Страница:
Сказал, отвернулся и пошел.
Теперь я остолбенел, наверное, и побледнел. Такой приговор считал невероятным. Что сделать, к кому обратиться за помощью? Нельзя же за один промах выбросить человека в черную дыру. Но обратиться не к кому. Начальник политчасти отсутствует, начальник лагеря и раньше искоса на меня смотрел, т. е. от него ждать помощи не стоит.
Поговорить хотя бы с товарищами, с друзьями. Но их нет. Рабочие бригады давно вышли на заводы и стройки. Последняя надежда — Саша. Но, оказывается, и он с бригадой вышел на завод. Трудно мне собраться с мыслями. Что он сказал, дежурный тот? Собрать вещи? Что такое вещи?
Личная собственность военнопленного согласно официальному уставу состояла из следующих предметов:
— одежда, которая надета на тело;
— ложка как наиболее важный инструмент военнопленного;
— котелок как наиболее важная посуда;
— бумажник с фотографиями родных и близких, если таковой остался у пленного после первого обыска при взятии в плен.
Личные вещи
военнопленного Фритцше
И все!
А что у меня есть? Есть ложка-реликвия, которую я смастерил в новогодний день 1944 года на судоверфи в Красноармейске, но котелка нет. Для членов актива суп да каша выдаются в мисках, которые находятся на кухне. Никаких личных сувениров из дома нет, потому что при вылете на фронт членам экипажей не разрешалось иметь с собой других материалов, кроме простого удостоверения личности.
Зато у меня была целая библиотека как политической тематики, так и беллетристика жанра. Был целый архив конспектов для работы с кружками изучения краткого курса истории ВКП(б), истории рабочего движения Германии, исторического материализма и т. п. Были открытки, полученные от родителей начиная с 1945 года, и фотографии, снятые в лагере официальным фотографом. Были письменные принадлежности, запасная пара обуви, некоторые предметы обмундирования (шаровары, гимнастерка военного происхождения), предназначенные преимущественно для маскировки на «нецензурованных» экскурсиях и пр.
В результате того, что в переселении из торфяного лагеря в д. Пыра на 96-й химзавод я участвовал не рядовым военнопленным, а на должности командира роты, объем личного имущества при вступлении в новый лагерь уменьшению не подвергался. К тому же весь личный состав торфяников переселился в пустую лагерную зону без того педантичного обыска, которому подвергались вновь прибывшие военнопленные.
А я теперь кто? Курсант, старший актива или рядовой ВП? Собрал я вещи с учетом того, что покамест рядовым еще не являюсь. От старшего повара получил мешок из-под сахара и начал набивать его своим имуществом. Вопрос, кто я, решился скоро и неожиданно. Снова появился дежурный, очевидно, в очень нехорошем настроении.
«Что за барахло в мешке, выкинуть весь этот хлам!» — говорит, берет мешок, высыпает содержимое на пол и начинает сортировать. В мою сторону сует «Краткий курс истории ВКП(б)», открытки и фотографии. «Бери это и пошли!»
Теперь уже сомнений нет: я вновь стал рядовым военнопленным. Научился я тому, что в политработе советского стиля любой проступок ведет к строжайшему приговору без учета прежних заслуг.
Пошли на проходную, где дежурный передал меня конвоиру, с которым отправились в путь куда — неизвестно. Понятие «психотеррор» в эти годы еще не родилось, но с позиции настоящего времени этот способ изгнания из сферы успешной деятельности, безусловно, можно назвать психотеррором.
Когда опомнился, душа начала болеть не потому, что меня сняли с должности, а потому, что разлука с товарищами, с друзьями опять меня превратила в отшельника. Со многими товарищами в лагере я был знаком еще с 1944 года, когда жили в лагере No 165 Талицы. Вместе прошли переживания торфяного лагеря, вместе жили и работали в довольно сносной обстановке заводского лагеря. А теперь меня отправят куда-нибудь, где ни одного знакомого может не быть. Печально! Помнится мне расправа со старшим лагеря — Петром, — который был пойман в объятиях жены одного советского офицера. Его посадили в карцер, а потом перевели в штрафной лагерь.
Интересуюсь, куда направится конвоир. Через двести метров становится ясно, что к ж.д. станции дорога не ведет. Наихудшее опасение могу отбросить, так как пресловутый лагерь «особого режима», куда меня могли отправить, расположен на севере от г. Горького, т. е. на такой дистанции, которую можно преодолеть только железной дорогой.
