Майкл ФРЕЙН
ОЛОВЯННЫЕ СОЛДАТИКИ
1
В Объединенной телестудии высоко ценили так называемую «широту обзора», и из председательских апартаментов на самой макушке башни, венчающей От-Билдинг, обзор в любом направлении был настолько широк, насколько позволяло марево промышленных испарений. На окнах апартаментов шторы узорчатого полотна, залитые светом скрытых прожекторов, неустанно колыхались от легкого весеннего дуновения скрытых вентиляторов, согревались скрытыми электрокаминами и освежались скрытыми кондиционерами. С обезоруживающей наивностью шторы терлись о жардиньерки драгоценного африканского дерева, где росли тропические цветы, безотказно орошаемые невидимыми глазу увлажнителями. По стенам были развешаны полотна Риопелли, Поллока, де Стаэля, Ротко и председательского племянника; в приемной сидели два ведущих режиссера, один продюсер-координатор, два режиссера-оператора и три ассистента режиссера, еще два с половиной часа назад вызванные к председателю на срочное совещание и с тех пор ожидающие аудиенции. (На круг каждый час их ожидания обходился председателю и прочим акционерам в 24 фунта стерлингов.)
У председателя шло совещание. Об этом событии всю Объединенную телестудию оповестили светящиеся экранчики. «У Р.П.совещание», — сверкали они повсюду, куда ни повернешься, и везде — в холле, в гараже, в столовой — можно было оценить новость по достоинству. Один такой экранчик на радость собравшимся высокооплачиваемым сотрудникам мерцал и в приемной председателя. Из своего закутка выпорхнула председательская секретарша и шестой раз не без тайного злорадства окинула всех взглядом.
— Пойду опять напомню Эр-Пэ, что вы здесь, — сказала она любезно.
Она тихонько постучалась в председательскую дверь и нырнула внутрь. По кабинету, заложив руки за спину, медленно выписывал круги Ротемир Пошлак; в струящемся из окон солнечном свете мягко поблескивала его изысканно седая шевелюра.
— Эр-Пэ! — обратилась к нему секретарша. Не удостоив ее взглядом, не повернув головы, мистер Пошлак высвободил из-за спины руку и знаком приказал секретарше удалиться. Он совещался с сэром Прествиком Ныттингом, действительным членом правления Объединенной телестудии, ответственным за общественную, общечеловеческую и культурную стороны дела. Сэр Прествик, маленький, грустный, вялый, сидел посреди кабинета в мягком вертящемся кресле и наподобие подсолнуха медленно обращался вокруг собственной оси, чтобы все время оставаться лицом к председателю.
Мистер Пошлак остановился и рассеянно колупнул на картине Поллока густо наложенную краску.
— Еще одно, — сказал он. — Кто у нас сейчас ставит «Обхохочешься»?
— Корбишли, — ответил сэр Прествик.
— Ага. Так вот, ступайте к нашему другу Корбишли и сообщите ему, что вчера во время вечерней передачи у лорда Мимолея галстук сбился под самое ухо.
— Сообщу, Эр-Пэ.
— Разъясните, что я не критикую ни техническую, ни художественную сторону спектакля.
— Ни техническую, ни художественную сторону.
— Я не прикидываюсь настолько компетентным, чтобы критиковать эти стороны наших постановок. До сих пор не прикидывался и вряд ли когда-нибудь начну. Я знаю свои возможности, Прествик. У меня под рукой достаточно специалистов, чтобы судить, выдерживают ли наши постановки конкуренцию с точки зрения технической, художественной и моральной. Этим специалистам я целиком и полностью доверяю. Сообщите это Корбишли.
— Не премину, Эр-Пэ.
— Но если у мужчины галстук сбился на сторону или у женщины высунулась бретелька, то в этом я разбираюсь. И в нашей постановке такого не потерплю.
— Совершенно согласен, Эр-Пэ.
— На мелочи у меня глаз наметан, Прествик, глаз наметан на мелочи.
— Безусловно, Эр-Пэ.
— Я не прикидываюсь специалистом в области телевидения. Я не прикидываюсь, будто много смыслю в торговле или финансах. Но я категорически утверждаю, что на мелочи у меня глаз наметан.
— На мелочи глаз наметан.
— Вот тайна успешного руководства, Прествик. Следите за мелочами, а крупное само за себя постоит.
— За себя постоит. Точно.
— По-моему, сотрудники меня за это уважают, а по-вашему?
— Конечно уважают, Эр-Пэ.
— По-моему, тоже. По-моему, тоже.
Мистер Пошлак умолк и пригладил великолепную седую шевелюру. Такая операция помогала ему думать, а в этот процесс он верил свято. Как-то раз он даже сказал сэру Прествику:
— Если бы меня попросили дать в одном слове наставление юношеству, вы знаете, Прествик, какое это было бы слово?
— Какое? — спросил тогда сэр Прествик.
— Думайте, Прествик. Думайте.
— Не знаю, Эр-Пэ. Мелочи?
— Нет, Прествик. Думайте.
— Э-э… смелость?
— Да нет же. Думайте.
— Ума не приложу, Эр-Пэ. Дерзание?
— Ради всего святого, Прествик, что с вами творится? Думайте!
— Принципиальность? Верность? Руководство?
— Думайте, Прествик! Думайте, думайте, думайте, думайте! Когда произошел этот разговор? Кажется, когда у сэра Прествика предпоследний раз обострилась язва двенадцатиперстной.
— Так кто же у нас сейчас ставит «Обхохочешься»? спросил обстоятельный мистер Пошлак.
— Корбишли, Эр-Пэ.
— Ах, Корбишли. Так сообщите ему, Прествик, ладно?
Сэр Прествик черкнул в блокноте «Сообщить Корбишли», и полностью его заметки по обсуждаемому вопросу выглядели теперь так: «Сообщить Корбишли. Сообщить Корбишли. Сообщить Корбишли». Едва слышный стон украдкой вырвался из-под его усов. Сэр Прествик был несчастен.
Его назначили в правление Объединенной телестудии после того, как он получил титул баронета за заслуги перед Англией в области общественных сношений; заслуги состояли в том, что из всех специалистов по общественным сношениям к моменту раздачи наград удалось найти одного-единственного деятеля, который не вел себя предосудительно с моральной точки зрения, так как лежал под наркозом в больнице; это и был Прествик. Для начала его сделали ответственным за общественные сношения. Но оказалось, что общественные сношения неразрывно связаны с культурными, то есть с отношением мистера Пошлака к культуре, а культурные сношения незаметно переходили в общечеловеческие, то есть в отношение мистера Пошлака ко всему человечеству, кроме общественности, которая подпадает под сношения общественные. От напряженной работы сэр Прествик буквально таял на глазах.
