2

   Впрочем, довольно вступлений. Позвольте мне теперь прямо взяться за дело и спросить, с какого рода фактами нам приходится сталкиваться в общественных науках. Этот вопрос немедленно вызывает следующий, во многих отношениях критический для обсуждаемой проблемы: что мы имеем в виду, когда говорим об «определенном роде фактов»? Даны ли они нам как факты определенного рода, или же мы делаем их таковыми, смотря на них определенным образом? Безусловно, все наше знание внешнего мира выводится в известной мере из чувственного восприятия и, следовательно, из нашего знания физических фактов. Но значит ли это, что все наше знание сводится только к физическим фактам? Ответ зависит от того, что мы подразумеваем под выражением «определенный род фактов».
   Аналогия из естественных наук прояснит это положение. Все рычаги или маятники, какие мы можем себе представить, имеют химические и оптические свойства. Однако, ведя речь о рычагах или маятниках, мы говорим не о химических или оптических фактах. То, что делает отдельные предметы фактами какого-то рода, – это характерные признаки, которые мы выбираем, чтобы трактовать их как представителей какого-то одного класса. Это, конечно, банальность. Но это значит, что, хотя все общественные явления, с которыми мы, по-видимому, можем иметь дело, обладают физическими свойствами, они не обязательно должны выступать как физические факты для наших целей. Все зависит от того, как нам будет удобнее их классифицировать при рассмотрении наших проблем. Являются ли человеческие действия, которые мы наблюдаем, и объекты этих действий предметами одного и того же или разного рода по той причине, что они кажутся нам, наблюдающим, физически одинаковыми или разными, – или же причина в чем-то другом?
   Ныне все без исключения общественные науки изучают то, как ведут себя люди по отношению к окружающей их среде – другим людям и вещам. Я бы даже сказал, что эти последние есть элементы, из которых общественные науки строят модели отношений между множеством людей. Как мы должны определить или классифицировать объекты их деятельности, если хотим понять или объяснить их действия? Что мы должны класть в основу классификации объектов, когда пытаемся объяснить, что люди с ними делают, – физические свойства этих объектов, которые мы можем установить путем их изучения, или же нечто иное? Давайте рассмотрим несколько примеров.
   Возьмите такие понятия, как инструменты, продукты питания, лекарства, оружие, слова, предложения, средства общения или акты производства, – или любой конкретный пример из этого ряда. Я считаю их достаточно хорошей выборкой объектов человеческой деятельности того рода, что постоянно встречаются в общественных науках. Нетрудно убедиться, что все эти понятия (что верно и для более конкретных случаев) отсылают нас не к каким-то объективным свойствам, которыми обладают вещи или которые наблюдатель может в них обнаружить, но к мнениям по поводу этих вещей, которых придерживаются какие-то другие люди. Такие объекты вообще невозможно определить в физических терминах, потому что здесь нет никакого единого физического свойства, которое должно было бы быть у каждого представителя того или иного класса. Эти понятия есть не просто абстракции вроде тех, что мы используем в любой естественной науке; они абстрагированы от всех физических свойств вещей как таковых. Все они – примеры того, что иногда называют «телеологическими понятиями», то есть им можно дать определение, только показав связь между тремя элементами: целью; тем, кто эту цель имеет; предметом, который считается этим лицом подходящим средством для достижения поставленной цели. При желании можно было бы сказать, что все эти три объекта определяются не в терминах их «реальных» свойств, а в терминах мнений, которые имеют о них люди. Короче говоря, в общественных науках вещи – это то, чем считают их люди. Деньги – это деньги, слово – это слово, косметическое средство – это косметическое средство постольку, поскольку кто-то так думает.
   Неочевидность этого обусловлена той исторической случайностью, что в мире, где мы живем, знание большинства людей приблизительно совпадает с нашим. Данное обстоятельство проступает с гораздо большей отчетливостью, стоит нам подумать о людях, чье знание отлично от нашего, например о тех, кто верит в магию. Понятно, что дать определение амулету, который, как считается, защищает своего обладателя, или обряду, призванному обеспечить хороший урожай, можно только в терминах человеческих представлений о них. Но логическая природа понятий, которые мы должны использовать при попытках объяснить действия людей, остается той же самой независимо от того, совпадают наши и их представления или нет. Является ли лекарство лекарством – ответ, если наша задача понять действия какого-то человека, будет зависеть только от того, верит ли в это он, независимо от того, согласны ли с ним мы, наблюдатели. Иногда довольно трудно удерживать в уме это различие. Мы склонны думать, например, о связи между родителями и ребенком как об «объективном» факте. Однако когда мы используем это понятие в исследовании семейной жизни, к делу относится не то, что Х биологически является отпрыском У, а то, что один из них или оба в это верят. Точно так же обстоит дело в том случае, когда Х и У верят в существование между ними некой духовной связи, в которую не верим мы. Вероятно, соответствующее различие становится особенно ясным из общего и очевидного утверждения, что никакое высшее знание, которым может обладать об объекте наблюдатель, но которым не обладает действующее лицо, не поможет нам понять мотивы действий этого лица.