В пределах досягаемости пешехода есть только лаготделение No 469-1, с жителями которого нередко встречались на заводе и на некоторых стройках. Известно, что там живут не хуже, чем мы жили в лаготделении No 469-3. Не стоит волноваться, посмотрим — увидим.
Лаготделение No 1 расположено на расстоянии около 2 километров от No 3, а процедура принятия военнопленного из другого лагеря выполняется с той же педантичностью, как с вновь прибывшим с Дальнего Востока.
Обыск, дезинфекция, выдача чистого белья, котелка и одеяла. Пугаюсь, когда дежурный ведет меня к жилому помещению. Входная дверь заперта на ключ, окна «защищены» сетками из колючей проволоки. Дверь открывает, жестом просит меня зайти и за мной опять запирает дверь. В сумерках вижу человека, лежащего на нарах. Неприветливо отвечает на мои вопросы. По внешности своей я попал не в то общество. Ношу не военную форму, а штатский костюм, сшитый из материала мундиров. По виду я не «рядовой», но мне удается узнать, что попал в зону «особого режима», которая существует в пределах этого лагеря. В эту зону попадают по разным причинам, в том числе за нарушение дисциплины. Срок пребывания — не менее трех месяцев. Штрафная рота работает на тяжелых участках не 8, а 10 часов, а в лагере люди лишаются свободы движения, заключаются в помещение без какого-либо проветривания, где атмосфера насыщена чадом от курения, испарений и газообразных отходов человеческого организма. В уборную отправляются группами, под стражей ВК (вспомогательная команда, т. е. немцы, которые поддерживали конвоиров).
За месяц существования в этом безумном заключении мне не удалось вырваться из позиции одиночки. Другие штрафники считали меня чужим и сознательно ругали того, кто по внешнему виду принадлежал к «должностным лицам». Тот и другой подозревали, что я доносчик оперуполномоченного.
Прикрепили меня к бригаде землекопов, которая вместе с другими бригадами рыла траншею для укладки канализационного провода. Грунт был легкий, песчаный, глубина траншей над поверхностью территории до — 12 метров. Песок приходилось перелопатить наверх по шести уступам, а норма 8 кубометров на человека в смену. Работа — похожая на стройку пирамид в старом Египте, эффективность ничтожно малая.
Безумие заключалось в том, что рядом стоит крупный шагающий экскаватор, который вырыл бы эту траншею за две-три смены, в то время как сотня военнопленных уже копала почти месяц. Ремонт экскаватора невозможен, отсутствуют запасные части. Работа изнурительная и скучная, а о 100 — процентном выполнении нормы и думать не стоит. Выполняем то на 20, то на 30 процентов. За это срезают суточную порцию хлеба. Получаем 400 г вместо 600 г. Все мои попытки вступить в переговоры с прорабом стройучастка по вопросам государственных норм на земляные работы не увенчались успехом.
Штрафникам запрещается поддерживать контакты любого рода с гражданским населением. У меня есть опыт изложения справочника трудовых норм, чувствуется, что на нашу работу применяется не та норма, но выхода из положения нет. Месяц я копал, и этот месяц помнится особенным не только по причине тяжелой и тупой работы.
Охота на военных преступников
Еще в прежнем лагере мне пришлось убедиться в том, что оперативный отдел завербовал из личного состава военнопленных и организационно поддерживал целую систему доносчиков, цель деятельности которых тогда не понимал. На выявление подпольных фашистских группировок или на раскрытие тайных нарушений дисциплины были направлены действия этой организации? Нельзя было определить. Но мы знали, что любое высказывание, сделанное в кругу товарищей, могло быть доведено до сведения оперативного отдела. Не исключено, что наилучший друг работал верным слугой советской разведки. Некоторые из «бегунов», как мы их звали, демаскировались неосторожностью их заказчиков. Оперуполномоченный, шеф советской разведки в лагере, работал преимущественно ночью. Для передачи доносов «бегунов», как правило, будили посредине ночи, их куда-то отводили, и возвращались они через час — полтора. Был такой слух, что в награду за добрую работу их угощают едой и даже спиртным. Я лично на эту организацию внимания не обращал, в кругу антифашистского актива сравнительно легкомысленно высказывал свое мнение, которое не всегда совпадало с позицией редакторов «Правды» и «Известий». Пока еще я считал себя убежденным коммунистом или по крайней мере социалистом. Бояться карательных мер со стороны политначальства я не видел никаких причин. Какой я был наивный!
Просыпаюсь, лежу на нарах, в корпусе темно. В тусклом освещении от ламп над забором лагерной зоны надо мной склоняется лицо человека в военном мундире. Сновидение, что ли? Нет. «Вставай, оденься побыстрей!»