— И еще одно, — сказал мистер Пошлак. — Сегодня утром в кабине лифта я насчитал пять окурков и четыре спички. Что вы об этом думаете?
— Должно быть кто-то прикурил от зажигалки, Эр-Пэ, ответил сэр Прествик.
Мистер Пошлак остановился как громом пораженный и смерил сэра Прествика глазом, наметанным на мелочи.
— У вас что, живот болит, Прествик?
— Да собственно, знаете, Эр-Пэ…
— Если вам трудно работать, так и скажите. Всегда могу обойтись собственными силами.
— Я вполне здоров, Эр-Пэ.
— Налейте себе стакан минеральной. Возьмите печенья. Не стесняйтесь.
Сэр Прествик вскочил и устремился к стенному шкафу, рядом с которым стоял мистер Пошлак.
— Налейте и мне стаканчик, — сказал мистер Пошлак. — На чем я остановился? Ах да, на пяти окурках и четырех горелых спичках в лифте. Разошлите по всем отделам меморандум с подробным перечнем найденного и напомните всем сотрудникам, что лифтами пользуются посетители, и у них впечатление об Объединенной телестудии вполне может сложиться на базе того, что они увидят на полу.
— Что они увидят на полу. Записал, Эр-Пэ, — откликнулся сэр Прествик, тщетно пытаясь налить минеральной и одновременно сделать пометки в блокноте.
— Взовите к самым светлым сторонам их души.
— Помечу себе, Эр-Пэ.
— Всегда и везде, Прествик, надо взывать к самым светлым сторонам души сотрудников. Они у них есть, надо только иметь смелость в это поверить. Вот один из краеугольных камней здравого руководства.
— Самые светлые стороны… именно.
— Всегда обращайтесь с другими так, как хочешь, чтобы обращались с тобой, даже если это последний швейцар.
— Делай другому то, чего желал бы себе.
— Это здравые общечеловеческие отношения. Это здравый бизнес. Это здравая этика.
— Несомненно, Эр-Пэ.
Мистер Пошлак помедлил, затем пригладил шевелюру — сделал ей то, чего желал бы себе.
— Кстати, об этике, — сказал он. — Кажется, мы где-то строим новый отдел этики для какого-то теологического колледжа?
— Для научно-исследовательского института автоматики, чуть оживился сэр Прествик.
— Да, что-то в этом роде.
— Я надеялся, что мы выкроим время потолковать об этом, Эр-Пэ, ведь у меня недурная новость. Они там пригласили на открытие королеву.
— В самом деле?
— Так говорят, Эр-Пэ.
— Хорошо, Прествик, хорошо. Очень хорошо. Налейте себе еще стаканчик минеральной.
Мистер Пошлак погрузился в раздумье, примечательное широтой обзора.
— Как это они ухитрились? — спросил он.
— Не знаю, Эр-Пэ.
— Интересно, как они ухитрились. Насколько мне помнится, вам не удалось заполучить королеву на открытие студии.
— Не удалось, Эр-Пэ.
— И королеву-мать вам тоже не удалось заполучить.
— Да.
— И принцессу Александру.
— Да.
— И герцога Кентского.
— Да.
— И герцога Глостерского.
— Я заполучил герцога Бедфордского.
Мистер Пошлак вытащил перочинный ножик и машинально стал соскабливать с картины Риопелли особенно выпуклый мазок розовой краски.
— Как же они ухитрились, Прествик? Неужто у них такие связи? А, Прествик?
— Это все элита, Эр-Пэ. Академики с элитой связаны одной веревочкой. Рука руку моет.
— Элита! Опять эта гидра поднимает подлую голову, да? Вы ведь знаете, Прествик, я не прикидываюсь, будто у меня есть политические убеждения, за этой стороной присматривают мои специалисты. Но все же, мне кажется, это угрожающий симптом, если телевизионная компания, на которой зиждется головная социально-культурная система связи в стране, не может заполучить даже герцога Глостерского, а какой-то богословский колледжик, обслуживающий ничтожное меньшинство, заполучает королеву.
— Как это верно, Эр-Пэ!
Мистер Пошлак сунул ножик обратно в карман и снова пошел делать круги по кабинету.
— Но с другой стороны, — сказал он, — королева ведь приедет открывать не чей-нибудь корпус, а наш.
— И это верно, Эр-Пэ.
— Знаете, Прествик, заглядывая в будущее, я убеждаюсь, что мы вступаем в эру, когда религия забудет об антагонизме и недоверии к массовым средствам связи и обе стороны научатся сотрудничать на взаимовыгодных началах.
— Прекрасная мысль, Эр-Пэ.
— Запишите, Прествик, пригодится для речи, с которой я выступлю на той неделе в обществе содействия прогрессивному телевидению.
— Уже записал, Эр-Пэ. Она входит в тот текст, что я для вас подготовил.
— Хорошо, Прествик, хорошо. Она, безусловно, подтверждает мой взгляд на значение этики. А насчет богословского колледжика… вы говорите, Прествик, это богословский колледж?
— Исследовательский институт, Эр-Пэ.
— Так вот, исследовательский институтишка обратился к нам с просьбой о помощи. Мы не стали спрашивать какой он протестантский, католический или иудейский. Стали мы спрашивать, Прествик?
— Да нет, Эр-Пэ, потому что у нас…
— Потому что у нас это не принято. Вне зависимости от их цвета кожи, расы и вероисповедания мы оказали им посильную помощь.
— Пятьдесят тысяч фунтов, Эр-Пэ.
— Пятьдесят тысяч фунтов.
Три круга по комнате мистер Пошлак проделал в сосредоточенном молчании. От беспрерывного кручения в вертящемся кресле у сэра Прествика все плыло перед глазами и к горлу подступала тошнота.
— Пятьдесят тысяч фунтов, — повторил мистер Пошлак. Пятьдесят тысяч… эту сумму утвердило правление, так ведь, Прествик? Да? Но нас ждут дела. Какие дела нас ждут, Прествик?
— По-моему, Эр-Пэ, вы хотели утрясти вопрос о том, чтобы изъять из кабинетов всех руководящих работников плакаты «мыслим масштабно».