   В таком случае с точки зрения задач общественных наук принадлежность объектов человеческой деятельности к одному и тому же или к разным типам, к одному и тому же или к разным классам определяется не тем, что мы, наблюдатели, знаем об этих объектах, но тем, что, по нашему предположению, знает о них наблюдаемый человек. Мы так или иначе приписываем знание наблюдаемому человеку, и происходит это по причинам, которые я сейчас изложу. Прежде чем я спрошу, на чем основано такое приписывание знаний об объекте действующему лицу, что это значит и каковы последствия того, что мы определяем объекты человеческой деятельности подобным способом, мне следует ненадолго обратиться к элементам второго рода, с которыми нам приходится иметь дело в общественных науках: не к среде, по отношению к которой люди отстраивают свое поведение, а к самим их действиям. Рассматривая классификацию различных видов действий, к которой мы должны прибегать при обсуждении поддающегося осмыслению человеческого поведения, мы сталкиваемся точно с такой же ситуацией, что и при анализе классификации объектов этих действий. Из приведенных выше примеров четыре последних попадают в данную категорию: слова, предложения, средства общения и акты производства суть примеры таких человеческих действий. Так что же делает действиями одного и того же рода два одинаковых слова или два одинаковых производственных акта – то есть что оказывается для нас значимым при обсуждении поддающегося осмыслению поведения? Безусловно, это не какие-то общие для них физические свойства. И вовсе не потому, что мне точно известно, какими общими физическими свойствами обладает звучание слова «сикомор», произносимого разными людьми в разное время, а потому, что я знаю, что Х и У хотят, чтобы все эти разные звуки или знаки обозначали одно и то же слово, или что они понимают их все как одно и то же слово, я воспринимаю их как примеры из одного класса. Я считаю разные способы, с помощью которых в различных обстоятельствах действующий человек может изготовить, скажем, веретено, примером одного и того же производственного акта не из-за какого-то объективного и физического подобия, а из-за намерений этого человека (вмененных ему мною).
   Отметьте, пожалуйста, что ни в отношении объектов человеческой деятельности, ни в отношении различных видов ее самой я вовсе не утверждаю, что их физические свойства не участвуют в процессе классификации. Я доказываю, что никакие физические свойства не могут присутствовать в явном определении какого бы то ни было из этих классов, поскольку элементам таких классов не требуется обладать общими физическими атрибутами и мы даже не знаем точно и осознанно, каковы эти многообразные физические качества, хотя бы одним из которых должен обладать объект, чтобы принадлежать к некому классу. Схематично ситуацию можно изобразить, сказав, что мы знаем, что объекты а, в, с, ..., которые могут полностью отличаться физически и которые нам никогда не удастся перечислить все целиком, являются объектами одного и того же рода, поскольку Х относится к ним одинаковым образом. Но то, что отношение Х к ним одинаково, опять-таки можно определить, только сказав, что он станет реагировать на них одним из действий a, b, g, .., которые могут быть физически несхожи и которые мы снова окажемся неспособны перечислить все целиком, но о которых нам точно известно, что они «означают» одно и то же.
   Результат размышлений о том, что же мы фактически делаем, несомненно, как-то обескураживает. И все же невозможно, мне кажется, усомниться не только в том, что мы поступаем именно так и в обыденной жизни и в общественных науках, когда ведем речь о поддающихся осмыслению действиях других людей, но и в том, что это единственный способ, каким вообще можно «понимать», что делают другие люди. Следовательно, мы должны исходить из рассуждений подобного рода всегда, когда обсуждаем то, что всем нам известно как специфически человеческая, или поддающаяся осмыслению, деятельность. Все мы знаем, что имеем в виду, говоря, что видим человека «играющего» или «работающего», человека, делающего то или это «намеренно», или же говоря, что лицо кажется «дружелюбным» или мужчина «напуганным». Однако, хотя мы и могли бы объяснить, как узнаем каждую из этих вещей в том или ином конкретном случае, я уверен, никто из нас не способен перечислить, да и никакая наука не в состоянии назвать – во всяком случае, пока – все различные физические признаки, по которым мы узнаем о присутствии таких вещей. Общие атрибуты, которыми обладают элементы любого из этих классов, не есть атрибуты физические, но должны быть чем-то иным.
