Налоги за дома, сдаваемые рабочим, уплачивались домовладельцем, но взимались с рабочих дополнительно к арендной плате. Местные сборы быстро росли. Правда, и здесь для некоторых делались исключения. Взыскание налогов с жильцов, которые считались слишком бедными для их оплаты, рассматривалось мировыми судьями. К середине века треть домов в сельских графствах Суффолк и Гэмпшир и 15 % домов в индустриальном Ланкашире (где бедность ощущалась менее остро) были освобождены от платы налогов[27]. И тем не менее, как уже было сказано, эти льготы не очень помогли бедным, так как они давали домовладельцам право требовать более высокой арендной платы, чем они взимали бы без налогов. В любом случае это привело к увеличению процента, отчисляемого с домов, которые не освобождались от сборов, и по этой причине стали говорить, что «налогоплательщики не жаловали строителей домов и считали их врагами общества». Всеобщее осуждение обрушилось на «плохих строителей».
   В годы, последовавшие за длительной войной, строителям пришлось не только наверстывать накопленное отставание в жилищном строительстве, но и удовлетворять нужды быстро растущего населения. При этом они несли большие расходы, немалая часть которых приходилась на различные фискальные сборы. В то же время рабочим, арендующим жилье, приходилось также нести бремя местных налогов, так что чистую арендную плату для них пришлось понизить. В такой ситуации если бедняков вообще куда-то заселяли, то в маленькие, непрочные здания с меньшим количеством удобств[28]. Несомненно, виноваты были не машины, не Промышленная революция, и даже не гипотетический каменщик или плотник. Судя по всему, мало кто из строителей сумел нажить состояние, наоборот, часто встречались случаи банкротства. Главной проблемой являлся недостаток жилья. Те, кто винит плохих строителей, напоминают мне священника, описанного Эдвином Кэннаном, который отчитывал собравшихся в храме за низкую посещаемость церкви. Многие историки правильно указывали на неадекватные меры по предотвращению перенаселения домов на ограниченных пространствах. Но Лондон, Манчестер и другие крупные города уже давно имели строительные уставы[29], и те, кто видел бюллетени «Builders’ Price Books», не станут утверждать, что лондонцы страдали от недостатка строительных правил. Г-н Джон Саммерсон даже предположил, что унылая монотонность новейших улиц столицы стала прямым результатом не свободного предпринимательства, как часто предполагают, а мер, предписанных в Акте о строительстве, прозванном строителями «Черным актом», 1774 г., – документе из 35 тысяч слов[30].
   Следует признать, что разработчики этого закона в первую очередь думали о предотвращении пожаров. Однако некоторые критики, например Веббы (как это продемонстрировал Редфорд)[31], совершенно упускают из виду работу, проделанную ранними органами местного самоуправления в таких областях, как мощение, освещение и уборка улиц. Не строители виноваты в том, что они не сделали больше. Томас Кьюбитт заявлял Палате общин, что не даст разрешения на постройку ни одного здания, если строителями не будет обеспечен хороший дренаж и возможности слива сточной воды. «Я думаю, государство должно назначить должностное лицо, которое будет отвечать за эти задачи». Так что если в городах распространялись эпидемии, то по крайней мере некоторая часть ответственности за это лежит на законодателях, которые, обложив пошлинами окна, сделали свет и воздух дорогостоящими удобствами, а взимая налог на кирпичи и черепицу, сделали прокладку сточных и канализационных труб нерентабельной. Тем, кто все еще переживает относительно того, что канализационная вода часто смешивалась с питьевой, и считает это, вместе с другими ужасами, последствием промышленной революции, я хотел бы напомнить такой очевидный факт: без железной трубы, которая была одним из продуктов этой революции, проблема здоровой жизни в городах вообще никогда не была бы решена[32].