— Ага. Мы решили, что для такой организации, как наша, они чуть-чуть простоваты, не так ли? Одна из ваших наименее удачных находок, Прествик, хотя, как известно, я никогда не вмешиваюсь в то, как вы налаживаете культуру. Что же вам удалось состряпать взамен?
— А как бы вы отнеслись к девизу «согласуй!»?
В кабинет на цыпочках прокралась секретарша мистера Пошлака. Он опять знаком приказал ей удалиться и, углубленный в себя, встал перед Ротко — послюнил палец и потер пятно на холсте, чтобы выяснить, краска это или грязь.
— Вспомнил, что я хотел уточнить, — сказал он. — Кто у нас сейчас ставит «Обхохочешься»?
У председателя шло совещание. Об этом событии всю Объединенную телестудию оповестили светящиеся экранчики. «У Р.П.совещание», — сверкали они повсюду, куда ни повернешься, и везде — в холле, в гараже, в столовой — можно было оценить новость по достоинству. Один такой экранчик на радость собравшимся высокооплачиваемым сотрудникам мерцал и в приемной председателя. Из своего закутка выпорхнула председательская секретарша и шестой раз не без тайного злорадства окинула всех взглядом.
— Пойду опять напомню Эр-Пэ, что вы здесь, — сказала она любезно.
Она тихонько постучалась в председательскую дверь и нырнула внутрь. По кабинету, заложив руки за спину, медленно выписывал круги Ротемир Пошлак; в струящемся из окон солнечном свете мягко поблескивала его изысканно седая шевелюра.
— Эр-Пэ! — обратилась к нему секретарша. Не удостоив ее взглядом, не повернув головы, мистер Пошлак высвободил из-за спины руку и знаком приказал секретарше удалиться. Он совещался с сэром Прествиком Ныттингом, действительным членом правления Объединенной телестудии, ответственным за общественную, общечеловеческую и культурную стороны дела. Сэр Прествик, маленький, грустный, вялый, сидел посреди кабинета в мягком вертящемся кресле и наподобие подсолнуха медленно обращался вокруг собственной оси, чтобы все время оставаться лицом к председателю.
Мистер Пошлак остановился и рассеянно колупнул на картине Поллока густо наложенную краску.
— Еще одно, — сказал он. — Кто у нас сейчас ставит «Обхохочешься»?
— Корбишли, — ответил сэр Прествик.
— Ага. Так вот, ступайте к нашему другу Корбишли и сообщите ему, что вчера во время вечерней передачи у лорда Мимолея галстук сбился под самое ухо.
— Сообщу, Эр-Пэ.
— Разъясните, что я не критикую ни техническую, ни художественную сторону спектакля.
— Ни техническую, ни художественную сторону.
— Я не прикидываюсь настолько компетентным, чтобы критиковать эти стороны наших постановок. До сих пор не прикидывался и вряд ли когда-нибудь начну. Я знаю свои возможности, Прествик. У меня под рукой достаточно специалистов, чтобы судить, выдерживают ли наши постановки конкуренцию с точки зрения технической, художественной и моральной. Этим специалистам я целиком и полностью доверяю. Сообщите это Корбишли.
— Не премину, Эр-Пэ.
— Но если у мужчины галстук сбился на сторону или у женщины высунулась бретелька, то в этом я разбираюсь. И в нашей постановке такого не потерплю.
— Совершенно согласен, Эр-Пэ.
— На мелочи у меня глаз наметан, Прествик, глаз наметан на мелочи.
— Безусловно, Эр-Пэ.
— Я не прикидываюсь специалистом в области телевидения. Я не прикидываюсь, будто много смыслю в торговле или финансах. Но я категорически утверждаю, что на мелочи у меня глаз наметан.
— На мелочи глаз наметан.
— Вот тайна успешного руководства, Прествик. Следите за мелочами, а крупное само за себя постоит.
— За себя постоит. Точно.
— По-моему, сотрудники меня за это уважают, а по-вашему?
— Конечно уважают, Эр-Пэ.
— По-моему, тоже. По-моему, тоже.
Мистер Пошлак умолк и пригладил великолепную седую шевелюру. Такая операция помогала ему думать, а в этот процесс он верил свято. Как-то раз он даже сказал сэру Прествику:
— Если бы меня попросили дать в одном слове наставление юношеству, вы знаете, Прествик, какое это было бы слово?
— Какое? — спросил тогда сэр Прествик.
— Думайте, Прествик. Думайте.
— Не знаю, Эр-Пэ. Мелочи?
— Нет, Прествик. Думайте.
— Э-э… смелость?
— Да нет же. Думайте.
— Ума не приложу, Эр-Пэ. Дерзание?
— Ради всего святого, Прествик, что с вами творится? Думайте!
— Принципиальность? Верность? Руководство?
— Думайте, Прествик! Думайте, думайте, думайте, думайте! Когда произошел этот разговор? Кажется, когда у сэра Прествика предпоследний раз обострилась язва двенадцатиперстной.
— Так кто же у нас сейчас ставит «Обхохочешься»? спросил обстоятельный мистер Пошлак.
— Корбишли, Эр-Пэ.
— Ах, Корбишли. Так сообщите ему, Прествик, ладно?
Сэр Прествик черкнул в блокноте «Сообщить Корбишли», и полностью его заметки по обсуждаемому вопросу выглядели теперь так: «Сообщить Корбишли. Сообщить Корбишли. Сообщить Корбишли». Едва слышный стон украдкой вырвался из-под его усов. Сэр Прествик был несчастен.
Его назначили в правление Объединенной телестудии после того, как он получил титул баронета за заслуги перед Англией в области общественных сношений; заслуги состояли в том, что из всех специалистов по общественным сношениям к моменту раздачи наград удалось найти одного-единственного деятеля, который не вел себя предосудительно с моральной точки зрения, так как лежал под наркозом в больнице; это и был Прествик. Для начала его сделали ответственным за общественные сношения. Но оказалось, что общественные сношения неразрывно связаны с культурными, то есть с отношением мистера Пошлака к культуре, а культурные сношения незаметно переходили в общечеловеческие, то есть в отношение мистера Пошлака ко всему человечеству, кроме общественности, которая подпадает под сношения общественные. От напряженной работы сэр Прествик буквально таял на глазах.