   Очень важные следствия вытекают из того, что всякий раз, когда мы интерпретируем человеческие действия как в той или иной мере осмысленные и целенаправленные, будь то в обыденной жизни или в общественных науках, нам приходится определять и объекты человеческой деятельности, и различные виды самих действий не в физических терминах, а в терминах мнений или намерений действующих лиц; так, именно благодаря этому мы можем из понятий об объектах выводить какие-то аналитические заключения о том, каковы будут действия. Если мы определяем объект в терминах отношения к нему человека, то отсюда, конечно же, следует, что наше определение объекта подразумевает некое утверждение о том, каково отношение этого человека к этой вещи. Когда мы говорим, что у человека есть пища или деньги или что он произносит слово, мы подразумеваем, что он знает, что первую можно есть, второе можно использовать для покупки чего-либо и что третье можно понять, – и, вероятно, еще многое другое. Является ли этот подтекст в каком-либо отношении существенным, то есть добавляет ли выведение его наружу что-либо к нашим знаниям? Ответ, когда, к примеру, мы говорим человеку, что то или это есть пища или деньги, будет зависеть от того, излагаем ли мы просто наблюдаемые факты, из которых извлекаем наше знание, или подразумеваем нечто большее.
   Как мы вообще можем знать, что человек имеет определенные представления об окружающей его среде? Что мы имеем в виду, когда говорим, что знаем, что у него есть определенные представления, – когда говорим, что знаем, что он пользуется этой вещью как инструментом или жестом либо звуком как средством общения? Имеем ли мы в виду только то, что реально наблюдаем в конкретном случае, например, что видим его жующим и глотающим пищу, размахивающим молотком или создающим шум? Или же, когда мы говорим, что «понимаем» действия человека, когда говорим, «почему» он делает то или это, разве мы не приписываем ему всегда что-то сверх того, что наблюдаем, – по крайней мере сверх того, что можем видеть в конкретном случае?
   Если мы обратимся на минуту к простейшим видам действий, где возникает подобный вопрос, то, конечно же, быстро станет ясно, что, обсуждая то, что мы считаем осознанными действиями других людей, мы неизменно интерпретируем это исходя из аналогии с нашим собственным умом; то есть мы группируем их действия и объекты их действий по классам и категориям, которые известны нам исключительно из знания нашего собственного ума. Мы предполагаем, что имеющиеся у них понятия цели или инструмента, оружия или пищи совпадают с нашими, так же как мы допускаем, что они, как и мы, могут видеть разницу между различными цветами или формами. Таким образом, мы всегда дополняем то, что фактически видим в действиях другого человека, проецируя на него систему классификации объектов, которую знаем не из наблюдений за другими людьми, но потому, что мыслим сами в терминах этих классов. Если, к примеру, мы видим, как человек переходит забитую транспортом площадь, увертываясь от одних машин и пропуская другие, мы знаем (или убеждены, что знаем) гораздо больше, чем действительно воспринимаем глазами. Это равным образом было бы верно и в том случае, если бы мы увидели, как человек ведет себя в физической обстановке, совершенно не похожей на все виденное нами ранее. Если я впервые вижу большой валун или лавину, несущуюся со склона горы на человека, и вижу, как он бежит изо всех сил, я понимаю смысл этого действия, поскольку знаю, чтó сам мог бы или стал бы делать в подобных обстоятельствах.
   Несомненно, все мы постоянно действуем исходя из предпосылки, что можем таким образом интерпретировать действия других людей, опираясь на аналогию с нашим собственным умом, и что в подавляющем большинстве случаев такой подход срабатывает. Беда в том, что мы никогда не можем быть в этом уверены. Посмотрев несколько минут на человека или услышав от него несколько слов, мы решаем, что он в своем уме и не лунатик, и вследствие этого исключаем возможность бесконечного числа «чудных» вариантов его поведения, которые никто из нас не смог бы перечислить и которые просто не вписываются в то, что представляется нам разумным поведением, – а это означает только то, что подобные действия не могут интерпретироваться исходя из аналогии с нашим собственным умом. Мы не можем ни объяснить точно, как, решая свои практические задачи, узнаем, что человек в своем уме и не лунатик, ни исключить возможность, что в одном случае из тысячи можем оказаться не правы. Подобным же образом я смогу на основе нескольких наблюдений быстро сделать вывод, что человек подает сигналы или охотится, ухаживает за другим или наказывает его, хотя прежде мог никогда не видеть, чтобы это делалось именно так. И несмотря на это, мой вывод будет достаточно верен с любой практической точки зрения.
