я включил свет, спустился вниз на две-три ступени, оглянулся. Наверху все еще неподвижно, чуть неуклюже стояла Даниэль, ее руки повисли вдоль тела; она и сама не знала, смеяться ей или плакать. Я узнал ее платье, старое платье Алины, которое спереди стало коротким, а сзади вытянулось.
Я сбежал вниз по лестнице. Ночные улицы, их нескончаемые мостовые – то во мраке ночи, то в ярком освещении – были прекрасны.
__________
На следующий день началось настоящее лето, жуткое пекло.
Я вновь вижу то утро: темный коридор квартиры, привратница уже разнесла почту, и я знаю, что для меня ничего нет. На улице ярко светит солнце. Передо мной по тротуару идет моя соседка Лакост: высокая, можно даже сказать, слишком, ее длинные светлые волосы стянуты в пучок, открывая уши. Во дворе у гаражей играют дети.
И вдруг в моих воспоминаниях всплыл один вечер. Я пошел к Карлу посоветоваться по поводу моего больного. Мы долго обсуждали этот случай, заглядывая в книги. Даниэль прислонилась спиной к камину гостиной. Я вновь вижу перед собой ее профиль, как у пекинеса, надутую нижнюю губку. Глаза напряженно впились в открытое окно, где виднелись крыши стоящих поблизости зданий.
Я надеялся, что поцелую Даниэль на лестничной площадке. Но Карл захотел немного пройтись со мной по улице. Он проводил меня до дверей моего дома. У себя в комнате я вспомнил, что должен написать Дормуа.
Непомерная занятость вынуждает меня изменить планы – вот и все. Я запечатал конверт. «Вы оставляете в запечатанном конверте свои решения, которые не выдержали бы критики». Я рассмеялся при мысли об этом человечке, взгромоздившемся на высокие каблуки, моем судие, которого возвышают его же собственные ботинки, об этом волшебнике, исследователе града небесного. «Вы и есть адмиралтейство». Я много раз повторил про себя эту фразу. В соседней квартире кто-то ходил, затевая ночную стирку. Было слышно, как открывают и закрывают в ванной кран. Я разделся. Отказавшееся от психоанализа адмиралтейство намеревалось лечь в постель. Кто же, интересно, не оставляет часть своих желаний в запечатанном конверте? Кто не полагается на случай, собираясь извлечь последствия из своих собственных поступков? Человек ложится спать, выключает свет с надеждой, что проснется. Закрывать глаза – значит надеяться.
Я совершил этот акт веры и, без снов, без загадочной вдовы у моего изголовья, дожил до утра, такого же солнечного, как и предыдущее.
Однако то было утро, от предыдущего в корне отличное. Отмеченное новым знаком. Свет, проникавший через ставни, казалось, объявлял мне о возвращении Ирэн. Ее возвращение витало в воздухе, но было, разумеется, почти невидимым. И все же оно здесь и должно повлиять на мой день. Прежде всего мне захотелось получить подтверждение моему предчувствию. Я набрал номер телефона Ирэн. Линия оказалась занятой. Кто-то еще позвонил Ирэн. Она вернулась. В этот день я много раз звонил в Нейи 43–45. Каждый раз я натыкался на один и тот же сигнал, но за звуком этой заезженной пластинки, за обезумевшим, потерявшимся в тумане гудком слышал какие-то голоса – нечленораздельные, безликие, лишенные живой интонации. Различимым был только пол: это всегда был мужской голос и отвечавший ему женский. Их диалог продолжался целый день. Мне казалось, что я издалека наблюдаю за кораблекрушением, драмой на море.
Вечером я вышел из дома и направился к Карлу. Прошел половину пути. Вернулся обратно. Ирэн могла позвонить в мое отсутствие. В сущности, об этой никогда не писавшей женщине я знал только то, что могли сообщить мне улицы, дома, толпа, город. Город, перегретый внезапно наступившим летом, говорил о том, что Ирэн вернулась в Париж без предупреждения.
В течение одного или двух дней я почти никуда не выходил. В воскресенье без дела слонялся около дома Ирэн. Бересклет, росший за оградой сада, стал более густым и сделал фасад невидимым. С тротуара, шедшего вдоль ограды, можно было увидеть Эйфелеву башню. Я ушел. Я шагал по горячим улицам, представавшим передо мной, в зависимости от квартала, то пустынными, то – подобно ярмарочной площади – заполненными множеством людей. Под предлогом того, что мне хочется подышать свежим воздухом, я поднялся на Эйфелеву башню.
На смотровой площадке я побродил немного вокруг подзорных труб. Все они были направлены на север. Я протянул прокатчику билет.
– Мне бы хотелось увидеть запад. Тот недоверчиво покосился на меня.
– Сдачу можете оставить себе.
Он положил деньги в карман, переставил, правда, неохотно, одну из маленьких подзорных труб.
Сквозь листву Булонского леса я надеялся разглядеть окна Ирэн. Мне это не удалось. Я увидел бесчисленное количество похожих друг на друга окон. Я затерялся в лабиринте зданий, которые сотнями проносились мимо при малейшем движении моего бинокля. Любовь – миниатюрная страна, и семимильные сапоги-скороходы – не самая удобная для нее вещь. Смешавшись с толпой иностранцев, привлеченных в Париж хорошей погодой, я добрался до Марсова поля.
Утро понедельника не принесло мне никаких новостей. Около полудня я проезжал мимо лицея, где училась Даниэль. Я остановился. Три или четыре полицейских охраняли выход учениц. Они меня смущали. Я попытался убедить себя, что я – отец маленькой девочки и жду моего ребенка у выхода из лицея. Возле меня девочки переходили улицу, болтали, кружились на каблуках, за одну минуту сто выражений сменялись на их лицах: гнев, радость, грусть, кокетство, злость. Каждый раз, когда одна из таких стаек проходила мимо меня, я краснел. Я не был отцом и сидел в своей машине, как некий похититель детей. Я уехал.
Мне, к сожалению, не хватало смелости. Я вспомнил руку Даниэль на моей щеке. Даниэль могла бы стать противоядием против этого слишком затянувшегося отсутствия, грозившего переменами в моем характере.
По утрам, проснувшись, я смотрел, как поднимается к потолку дым моей первой сигареты. Я наблюдал за собой со стороны. И видел себя растянувшимся на кровати, навсегда погрязшим в поражениях. Да и чем, собственно, я мог бы быть удовлетворен? Положение скромное, клиентура немногочисленная, живу в меблированных комнатах. Ни любовницы, ни успеха. И так, вероятно, будет всегда.
Бреясь, я смотрел на себя в зеркало. В какой-то складке лица, где-то около подбородка, явственно проступало мое поражение. Как раз в том месте, которое я всегда ранил бритвой и откуда вместе с нескончаемой струйкой крови из меня вытекало что-то вроде злобы на себя самого, внутренний гнев, доставлявшие мне одновременно и наслаждение, и страдания.
Думая о том, что меня не любят, я считал себя недостойным любви, но сама эта недостойность, с которой мне трудно было смириться, в какой-то степени доставляла удовольствие. Если бы между двумя враждебными друг другу чувствами разразилась война, то третьему это было бы выгодно. Тому самому, чья тактика сводилась к ничегонеделанию и ожиданию. Во мне жила нейтральная страна, которая извлекала выгоду из потерь своих соседей и снабжала обоих боеприпасами и перевязочными материалами.