— И еще одно, — сказал мистер Пошлак. — Сегодня утром в кабине лифта я насчитал пять окурков и четыре спички. Что вы об этом думаете?
— Должно быть кто-то прикурил от зажигалки, Эр-Пэ, ответил сэр Прествик.
Мистер Пошлак остановился как громом пораженный и смерил сэра Прествика глазом, наметанным на мелочи.
— У вас что, живот болит, Прествик?
— Да собственно, знаете, Эр-Пэ…
— Если вам трудно работать, так и скажите. Всегда могу обойтись собственными силами.
— Я вполне здоров, Эр-Пэ.
— Налейте себе стакан минеральной. Возьмите печенья. Не стесняйтесь.
Сэр Прествик вскочил и устремился к стенному шкафу, рядом с которым стоял мистер Пошлак.
— Налейте и мне стаканчик, — сказал мистер Пошлак. — На чем я остановился? Ах да, на пяти окурках и четырех горелых спичках в лифте. Разошлите по всем отделам меморандум с подробным перечнем найденного и напомните всем сотрудникам, что лифтами пользуются посетители, и у них впечатление об Объединенной телестудии вполне может сложиться на базе того, что они увидят на полу.
— Что они увидят на полу. Записал, Эр-Пэ, — откликнулся сэр Прествик, тщетно пытаясь налить минеральной и одновременно сделать пометки в блокноте.
— Взовите к самым светлым сторонам их души.
— Помечу себе, Эр-Пэ.
— Всегда и везде, Прествик, надо взывать к самым светлым сторонам души сотрудников. Они у них есть, надо только иметь смелость в это поверить. Вот один из краеугольных камней здравого руководства.
— Самые светлые стороны… именно.
— Всегда обращайтесь с другими так, как хочешь, чтобы обращались с тобой, даже если это последний швейцар.
— Делай другому то, чего желал бы себе.
— Это здравые общечеловеческие отношения. Это здравый бизнес. Это здравая этика.
— Несомненно, Эр-Пэ.
Мистер Пошлак помедлил, затем пригладил шевелюру — сделал ей то, чего желал бы себе.
— Кстати, об этике, — сказал он. — Кажется, мы где-то строим новый отдел этики для какого-то теологического колледжа?
— Для научно-исследовательского института автоматики, чуть оживился сэр Прествик.
— Да, что-то в этом роде.
— Я надеялся, что мы выкроим время потолковать об этом, Эр-Пэ, ведь у меня недурная новость. Они там пригласили на открытие королеву.
— В самом деле?
— Так говорят, Эр-Пэ.
— Хорошо, Прествик, хорошо. Очень хорошо. Налейте себе еще стаканчик минеральной.
Мистер Пошлак погрузился в раздумье, примечательное широтой обзора.
— Как это они ухитрились? — спросил он.
— Не знаю, Эр-Пэ.
— Интересно, как они ухитрились. Насколько мне помнится, вам не удалось заполучить королеву на открытие студии.
— Не удалось, Эр-Пэ.
— И королеву-мать вам тоже не удалось заполучить.
— Да.
— И принцессу Александру.
— Да.
— И герцога Кентского.
— Да.
— И герцога Глостерского.
— Я заполучил герцога Бедфордского.
Мистер Пошлак вытащил перочинный ножик и машинально стал соскабливать с картины Риопелли особенно выпуклый мазок розовой краски.
— Как же они ухитрились, Прествик? Неужто у них такие связи? А, Прествик?
— Это все элита, Эр-Пэ. Академики с элитой связаны одной веревочкой. Рука руку моет.
— Элита! Опять эта гидра поднимает подлую голову, да? Вы ведь знаете, Прествик, я не прикидываюсь, будто у меня есть политические убеждения, за этой стороной присматривают мои специалисты. Но все же, мне кажется, это угрожающий симптом, если телевизионная компания, на которой зиждется головная социально-культурная система связи в стране, не может заполучить даже герцога Глостерского, а какой-то богословский колледжик, обслуживающий ничтожное меньшинство, заполучает королеву.
— Как это верно, Эр-Пэ!
Мистер Пошлак сунул ножик обратно в карман и снова пошел делать круги по кабинету.
— Но с другой стороны, — сказал он, — королева ведь приедет открывать не чей-нибудь корпус, а наш.
— И это верно, Эр-Пэ.
— Знаете, Прествик, заглядывая в будущее, я убеждаюсь, что мы вступаем в эру, когда религия забудет об антагонизме и недоверии к массовым средствам связи и обе стороны научатся сотрудничать на взаимовыгодных началах.
— Прекрасная мысль, Эр-Пэ.
— Запишите, Прествик, пригодится для речи, с которой я выступлю на той неделе в обществе содействия прогрессивному телевидению.
— Уже записал, Эр-Пэ. Она входит в тот текст, что я для вас подготовил.
— Хорошо, Прествик, хорошо. Она, безусловно, подтверждает мой взгляд на значение этики. А насчет богословского колледжика… вы говорите, Прествик, это богословский колледж?
— Исследовательский институт, Эр-Пэ.
— Так вот, исследовательский институтишка обратился к нам с просьбой о помощи. Мы не стали спрашивать какой он протестантский, католический или иудейский. Стали мы спрашивать, Прествик?
— Да нет, Эр-Пэ, потому что у нас…
— Потому что у нас это не принято. Вне зависимости от их цвета кожи, расы и вероисповедания мы оказали им посильную помощь.
— Пятьдесят тысяч фунтов, Эр-Пэ.
— Пятьдесят тысяч фунтов.
Три круга по комнате мистер Пошлак проделал в сосредоточенном молчании. От беспрерывного кручения в вертящемся кресле у сэра Прествика все плыло перед глазами и к горлу подступала тошнота.
— Пятьдесят тысяч фунтов, — повторил мистер Пошлак. Пятьдесят тысяч… эту сумму утвердило правление, так ведь, Прествик? Да? Но нас ждут дела. Какие дела нас ждут, Прествик?
— По-моему, Эр-Пэ, вы хотели утрясти вопрос о том, чтобы изъять из кабинетов всех руководящих работников плакаты «мыслим масштабно».
— Ага. Мы решили, что для такой организации, как наша, они чуть-чуть простоваты, не так ли? Одна из ваших наименее удачных находок, Прествик, хотя, как известно, я никогда не вмешиваюсь в то, как вы налаживаете культуру. Что же вам удалось состряпать взамен?
— А как бы вы отнеслись к девизу «согласуй!»?