   Возникает важный вопрос, законно ли применять в научном анализе такие понятия, как эти, которые относятся к тому или иному положению дел, известному всем нам «интуитивно», и которыми мы не только без колебаний пользуемся в повседневной жизни, но на которых основано все социальное взаимодействие, все общение между людьми. Или же следует воспрепятствовать нам поступать таким образом, поскольку мы не способны зафиксировать какие-то физические условия и с полной определенностью решать, действительно ли имеются эти постулируемые условия в том или ином конкретном случае, и поскольку по этой причине мы никогда не можем быть уверены, относится ли тот или иной конкретный пример к рассматриваемому классу, – хотя мы все согласны, что в большинстве случаев наша оценка будет верной. Колебания, которые мы испытываем сначала по этому поводу, обусловлены, вероятно, тем, что сохранение подобной процедуры в общественных науках входит, кажется, в противоречие с наиболее заметной тенденцией в развитии современной научной мысли. Но существует ли в действительности такое противоречие? Упомянутая мной тенденция была правильно описана как движение к последовательному изгнанию всех «антропоморфных» объяснений из естественных наук. Значит ли это фактически, что мы должны воздерживаться от «антропоморфной» трактовки человека, – и разве не становится вполне очевидно, как только мы выразим это подобным образом, что такая экстраполяция прошлых тенденций абсурдна?
   Я не собираюсь, конечно, поднимать в этом контексте все проблемы, связанные с бихевиористской программой, хотя более систематический обзор моего предмета вряд ли позволил бы этого избежать. Действительно, вопрос, который нас здесь интересует, состоит именно в том, могут ли общественные науки рассматривать занимающие их проблемы в чисто бихевиористских терминах – и возможен ли вообще последовательный бихевиоризм.
   Вероятно, в интерпретации действий другого человека соотношение между строго эмпирическим фактором и той частью, которую мы примысливаем благодаря знанию своего собственного ума, можно описать с помощью (несколько проблематичного) разграничения между денотатом и коннотацией какого-либо понятия. То, чтó я распознаю при определенных обстоятельствах в качестве «дружелюбного лица», то есть денотат понятия, в значительной мере является делом опыта. Но никакой опыт в обычном смысле не сможет сказать мне, что же я имею в виду, называя это лицо «дружелюбным». То, что я подразумеваю под «дружелюбным лицом», не зависит от физических свойств различных конкретных ситуаций, которые, по-видимому, могут не иметь между собой ничего общего. Тем не менее я умею распознавать их как элементы одного класса – но то, что делает их элементами одного класса, относится к придаваемому им значению, а не к их физическим свойствам.
   Важность этого различения возрастает по мере того, как мы выходим за рамки привычного окружения. Пока я вращаюсь среди себе подобных, то, скорее всего, из физических свойств банкноты или револьвера стану заключать, что это деньги или оружие для тех, кто держит их в руках. Когда я вижу дикаря, держащего раковины каури или длинную тонкую трубку, то физические свойства этих предметов, вероятно, ни о чем мне не скажут. Однако наблюдения, подсказывающие мне, что раковины каури – это для него деньги, а трубка – оружие для пускания стрел, прольют на объекты яркий свет – намного более яркий, чем могли бы мне дать те же наблюдения, не будь я знаком с понятием денег или оружия. Распознавая эти предметы в таком качестве, я начинаю понимать поведение людей. Я могу вписаться в схему действий, которые «имеют смысл», именно потому, что я стал считать это не предметом с определенными физическими свойствами, а предметом того рода, что вписывается в модель моей собственной целенаправленной деятельности.
   Если то, что мы делаем, когда говорим о понимании действий человека, состоит во вписывании наших фактических наблюдений в модели, существующие в готовом виде в нашем собственном уме, то из этого следует, конечно, что мы способны понимать все меньше и меньше по мере обращения к существам, все более и более от нас далеким. Но отсюда также следует, что не только невозможно понять ум, отличающийся от нашего собственного, но бессмысленно даже о нем говорить. Говоря о другом разуме, мы предполагаем, что в состоянии увязать между собой свои наблюдения, поскольку наблюдаемые нами вещи укладываются в образ нашего собственного мышления. Но там, где такая возможность истолкования по аналогии с нашим собственным умом исчезает, где мы не можем больше «понимать», – там нет смысла вообще говорить о разуме. Тогда есть только физические факты, которые мы можем группировать и классифицировать единственно в соответствии с наблюдаемыми физическими свойствами.