   Если мое первое возражение против общепринятых взглядов на экономическое развитие в XIX в. связано с их пессимизмом, то второе состоит в том, что за ними не стоит никакого экономического смысла. Современники Адама Смита и его непосредственных преемников оставили много трактатов об истории торговли, промышленности, чеканке денег, доходах государства, проблемах населения и нищете. Их авторы, среди которых можно назвать Андерсона, Макферсона, Чалмерса, Кохуна (Colquhoun), лорда Ливерпуля, Синклэра, Идэна, Мальтуса и Тука, были либо экономистами, либо по крайней мере интересовались вещами, изучением которых занимались Адам Смит, Рикардо и Милль. Правда, как со стороны правых, так и со стороны левых было немало бунтарей, отвергавших доктрины, предложенные экономистами, но так уж вышло, что большинство из них не имели склонности к истории. Таким образом, между экономической историей и экономической теорией не было резкой границы. Однако во второй половине XIX в. между ними наметился конфликт. Я не буду сейчас обсуждать, в какой мере это было прямым следствием трудов Маркса и Энгельса, в какой – возникновения исторической школы экономистов в Германии и в какой – того факта, что английские ученые, занимавшиеся историей экономики после Тойнби, были в основном социальными реформаторами. Однако, несомненно, наметилась тенденция писать о происходившем вне экономического контекста. Чтобы отразить основные черты различных экономических периодов, был изобретен целый ряд клише, которые определяли эпоху скорее с политической точки зрения, нежели с экономической. Выражение «промышленная революция» было придумано (как показала г-жа Безансон)[33] не английскими промышленниками или экономистами, а французскими авторами конца XVIII в. под влиянием бурной политической жизни их страны. За него ухватились Энгельс и Маркс, а Арнольд Тойнби позже использовал его в качестве названия своего новаторского труда. Вопрос в том, не устарел ли теперь этот термин, так как он подразумевал, что результаты введения крупномасштабного производства имели больше плачевных, чем благоприятных последствий. Еще более неудачным, я считаю, было введение в историю экономики другого выражения, имевшего политическую направленность, идущего от того же источника, но появившегося ранее. Профессор Макгрегор проследил происхождение термина laissez faire* от 1755 г., когда он впервые был использован маркизом д’Аржансоном для выражения как политического, так и экономического принципа[34]. Он обрисовал любопытную эволюцию этого выражения, начиная с момента, когда оно обозначало невмешательство государства в развитие промышленности, и до того, как Альфред Маршалл в 1907 г. использовал его в значении «пусть государство бдит и действует» («let the State be up and doing»). Если учитывать двусмысленность этого термина, возможно, не стоит удивляться, что некоторые ассоциируют его с периодом английской истории, известным под названием «эпоха реформы» (снова определение из словаря политиков, а не экономистов). Поэтому нельзя быть слишком строгим к студенту, который заявил, что «в районе 1900 года предприниматели отошли от принципа laissez faire и начали работать сами на себя». Название работы г-на Фишера-Анвина 1904 года закрепило за десятилетием, в которое произошел железнодорожный бум и были отменены хлебные законы, клеймо «голодные 40-е»; а совсем недавно журнал «Womanfare» дал определение десятилетию, предшествующему войне, «голодные 30-е». Формируется миф о том, что 1930–1939 гг. были отмечены печатью нищеты. В следующем поколении выражение «голодные 30-е» может стать нормой.
   Два поколения историков экономики уклонялись от экономических вопросов или же отвечали на них поверхностно. Так и не ответив на элементарный вопрос, следует ли стремиться к изобилию или к дефициту, все они ратуют за ограничения.
   О попытках Ланкашира обеспечить людей, прежде ходивших полуголыми, дешевыми изделиями из хлопка, упоминается в одном предложении в том смысле, что «кости ткачей убелили индийские долины». В этом же базовом учебнике мне объясняют, что пошлина на импорт пшеницы привела к бедности и бедствиям в первой половине XIX в., а отсутствие такой пошлины в последующие десятилетия того же века (которая играла бы роль запруды против притока дешевой пшеницы, шедшего из-за Атлантики) стало главной причиной бедности и бедствий во время периода, печально известного как Великая депрессия. Некоторые историки экономики посвятили целые главы своих трудов размышлениям на такие темы, как, например, «Возникла ли торговля на базе промышленности или промышленность на базе торговли?» или «Развивает ли транспорт рынок или рынок дает толчок развитию транспорта?». Они озаботились такими вопросами, как возникновение спроса, который, собственно, делает возможным производство. Когда же они сталкиваются с реальной проблемой, ее обходят комментариями вроде «возник кризис» или «распространилась спекуляция», хотя на вопросы, почему так происходит или в чем суть проблемы, ответы даются редко. А когда даются подробные ответы, в таких объяснениях зачастую полностью отсутствует логика. В объяснении причин французской депрессии 1846 г. профессор Клаф заявляет, что «сокращение сельскохозяйственного производства понизило потребительские возможности фермеров, а высокая стоимость жизни препятствовала тому, чтобы население, занятое в промышленности, покупало что-либо, кроме еды». Профессор несомненно сгущает краски.