В кабинет на цыпочках прокралась секретарша мистера Пошлака. Он опять знаком приказал ей удалиться и, углубленный в себя, встал перед Ротко — послюнил палец и потер пятно на холсте, чтобы выяснить, краска это или грязь.
— Вспомнил, что я хотел уточнить, — сказал он. — Кто у нас сейчас ставит «Обхохочешься»?
2
Весь Институт исследования автоматики имени Уильяма Морриса так и звенел от лязга стальных строительных балок, их сбрасывали вниз с большой высоты. Новый корпус этики был почти готов. Давно пора. Шум и прочие неудобства, связанные со стройкой, существенно уменьшили количество автоматики, которую институт успел исследовать за минувшие два года. Согласно подсчетам компетентных лиц, если бы принципиально новые программы для вычислительных машин (а именно такие программы и разрабатывал институт) создавались бесперебойно, то в ближайшие десять лет миллиона два специалистов оказались бы без работы. А так все же был риск, что кое-кто из этих двух миллионов останется при деле или по крайней мере будет безработным лишь частично. Но, как утверждают оптимисты, ради прогресса кто-нибудь непременно должен страдать.
Доктор Голдвассер, начальник отдела прессы, уже страдал. С каждым новым звоном или лязгом он подскакивал, а с каждым подскоком раздражался все сильнее и сильнее. Ему не хотелось, чтобы подчиненные видели как он подскакивает, а то еще подумают, будто у него шалят нервы. С другой стороны, ему не хотелось, чтобы подчиненные видели, как он четвертый раз за три часа отправляется в туалет, где было тихо, а то еще подумают, будто у него шалит мочевой пузырь.
Он беспокойно выглянул из окна — не видно ли, как достается другим. Из других удалось разглядеть только начальника спортивного отдела Роу: его лаборатория находилась как раз напротив, через двор. Роу, казалось, был всецело поглощен работой, а это скорее всего означало, что работает он не над автоматизацией спорта, а над романом, который, как поговаривали, пишет. Роу то склонялся над письменным столом, и тогда вихры волос закрывали ему глаза, то ошалело таращился в окно, вертя мизинцем в правом ухе. Время от времени он вынимал палец и рассеянно обозревал его, словно надеялся обнаружить следы нефти или урановой руды. Созерцание писателя, охваченного порывом истинного вдохновения, совершенно потрясло Голдвассера, и чуть погодя он поймал себя на том, что из солидарности тоже ковыряет мизинцем в правом ухе.
Он раздумывал, не зайти ли к Роу поболтать. Это подкрепило бы его душевные силы. Роу безусловно уступает ему в уме, а дело дошло уже до того, что, как молчаливо признавал Голдвассер, ему для душевного покоя нужно было иногда поговорить с людьми, заведомо уступающими ему в уме. Не с глупцами (им вообще ничего не скажешь), а с людьми умными, но настолько, чтобы это таило в себе опасность. Такая установка предполагала широкий круг потенциальных утешителей — почти весь институт, за исключением Мак-Интоша, начальника отдела этики.
Ох уж этот Мак-Интош! Он был самым близким другом Голдвассера, и при одной лишь мысли о нем в душе тотчас вскипало привычное раздражение. Он раздражал Голдвассера двумя способами: иногда тем, что казался слишком глупым собеседником, а иногда тем, что казался умнее даже самого Голдвассера. Еще сильнее, чем обе эти крайности, раздражала внезапность перехода из одной в другую.
Кто умнее — он сам или Мак-Интош? Есть же какой-то объективный критерий! Голдвассер не сомневался, что когда-то он был бесспорно умнее Мак-Интоша. Но он сдавал. Во всяком случае боялся, что сдает. Он был твердо уверен, что ум у него типа Cercbrum Dialectici — ум логика или вундеркинда, ранний цветок, увядающий после тридцати лет. Его беспокойство по этому поводу переросло в нечто похожее на душевную ипохондрию. Он всячески проверял свои умственные способности, выискивая симптомы упадка. Брал у коллег комплекты тестов на IQ и хронометрировал операции, а результаты воплощал в графиках. Когда график получался в виде нисходящей кривой, Голдвассер уверял себя, что виновата несовершенная техника, а когда в виде восходящей скептически твердил себе, что это, скорее всего, результат ошибки.
Характерным симптомом упадка, как он порой думал, была утрата собственных мнений. У одних есть вера, у других мнения. Некогда у Голдвассера было собственное мнение обо всем, что он слыхал, а с четырнадцати лет он слыхал почти обо всем во вселенной. Когда его мыслительный аппарат был в зените, Голдвассер разделил все мироздание на две категории: на то, что он одобрял, и то, что отвергал. А теперь мнения выпадали у него, как у стариков — зубы. Круг непосредственных интересов сузился от судьбы пи-мезона и теократии языческих богов до лихорадочного гадания о том, кто умнее — он или Мак-Интош.
Из окна Голдвассеру не был виден Мак-Интош, поскольку тот скрывался в готической крепости старого отдела этики, но шумная разборка лесов нового корпуса мешала Голдвассеру выкинуть Мак-Интоша из головы. Неужто Мак-Интош умнее? Относится ли мозг Мак-Интоша, как и его собственный, к типу Cercbrum Dialectici? Если так, то сейчас этот мозг в самом расцвете, но постепенно начнет хиреть теми же темпами, что и его собственный, если его собственный действительно хиреет. Или же у Мак-Интоша cerebrum Senatoris — мозг мудрого старца, медленно созревающий с годами? Если он таков, то может сравняться с мозгом Голдвассера, и это не доказывает, что способности самого Голдвассера ухудшаются. Но если мозг у макинтоша типа cerebrum Senatoris, то в отличие от Cerebrum Dialectici он будет совершенствоваться по сравнению с голдвассеровским, а это перспектива не слишком радужная. Голдвассер уныло повертел пальцем в правом ухе. Теперь ухо зудело уже по-настоящему.
Вдруг Голдвассер почувствовал, что за ним следят, и перехватил пристальный взгляд, устремленный ему в спину из окошка, что выходило в коридор. Взгляд принадлежал Нунну заместителю директора института. Нунн бодро улыбнулся и чуть заметно помахал рукой. Голдвассер нервно кинулся назад, вглубь кабинета. Он поспешно вынул палец из уха, потом засунул снова, будто все время держал его там во имя серьезных научно-исследовательских целей, а затем стал рыться в бумагах у себя на столе.