Как только оделся, мне стало ясно, куда идет поездка. Ждет меня шеф разведки. Встал, оделся, конвоир стоит молча, ждет. «Ну, пошли!»
Следую за конвоиром и чувствую на затылке взоры проснувшихся товарищей. Теперь я окончательно скомпрометирован. Есть теперь причина подозревать, что я один из «бегунов».
В помещении оперативного отдела конвоир передает меня незнакомому молодому человеку в штатском, который приветствует меня с изысканной вежливостью и просит садиться. Второй человек в помещении — знакомая нам переводчица — Вера Гауфман. Без какого-либо объяснения приступают к допросу, начальной частью является запись в протокол личных данных, включая всех племянников вплоть до прапрадеда. Эта процедура по опыту, длится не менее получаса и служит, как предполагают некоторые умницы из личного состава немцев, для выявления обманщиков, скрывающих настоящую их личность. Несовпадение высказываний допрашиваемого на очередных допросах считается доказательством умышленного обмана, за которым может крыться какой-то особенный враг.
Ведение допроса через переводчицу идет с затяжкой. Прошу разрешения продолжать допрос на русском языке без посредничества переводчицы. Как только начинаю разговаривать на русском, замечаю на лице допрашивающего выражение удивления и — как мне кажется — триумфа.
В ходе самого допроса он все снова и снова задает одни и те же вопросы, касающиеся моего пребывания в интернатской полувоенной школе. Придирается вопросами о том, как и где я научился русскому языку, когда и где служил, в каких военных частях. Допрос длится более двух часов. Внимательно читаю объемистый протокол, что явно не нравится допрашивающему, ему не терпится, он недоволен мной.
Протокол постранично подписал, допрос закончен. Допрашивающий сам лично сопровождает меня, думаю к корпусу, но я ошибся. По лестнице поднимаемся к карцеру, который находится на чердаке. Не дав никакого объяснения, он оставляет меня в этом голом помещении без какой-либо мебели. Нет стула, нет нар, сидеть только на голом бетонном полу. Успокоиться трудно. За какой грех после «особого режима» теперь заключение в карцер? Попал я меж жерновов гибельной мельницы политразведки?
Проснулся я от звука отпирания замка. Конвоир приказывает следовать за ним. Ведет он меня к проходной, где собираются бригады для вывода на работу. О завтраке речи не идет. Обед и ужин получаю в нормальном порядке, но вся процедура повторяется в следующую ночь и потом еще пять раз. Допрашивающий все более придирчиво интересуется расписанием дня и предметами учебы в интернатской школе. Сто раз спрашивает, зачем я раньше времени покинул школу, и все снова хочет знать, какая была на самом деле цель учебы в этой школе.
Когда позже мы обсудили эти события в кругу друзей, пришли к решению, что быстрое овладение мной русского языка считали невозможным. Подозревали, наверное, что в той пресловутой школе обучали шпионов и диверсантов, причем русский язык представлял собой главный предмет учебы.
К чести допрашивающего я должен признаться в том, что он не бил меня, и кроме заключения в карцер и лишения завтрака после очередного допроса, никакого издевательства не допускал. Согласно рассказам некоторых товарищей, надо было бояться разных пыток, в каталоге которых голодный карцер считался местом отдыха. Седьмой протокол был подписан мной, и сверка всех протоколов к выявлению косвенных улик обмана, очевидно, не привела. Тогда допрашивающий попробовал все-таки добиться успеха по другому направлению.
— Ты курсант центральной антифашистской школы?
— Так точно.
— Ты готов бороться за освобождение Германии от фашизма?
— Я готов.
— Тогда ты должен вести борьбу и в лагере.
— Я же вел пропагандистскую работу в прежнем лагере. Зачем меня исключили? Зачем заключили в зону особого режима?
— Надо тебе искупить вину активным действием.
Какую вину, он замалчивает, а продолжает:
— Среди твоих товарищей в лагере есть замаскированные военные преступники. Они хитрые и опасные. Их надо выявить и довести до заслуженного наказания. Ты сможешь нам помочь найти такого рода преступников.
Боже мой, думаю, как уйти от этой мельницы? Что сделать? Пришла в голову отнюдь не пустая отговорка:
— Вы сказали, что они — военные преступники — умные и хитрые. Они тогда давным-давно узнали о том, что я курсант, антифашист. А рассказать антифашисту правдивую автобиографию — это было бы подобно самоубийству. А на самоубийство не пойдет такой человек, которому удалось скрываться под фальшивой личностью уже второй или третий год. Судите сами, я для такой борьбы совершенно непригоден.