   Часто говорят, что, по крайней мере до Кейнса, экономист-теоретик мыслил абстракциями и ему нечего было предложить историкам. Но если бы историки на мгновение задумались о маржиналистском анализе, они не делали бы таких глупых заявлений, как «торговля может возникнуть, только когда имеется излишек» или «инвестирование за границей происходит только при перенасыщении рынка капитала в собственной стране». Незнание начал экономической теории привело к тому, что историки давали политические интерпретации любому благоприятному развитию событий. Во множестве книг улучшение условий труда в XIX в. приписывается фабричным законам; почти ни в одной из них не указывается, что растущая производительность труда мужчин была связана с сокращением количества детей, эксплуатируемых на фабриках, или количества женщин, работавших на вредном производстве в шахтах. До того, как профессор Ростоу написал в 1948 г. работу «British Economy of the Nineteenth Century», историки экономики почти не обсуждали соотношение между инвестициями и прибылью.
   Никто так не настаивал на необходимости теории в исторических трудах, как Зомбарт. «Факты – как бусины, – пишет он, – чтобы собрать их воедино, нужна нить… Нет теории – нет и истории». К сожалению, сам он нашел теорию не в трудах своих современников-экономистов, а у Карла Маркса; и хотя позже он выступал против интерпретаций Маркса, его работа повлекла за собой много других трудов, в которых немецкие, английские и американские историки нанизывали факты на нить марксизма. В частности, все, что произошло с начала Средних веков, объясняется в рамках капитализма – термина если и не придуманного Марксом, то по крайней мере сделавшего его популярным. Маркс, естественно, ассоциировал его с эксплуатацией. Зомбарт использовал его как обозначение системы производства, которая отличается от ремесленной системы тем, что средства производства принадлежат классу, отличному от рабочего, – классу, чьим мотивом является прибыль и чьи методы более рациональны по сравнению с традиционными методами ремесленников. Больше всего он подчеркивал дух капитализма. Другие элементы, такие как внедрение новшеств за счет денег, взятых в долг, т. е. кредита, были уже добавлены другими авторами, такими как Шумпетер. Но почти все они сходятся во мнении, что капитализм подразумевает существование рациональных методов организации труда, пролетариата, который продает свой труд (а не продукт своего труда), и класса капиталистов, чьей целью является неограниченная прибыль. Подразумевается, что в какой-то момент истории человечества, возможно в XI в., в людях появились такие качества, как рационализм и стремление к обогащению. Основной задачей историков экономики, последователей Зомбарта, было проследить, откуда происходят эти качества. Это называлось «генетическим подходом» к проблеме капитализма.
   Тысяча лет – невообразимо длинный период времени, и поэтому развитие капитализма пришлось разбить на этапы – эпохи раннего, полного и позднего капитализма, или торгового капитализма, промышленного капитализма, финансового капитализма и государственного капитализма. Те, кто пользуется этими категориями, признают, конечно, что они частично накладываются друг на друга: что поздний этап одной эпохи – это ранний этап следующей (также говорят «начало возникновения следующего этапа»). Но так преподавать историю экономики, т. е. предполагать, что торговля, промышленность, финансы и государственное регулирование являются последовательными доминирующими факторами, – означает, на мой взгляд, скрывать от студентов взаимодействие и взаимозависимость всех этих факторов в каждый период времени. Это совершенно неверное представление об экономике.