Может все-таки сходить лишний раз за малой нуждой?
В туалете для начальников отделов, когда он туда вошел не было никого, кроме главного швейцара Джелликоу. Джелликоу перегнулся через умывальник к самому зеркалу и миниатюрными ножничками подравнивал усы. Он покосился на Голдвассера.
— Привет, мистер Голдвассер, — сказал он и вновь занялся усами.
— Привет, — ответил Голдвассер, до сих пор не решивший для себя, как же называть швейцара — Джелликоу или мистер Джелликоу. Он помочился, потом щедро наполнил раковину горячей водой и вымыл руки. В туалете царили тишь и гладь, особенно заметные, когда их нарушали периодические всхлипы спущенной воды и едва слышное позвякивание ножничек Джелликоу.
— Я вижу, доктор Ребус опубликовала еще одну статью о случайном распределении, — не совсем внятно выговорил Джелликоу, оттопыривая верхнюю губу.
— Ага, — подтвердил Голдвассер, разглядывая свое отражение в зеркале. В общем и целом сомневаться нечего, он умен, даже чересчур умен на добрую половину, а то и на три четверти умнее, чем надо.
— Вы прочли, сэр? — спросил Джелликоу.
— Нет, — сказал Голдвассер. Газету, не говоря о научной статье, он мог читать только одним способом — от конца к началу, от низа полосы к ее верху, от заключительной фразы к заголовку, постепенно распаляясь и превращая каждый параграф в очередную головоломную задачу на сообразительность. В дни особой депрессии он сознательно увеличивал дозу мазохистского удовольствия, которое извлекал из своего чудачества, и прочитывал от конца к началу каждую фразу.
— Блистательная работа, — сказал Джелликоу. — Во всяком случае, мне так думается.
Обратным ходом Голдвассер разглядывал и серийные карикатуры, с удручающей безошибочностью заранее предугадывая, что увидит на первой картинке, и изнывая от скуки из-за того, что невозможно смотреть от конца к началу каждую отдельную картинку.
— Я узнал из верного источника, что к нам собирается королева, — сказал Джелликоу.
— Вот как? — ответил Голдвассер.
Книги он тоже прочитывал от конца к началу. Когда он брал книгу в руки, ему претила мысль об унылой авторской презумпции, будто он ничего не знает о героях и в первых главах надо его с ними знакомить.
— Нанести институту официальный визит и открыть новый корпус. Что вы об этом думаете, сэр?
— Гм, — промычал Голдвассер.
Не исключено, что он стерпел бы церемонию знакомства с героями книги, выяснив наперед, чем они кончили: умерли, переженились или смирились с судьбой. Но кому интересно узнать, что некий совершенно незнакомый тебе человек умер, женился или смирился с чем бы то ни было?
— Лично я думаю, — сказал Джелликоу, — что в известном смысле это знаменует начало эры исследований в области автоматики. Мы завоевываем социальный престиж.
В общем-то Голдвассер решил, что предпочитает телевидение: там, предопределяя должный порядок, всем заправляет некая Force majeure, там нет скидок на экстравагантные вкусы людей вроде него, слишком умных, чтобы знать, что идет им на пользу.
Он задумчиво высушил руки под пневмосушилкой.
В коридоре у туалета, с ракеткой для сквоша под мышкой, согнувшись в три погибели, прижал ухо к замочной скважине заместитель директора Нунн. Он не мог допустить, чтобы начальники отделов приглашали низших служащих в свой туалет. Так расшатывается дисциплина и создается почва для гораздо более серьезных проступков. Опять Голдвассер, конечно. Нунн заглянул в блокнот «Энтузиаст регби». Нынче утром Голдвассер посетил туалет в четвертый раз. Джелликоу сегодня зашел сюда впервые, но зато сидит уже минут двадцать.
Нунн был как нельзя более доволен результатами бдения у замочной скважины. Они подтвердили его теорию, что повседневная слежка зачастую приносит неожиданные плоды. Не подслушивал бы на предмет выяснения, почему Голдвассер общается с низшими служащими, — не разузнал бы, что в институте ожидают королеву. Для институтского начальства это весьма ценная информация. Он сделал пометку в блокноте в графе «Размер перчаток». «Королева», записал он и вернулся к листку «Последние поезда», где регистрировал деятельность Голдвассера. «Голдвассер», — записал он.
Голдвассер вышел из туалета. Нунн поспешно распрямился.
— Очень здорово, — сказал он хмыкнув и сжал руку Голдвассера. Затем, обутый в кеды для бадминтона, бесшумно двинулся прочь по коридору.
Доктор Голдвассер, начальник отдела прессы, уже страдал. С каждым новым звоном или лязгом он подскакивал, а с каждым подскоком раздражался все сильнее и сильнее. Ему не хотелось, чтобы подчиненные видели как он подскакивает, а то еще подумают, будто у него шалят нервы. С другой стороны, ему не хотелось, чтобы подчиненные видели, как он четвертый раз за три часа отправляется в туалет, где было тихо, а то еще подумают, будто у него шалит мочевой пузырь.
Он беспокойно выглянул из окна — не видно ли, как достается другим. Из других удалось разглядеть только начальника спортивного отдела Роу: его лаборатория находилась как раз напротив, через двор. Роу, казалось, был всецело поглощен работой, а это скорее всего означало, что работает он не над автоматизацией спорта, а над романом, который, как поговаривали, пишет. Роу то склонялся над письменным столом, и тогда вихры волос закрывали ему глаза, то ошалело таращился в окно, вертя мизинцем в правом ухе. Время от времени он вынимал палец и рассеянно обозревал его, словно надеялся обнаружить следы нефти или урановой руды. Созерцание писателя, охваченного порывом истинного вдохновения, совершенно потрясло Голдвассера, и чуть погодя он поймал себя на том, что из солидарности тоже ковыряет мизинцем в правом ухе.
Он раздумывал, не зайти ли к Роу поболтать. Это подкрепило бы его душевные силы. Роу безусловно уступает ему в уме, а дело дошло уже до того, что, как молчаливо признавал Голдвассер, ему для душевного покоя нужно было иногда поговорить с людьми, заведомо уступающими ему в уме. Не с глупцами (им вообще ничего не скажешь), а с людьми умными, но настолько, чтобы это таило в себе опасность. Такая установка предполагала широкий круг потенциальных утешителей — почти весь институт, за исключением Мак-Интоша, начальника отдела этики.