   В этой связи интересно, что при переходе от интерпретации действий людей, очень на нас похожих, к людям, живущим в сильно отличающейся обстановке, именно самые конкретные понятия первыми утрачивают свою полезность для осмысления людских поступков, а дольше всего ее сохраняют самые общие и абстрактные понятия. Мое знание об окружающих повседневных вещах, о конкретных способах выражения мыслей и эмоций принесет мне мало пользы при интерпретировании поведения жителей Тьерра-дель-Фуэго. Но мое понимание того, чтó я имею в виду под средствами достижения цели, под пищей или оружием, словом или знаком, и даже, вероятно, обменом или подарком, все еще будет полезно и даже существенно для моих попыток понять, что они делают.

3

   До сих пор наше обсуждение ограничивалось вопросом, как при рассмотрении социальных явлений мы классифицируем индивидуальные действия и их объекты. Теперь я должен обратиться к вопросу о целях использования наших классификаций. И хотя в общественных науках занятие классификацией отнимает массу энергии – в самом деле так много, что, к примеру, один из известнейших современных критиков экономической теории охарактеризовал ее как чисто «таксономическую» науку, – не это является нашей конечной целью. Как все классификации, это не более чем удобный способ упорядочения имеющихся у нас фактов для объяснения всего, чего бы то ни было. Однако прежде чем я смогу к этому перейти, во-первых, мне надо устранить с нашего пути одно распространенное заблуждение и, во-вторых, пояснить довольно часто встречающееся утверждение в защиту такого процесса классифицирования – утверждение, которое для любого человека, воспитанного на естественных науках, звучит крайне подозрительно, но которое тем не менее просто вытекает из природы нашего предмета.
   Заблуждение состоит в том, что задачей общественных наук является объяснение индивидуального поведения – и особенно что используемый нами сложный процесс классификации либо является таким объяснением, либо служит ему. Общественные науки фактически не делают ничего подобного. Если сознательное действие может быть «объяснено», то это задача для психологии, но не для экономической теории, лингвистики, юриспруденции или любой другой общественной науки. В действительности мы просто классифицируем типы индивидуального поведения, которое можем понять, разрабатываем их классификацию – говоря короче, обеспечиваем упорядочение материала, который предстоит использовать в дальнейшей работе. Экономисты обычно несколько стесняются признавать, что эта часть их работы есть «только» своего рода логика (это, вероятно, справедливо и в отношении других общественных наук). Я думаю, было бы мудрее с их стороны откровенно признать этот факт и прямо с ним считаться.
   Упомянутое же мной выше утверждение непосредственно вытекает из природы первого этапа нашей работы как ветви прикладной логики. Однако поначалу оно выглядит весьма поражающе. Состоит оно в том, что из знания нами своего собственного ума мы можем вывести «априорным», или «дедуктивным», или «аналитическим», путем (во всяком случае, в принципе) исчерпывающую классификацию всех возможных форм поддающегося осмыслению поведения. Именно из-за этой претензии, редко высказываемой открыто, но всегда подразумеваемой, летят все насмешки по адресу экономистов, когда нас обвиняют в том, что мы прядем знание из нашего внутреннего сознания – и тому подобные бранные эпитеты. Стоит, однако, осознать, что, обсуждая поддающееся осмыслению поведение, мы всегда ведем речь о действиях, которые можем интерпретировать в категориях нашего собственного ума, как это утверждение теряет свой поражающий характер и фактически становится не более чем трюизмом. Если мы можем понимать только то, что подобно нашему собственному уму, отсюда неизбежно следует, что у нас должна быть возможность находить все, что мы в состоянии понять, в своем собственном разуме. Конечно, когда я говорю, что мы в принципе можем добиться исчерпывающей классификации всех возможных форм поддающегося осмыслению поведения, это не значит, что не может обнаружиться, что при интерпретации человеческих действий мы пользовались приемами мышления, еще не проанализированными или не эксплицированными. Мы обнаруживаем это постоянно. Я имел в виду, что, рассматривая любой конкретный класс поддающихся осмыслению действий, которые мы определили как действия одного рода – в том значении, в каком этот термин употреблялся мной выше, – мы можем в рамках этой сферы дать абсолютно исчерпывающую классификацию относящихся к ней форм деятельности. Если, например, мы определяем все акты выбора, обусловленные недостатком средств для достижения наших целей, как экономические действия, то можем шаг за шагом двигаться вперед, подразделяя возможные ситуации на альтернативы таким образом, чтобы на каждом шаге любая третья возможность исключалась: данные средства могут быть полезными только для одной или для множества целей; данная цель может быть достигнута только одним или несколькими различными средствами; различные средства могут требоваться для достижения данной цели либо поочередно, либо все вместе, и т.д.