   Те, кто пишет в таком стиле, склонны искажать факты. Частью созданного таким образом мифа является то, что доминантная форма организации при промышленном капитализме, завод, появилась по требованию зажиточных людей и правительства, а не простых людей. Позвольте мне процитировать профессора Нуссбаума: «В личностном контексте это были интересы правителей [государства] и промышленников; в безличном контексте войны и роскошь благоприятствовали, можно даже сказать, обусловили возникновение фабрично-заводской системы». Чтобы доказать этот абсурдный тезис, он приводит список капиталоемких отраслей промышленности, существовавших к 1800 г. Он перечисляет «сахар, шоколад, кружева, вышивки, галантерею, гобелены, зеркала, фарфор, драгоценности, часы, а также печатание книг»[35]. Все, что я могу на это ответить: кроме производства сахара я не нахожу в Англии в этот период ни одного примера фабричного производства какого-нибудь из этих продуктов[36]. Нуссбаум признает, что производство хлопчатобумажной одежды «практически исключало некапиталистическую организацию», но при этом утверждает, что причина этого крылась в том, что такая одежда «изначально и в течение долгого периода времени была предметом роскоши». По-видимому, он считает, что Аркрайт и его соратники производили тонкий муслин и льняной батист для королевского двора, а не набивной ситец для английских рабочих и индийских крестьян. В любом случае для всякого, кто хоть немного ознакомился с послужным списком первого поколения владельцев фабрик и заводов в Англии, эта легенда о войне и роскоши слишком абсурдна, чтобы ее опровергать.
   Истина в том, что, как заметил профессор Кебнер, ни Маркс, ни Зомбарт (ни, если уж на то пошло, Адам Смит) не имели ни малейшего представления о реальной природе того, что мы называем промышленной революцией. Они придавали слишком большое значение роли, которую играла наука, и не располагали концепцией экономической системы, развивающейся стихийно, без помощи государства или философов. Однако, как мне кажется, больше всего вреда принесло их упорное подчеркивание некоего «капиталистического духа»: так из фразы, отражающей рациональное или эмоциональное отношение, это выражение превратилось в нечто безличное, сверхчеловеческое. Это уже не люди, имеющие свободу выбора и способные вершить перемены, а капитализм или дух капитализма.
   «Капитализм, – пишет Шумпетер, – развивает рациональность». «Капитализм возвеличивает денежную единицу». «Капитализм сформировал ментальную установку современной науки». «Современный пацифизм, современная международная этика, современный феминизм – все они являются производными капиталистической системы». Чем бы ни являлись эти высказывания, они точно не имеют никакого отношения к истории экономики. Они мистифицируют простое пересказывание фактов. Что мне делать со студентом, который намеревается объяснить причину возникновения в Англии компаний с ограниченной ответственностью в 1850-х годах в следующих выражениях? Я приведу буквальную цитату из одной письменной работы: «Индивидуализму пришлось уступить принципам „laissez faire“, так как ранний этап предпринимательского капитализма препятствовал тому рациональному, всеохватному развитию, которое является самим духом капитализма».
   Зомбарта, Шумпетера и их последователей волнуют конечные, а не реальные причины. Этого не избежал даже такой серьезный историк, как профессор Пэрс. «Капитализм сам по себе обусловливает в какой-то степени производство товарных урожаев, так как он требует оплаты в валюте, которую можно реализовать у себя в стране»[37]. Такая точка зрения отражает скорее взгляд ex post, чем ex ante. Профессор Грас хорошо описал генетический подход в целом: «В контексте этого подхода факты часто вырываются из контекста. Подчеркивая зарождение или эволюцию чего-либо, эта теория подразумевает первоначальный импульс, который, появившись, развивается до конца».
   «Иными словами, все происходит потому, что капиталистической системе это нужно, даже если неизвестно, к чему все это приведет». «Социалистическая организация общества неизбежно вырастает из такого же неизбежного процесса разложения общества капиталистического», – писал Шумпетер*. Возможно, так и будет. Но мне бы не хотелось, чтобы об истории писали так, будто ее единственной функцией является отражение постепенного наступления неизбежного.