Ох уж этот Мак-Интош! Он был самым близким другом Голдвассера, и при одной лишь мысли о нем в душе тотчас вскипало привычное раздражение. Он раздражал Голдвассера двумя способами: иногда тем, что казался слишком глупым собеседником, а иногда тем, что казался умнее даже самого Голдвассера. Еще сильнее, чем обе эти крайности, раздражала внезапность перехода из одной в другую.
Кто умнее — он сам или Мак-Интош? Есть же какой-то объективный критерий! Голдвассер не сомневался, что когда-то он был бесспорно умнее Мак-Интоша. Но он сдавал. Во всяком случае боялся, что сдает. Он был твердо уверен, что ум у него типа Cercbrum Dialectici — ум логика или вундеркинда, ранний цветок, увядающий после тридцати лет. Его беспокойство по этому поводу переросло в нечто похожее на душевную ипохондрию. Он всячески проверял свои умственные способности, выискивая симптомы упадка. Брал у коллег комплекты тестов на IQ и хронометрировал операции, а результаты воплощал в графиках. Когда график получался в виде нисходящей кривой, Голдвассер уверял себя, что виновата несовершенная техника, а когда в виде восходящей скептически твердил себе, что это, скорее всего, результат ошибки.
Характерным симптомом упадка, как он порой думал, была утрата собственных мнений. У одних есть вера, у других мнения. Некогда у Голдвассера было собственное мнение обо всем, что он слыхал, а с четырнадцати лет он слыхал почти обо всем во вселенной. Когда его мыслительный аппарат был в зените, Голдвассер разделил все мироздание на две категории: на то, что он одобрял, и то, что отвергал. А теперь мнения выпадали у него, как у стариков — зубы. Круг непосредственных интересов сузился от судьбы пи-мезона и теократии языческих богов до лихорадочного гадания о том, кто умнее — он или Мак-Интош.
Из окна Голдвассеру не был виден Мак-Интош, поскольку тот скрывался в готической крепости старого отдела этики, но шумная разборка лесов нового корпуса мешала Голдвассеру выкинуть Мак-Интоша из головы. Неужто Мак-Интош умнее? Относится ли мозг Мак-Интоша, как и его собственный, к типу Cercbrum Dialectici? Если так, то сейчас этот мозг в самом расцвете, но постепенно начнет хиреть теми же темпами, что и его собственный, если его собственный действительно хиреет. Или же у Мак-Интоша cerebrum Senatoris — мозг мудрого старца, медленно созревающий с годами? Если он таков, то может сравняться с мозгом Голдвассера, и это не доказывает, что способности самого Голдвассера ухудшаются. Но если мозг у макинтоша типа cerebrum Senatoris, то в отличие от Cerebrum Dialectici он будет совершенствоваться по сравнению с голдвассеровским, а это перспектива не слишком радужная. Голдвассер уныло повертел пальцем в правом ухе. Теперь ухо зудело уже по-настоящему.
Вдруг Голдвассер почувствовал, что за ним следят, и перехватил пристальный взгляд, устремленный ему в спину из окошка, что выходило в коридор. Взгляд принадлежал Нунну заместителю директора института. Нунн бодро улыбнулся и чуть заметно помахал рукой. Голдвассер нервно кинулся назад, вглубь кабинета. Он поспешно вынул палец из уха, потом засунул снова, будто все время держал его там во имя серьезных научно-исследовательских целей, а затем стал рыться в бумагах у себя на столе.
Может все-таки сходить лишний раз за малой нуждой?
В туалете для начальников отделов, когда он туда вошел не было никого, кроме главного швейцара Джелликоу. Джелликоу перегнулся через умывальник к самому зеркалу и миниатюрными ножничками подравнивал усы. Он покосился на Голдвассера.
— Привет, мистер Голдвассер, — сказал он и вновь занялся усами.
— Привет, — ответил Голдвассер, до сих пор не решивший для себя, как же называть швейцара — Джелликоу или мистер Джелликоу. Он помочился, потом щедро наполнил раковину горячей водой и вымыл руки. В туалете царили тишь и гладь, особенно заметные, когда их нарушали периодические всхлипы спущенной воды и едва слышное позвякивание ножничек Джелликоу.
— Я вижу, доктор Ребус опубликовала еще одну статью о случайном распределении, — не совсем внятно выговорил Джелликоу, оттопыривая верхнюю губу.
— Ага, — подтвердил Голдвассер, разглядывая свое отражение в зеркале. В общем и целом сомневаться нечего, он умен, даже чересчур умен на добрую половину, а то и на три четверти умнее, чем надо.
— Вы прочли, сэр? — спросил Джелликоу.
— Нет, — сказал Голдвассер. Газету, не говоря о научной статье, он мог читать только одним способом — от конца к началу, от низа полосы к ее верху, от заключительной фразы к заголовку, постепенно распаляясь и превращая каждый параграф в очередную головоломную задачу на сообразительность. В дни особой депрессии он сознательно увеличивал дозу мазохистского удовольствия, которое извлекал из своего чудачества, и прочитывал от конца к началу каждую фразу.
— Блистательная работа, — сказал Джелликоу. — Во всяком случае, мне так думается.
Обратным ходом Голдвассер разглядывал и серийные карикатуры, с удручающей безошибочностью заранее предугадывая, что увидит на первой картинке, и изнывая от скуки из-за того, что невозможно смотреть от конца к началу каждую отдельную картинку.
— Я узнал из верного источника, что к нам собирается королева, — сказал Джелликоу.
— Вот как? — ответил Голдвассер.
Книги он тоже прочитывал от конца к началу. Когда он брал книгу в руки, ему претила мысль об унылой авторской презумпции, будто он ничего не знает о героях и в первых главах надо его с ними знакомить.
— Нанести институту официальный визит и открыть новый корпус. Что вы об этом думаете, сэр?
— Гм, — промычал Голдвассер.
Не исключено, что он стерпел бы церемонию знакомства с героями книги, выяснив наперед, чем они кончили: умерли, переженились или смирились с судьбой. Но кому интересно узнать, что некий совершенно незнакомый тебе человек умер, женился или смирился с чем бы то ни было?
— Лично я думаю, — сказал Джелликоу, — что в известном смысле это знаменует начало эры исследований в области автоматики. Мы завоевываем социальный престиж.
В общем-то Голдвассер решил, что предпочитает телевидение: там, предопределяя должный порядок, всем заправляет некая Force majeure, там нет скидок на экстравагантные вкусы людей вроде него, слишком умных, чтобы знать, что идет им на пользу.
Он задумчиво высушил руки под пневмосушилкой.
В коридоре у туалета, с ракеткой для сквоша под мышкой, согнувшись в три погибели, прижал ухо к замочной скважине заместитель директора Нунн. Он не мог допустить, чтобы начальники отделов приглашали низших служащих в свой туалет. Так расшатывается дисциплина и создается почва для гораздо более серьезных проступков. Опять Голдвассер, конечно. Нунн заглянул в блокнот «Энтузиаст регби». Нынче утром Голдвассер посетил туалет в четвертый раз. Джелликоу сегодня зашел сюда впервые, но зато сидит уже минут двадцать.
Нунн был как нельзя более доволен результатами бдения у замочной скважины. Они подтвердили его теорию, что повседневная слежка зачастую приносит неожиданные плоды. Не подслушивал бы на предмет выяснения, почему Голдвассер общается с низшими служащими, — не разузнал бы, что в институте ожидают королеву. Для институтского начальства это весьма ценная информация. Он сделал пометку в блокноте в графе «Размер перчаток». «Королева», записал он и вернулся к листку «Последние поезда», где регистрировал деятельность Голдвассера. «Голдвассер», — записал он.
Голдвассер вышел из туалета. Нунн поспешно распрямился.
— Очень здорово, — сказал он хмыкнув и сжал руку Голдвассера. Затем, обутый в кеды для бадминтона, бесшумно двинулся прочь по коридору.
3
«Хью Роу, — отпечатал Хью Роу, — блистательная новая фигура на литературной арене. «Р» — первый его роман, и критики, рецензировавшие это произведение перед выходом в свет, провозгласили автора «самым пленительным из новых голосов, что стали слышны после войны» и «ослепительным новым талантом, который сногсшибательно сочетает в себе трезвую весомость Роб Грийе с размахом комических традиций
П.Г.Вудхауза» (подробно об этом см. задний отворот суперобложки)».
Роу остановился и покрутил пальцем в ухе. Писать роман — дело поразительно трудное. До этого места Роу доходил раз десять, не меньше (пол и письменный стол были завалены отвергнутыми вариантами), но неизменно убеждался, что никак не может сдвинуться с мертвой точки. Он попробовал сызнова.
«Р» — история пьяного попа, которого замучили угрызения совести, ибо он совершал все грехи, от богохульства до убийства; его пугает то, с какой легкостью он вновь и вновь возвращается (и сам с глубочайшей внутренней убежденностью сознает это) к состоянию благодати».
Роу поморщился, вынул лист из пишущей машинки. И начал сызнова.
«Р» — повествование о четырех лицах: беглом диктаторе, корректоре, спившемся герое войны и профсоюзном деятеле с ярко выраженным классовым сознанием; все они очутились под палящим зноем на заброшенном островке близ пролива Торрес. С ними молодая и красивая светская дама, которая собирается в монастырь…»
Роу заложил в машинку новый лист.
«Р» — одиссея разочарованного писателя, который сквозь цепь фантастических приключений (каждое из них — безжалостная сатира на различные стороны нашей действительности) стремится к «Р» туманной цели; порой это город, порой наркотик, порой женщина…»
Роу вздохнул и стал глядеть во двор. Голдвассер уже не торчал у окна. А ведь довольно долго было видно, как он ковыряет в ухе. До чего неаппетитные привычки у иных субъектов. Роу опять вздохнул, энергично повертел пальцем в ухе и вложил в машинку чистый лист.
«Р» — повесть о юноше, который делает карьеру и твердо намерен уничтожить все преграды, отделяющие его от блондинки с собственным «ягуаром» модели…»
Роу застонал. Боже правый, может, действительно, легче сперва написать книгу, а потом уж рекламу для суперобложки? Интересно, в каком порядке делают это другие писатели?
А все же первый абзац удался на славу. «Самый пленительный из новых голосов» — фраза довольно броская. Роу испытывал блаженство и в то же время странное смирение при мысли о том, как аккуратно разложены по полочкам его достоинства и таланты, с какой прямодушной готовностью хвалит он все, что заслуживает похвалы.
Роу остановился и покрутил пальцем в ухе. Писать роман — дело поразительно трудное. До этого места Роу доходил раз десять, не меньше (пол и письменный стол были завалены отвергнутыми вариантами), но неизменно убеждался, что никак не может сдвинуться с мертвой точки. Он попробовал сызнова.
«Р» — история пьяного попа, которого замучили угрызения совести, ибо он совершал все грехи, от богохульства до убийства; его пугает то, с какой легкостью он вновь и вновь возвращается (и сам с глубочайшей внутренней убежденностью сознает это) к состоянию благодати».
Роу поморщился, вынул лист из пишущей машинки. И начал сызнова.
«Р» — повествование о четырех лицах: беглом диктаторе, корректоре, спившемся герое войны и профсоюзном деятеле с ярко выраженным классовым сознанием; все они очутились под палящим зноем на заброшенном островке близ пролива Торрес. С ними молодая и красивая светская дама, которая собирается в монастырь…»
Роу заложил в машинку новый лист.
«Р» — одиссея разочарованного писателя, который сквозь цепь фантастических приключений (каждое из них — безжалостная сатира на различные стороны нашей действительности) стремится к «Р» туманной цели; порой это город, порой наркотик, порой женщина…»
Роу вздохнул и стал глядеть во двор. Голдвассер уже не торчал у окна. А ведь довольно долго было видно, как он ковыряет в ухе. До чего неаппетитные привычки у иных субъектов. Роу опять вздохнул, энергично повертел пальцем в ухе и вложил в машинку чистый лист.
«Р» — повесть о юноше, который делает карьеру и твердо намерен уничтожить все преграды, отделяющие его от блондинки с собственным «ягуаром» модели…»
Роу застонал. Боже правый, может, действительно, легче сперва написать книгу, а потом уж рекламу для суперобложки? Интересно, в каком порядке делают это другие писатели?
А все же первый абзац удался на славу. «Самый пленительный из новых голосов» — фраза довольно броская. Роу испытывал блаженство и в то же время странное смирение при мысли о том, как аккуратно разложены по полочкам его достоинства и таланты, с какой прямодушной готовностью хвалит он все, что заслуживает похвалы.