   Я не хочу, чтобы вы считали, что я не уважаю Зомбарта и Шумпетера. Напротив, на фоне их огромных достижений мой маленький вклад в историю экономики, может быть, покажется любительскими заметками. Но в то же время я твердо убежден, что будущее этой дисциплины должно определяться более тесным сотрудничеством с экономистами и что выражения, которые, возможно, служили своей цели поколение тому назад, теперь нужно оставить в прошлом. Одно из лучших исторических оправданий американской экономики было написано профессором Хэкером на основе работ Зомбарта. По-моему, эта работа немного потеряла бы (если бы вообще что-то потеряла) и осталась бы столь же убедительной, если бы была полностью написана ясным и доходчивым стилем профессора Хэкера. Кроме того, я не верю, что века нашей истории не несли в себе ничего, кроме жестокости и эксплуатации. Так же, как и Джордж Анвин, я надеюсь, что «прогресс» (позволю себе использовать этот анахронизм) движим стихийными действиями и решениями обычных людей, и я не согласен с тем, что все идет к заведомо предопределенному концу, «движимое силами» (что бы это ни значило) безличной системы, называемой «капитализмом». Я считаю, что созидательные достижения государства слишком переоцениваются и что, как сказал Кальвин Кулидж, «в стране, где народ и есть правительство, никто не пытается переложить свои проблемы на правительство». Наблюдая за тем, что происходит вокруг меня, я вижу, как люди познают истину этих слов на горьком опыте. Раньше я лелеял надежду на то, что изучение истории может избавить нас от участи учиться таким образом. Если вначале я указывал на некоторую нелогичность и недалекость работ моих коллег, то теперь мне хотелось бы закончить словами о том, как меня радует то, что в Лондонской школе экономики и в других вузах Британии и Америки растет количество молодых преподавателей, открытых для восприятия экономического образа мышления и либеральных идей. Я не верю в то, что ошибочные представления об истории можно легко разрушить открытой критикой. Но я верю, что и в мире науки, и в реальном мире зарождаются тенденции, которые позволяют надеяться на лучшее будущее.

Луис М. Хэкер Об антикапиталистическом уклоне американских историков

   Я обращаюсь к той же теме, что и профессор Эштон. В первой части статьи я хотел бы прокомментировать общее значение анализируемых им идей; во второй части будут рассмотрены взгляды современных американских историков на капиталистическую систему.

I

   Выступление Эштона отличает именно та продуманная подача материала, которой мы уже привыкли ожидать от него: он обладает редкими для историка экономики качествами, которые позволяют ему видеть и всю картину в целом, и ее составные части. Он, как никто другой до него, описывает развитие промышленного предпринимательства в Британии внятно и подробно; никому не удавалось так хорошо охарактеризовать XIX столетие с общефилософской точки зрения и рассмотреть его значение в экономическом или даже в политико-экономическом контексте. В наше время модно очернять XIX век даже в большей степени, чем прежде, когда авторитет Веббов и Хэммондов был непререкаем. В число самых известных критиков, упорно настаивающих на безнравственности XIX столетия, входят Чарльз Бирд[38] в Америке и И. Х. Карр[39] в Англии. С их точки зрения, главным в то время было зарабатывание денег (разумеется, путем производства дешевых товаров), но даже слово «дешевые» наделяется зловещим подтекстом, а нравственные ценности, которые якобы прежде руководили людьми и давали им внутреннюю опору, были утеряны. XIX век не знал чувства ответственности, и в погоне за материальными благами он овеществил, т. е. опошлил, отношения между людьми. Сегодня нашему миру не хватает единства, а также цели и уверенности. Подразумевается, что в XVIII в. мир обладал этими качествами и что еще не поздно снова их возродить в ХХ в.
   Эштон абсолютно прав в своем стремлении противостоять современным попыткам романтизации доиндустриального мира, как продемонстрировал также Буассоннад[40], эффектно опровергнув все аргументы тех, кто стремился приукрасить наше представление о средневековом мире. Я и сам пытался оспорить положение о том, что в доиндустриальной Европе отношение к трудовому классу отличалось гуманностью[41].
   Напротив, если до XIX в. жизнь подавляющего большинства людей была подобна существованию животных, жалкой и недолгой (в условиях плантационного рабства и манориальной и «коттеджной»* систем), то только потому, что, несмотря на относительную защищенность, которую давал социальный статус и обычай, никто не был заинтересован в улучшении жизненных условий. Нет более презрительного отношения к человеческой природе, чем у моралистов XVIII в., которые считали людей неспособными спасти собственную душу (я имею в виду Дефо и Мандевилля)[42]. Людям, по их мнению, нужна «высшая инстанция» – обычай, закон и кара за неповиновение, – чтобы удерживаться в рамках, которые сохраняли бы внутренний баланс. В наше время мы называем эту инстанцию «социальным планированием». По сути и то и другое представляют собой неверие в способность человека гармонично устроить свою жизнь, руководствуясь здравым смыслом.