Попытался я убедить допрашивающего не двумя-тремя фразами, а целой речью защитника перед судом. Только суть речи представлена выше. Он погрузился в раздумье и, наконец, предложил докладывать об общем настроении военнопленных в лагере. Очень нечестно действовать тайным доносчиком, в этом нет сомнений, но нельзя ли с докладом об общем настроении товарищей добиться исправления неполадок и дефицитов в повседневной жизни?
Такими рассуждениями я постарался утешить совесть, когда согласился «по востребованию докладывать об общем настроении людей в лагере.» Обозревая свою деятельность по данному «контракту с дьяволом», я вспоминаю цыганку-предсказательницу, которая в 1944 году осведомила меня о том, что счастье будет моим спутником, с таким только мелким пороком, что счастье нередко будет представляться спасением из несчастья.
Два раза меня вызывали для доклада, два раза я сочинил доклад с одной только целью — никого лично ни в чем не обвинить. Убедились ли сотрудники оперативного отдела, что от меня толку не будет, или меня просто забыли, или Вера Гауфман (с ней поближе познакомлю читателя позже) решила воспользоваться возможностью доступа к документам в оперативном отделе для освобождения меня от этого бремени.
Но есть сегодня и основание предполагать, что опытный разведчик-профессионал умеет определить по характеру человека годность или негодность его для тайной разведки. Предполагаю так потому, что госбезопасность ГДР в 1961 году наводила справки обо мне. В моем личном деле из архива госбезопасности, которое мне отдали в 1996 году, на первой странице сформулировано задание: «Кандидат поддерживает личные контакты с одним руководящим сотрудником почты ФРГ в г. Ганновер. Перспективное задание кандидата — завербовать данное лицо для сотрудничества с нами».
Кандидат — это был я, а целевое лицо — племянник, с которым имел очень тесный контакт. Он приезжал к нам в гости, переписка бывала очень частая. Согласно документам личного дела, сначала расспрашивали «доверенных лиц» на рабочем месте и соседей моей квартиры (35 листов). Потом в течение полугода подслушивали все мои телефонные разговоры (записи разговоров — 183 страницы). Заключение, написанное после 9-месячной разведки, гласит: «Целевое лицо за прошедшее время в ГДР не приехало. Результат исследования кандидата заключается в том, что надежность его по отношению к поставленному заданию весьма сомнительна. Поэтому дело закрывается».
Личный контакт с представителями данного учреждения за весь период расследования — не состоялся. Я очень благодарен за умную оценку того сотрудника МГБ.
За всю свою трудовую жизнь мне всегда удавалось доказать свою надежность в любом профессиональном деле. Посчастливилось мне в том, что опытный психолог-разведчик убедился в моей не надежности для подпольной работы.
Теперь я остолбенел, наверное, и побледнел. Такой приговор считал невероятным. Что сделать, к кому обратиться за помощью? Нельзя же за один промах выбросить человека в черную дыру. Но обратиться не к кому. Начальник политчасти отсутствует, начальник лагеря и раньше искоса на меня смотрел, т. е. от него ждать помощи не стоит.
Поговорить хотя бы с товарищами, с друзьями. Но их нет. Рабочие бригады давно вышли на заводы и стройки. Последняя надежда — Саша. Но, оказывается, и он с бригадой вышел на завод. Трудно мне собраться с мыслями. Что он сказал, дежурный тот? Собрать вещи? Что такое вещи?
Личная собственность военнопленного согласно официальному уставу состояла из следующих предметов:
— одежда, которая надета на тело;
— ложка как наиболее важный инструмент военнопленного;
— котелок как наиболее важная посуда;
— бумажник с фотографиями родных и близких, если таковой остался у пленного после первого обыска при взятии в плен.
Личные вещи
военнопленного Фритцше
И все!
А что у меня есть? Есть ложка-реликвия, которую я смастерил в новогодний день 1944 года на судоверфи в Красноармейске, но котелка нет. Для членов актива суп да каша выдаются в мисках, которые находятся на кухне. Никаких личных сувениров из дома нет, потому что при вылете на фронт членам экипажей не разрешалось иметь с собой других материалов, кроме простого удостоверения личности.
Зато у меня была целая библиотека как политической тематики, так и беллетристика жанра. Был целый архив конспектов для работы с кружками изучения краткого курса истории ВКП(б), истории рабочего движения Германии, исторического материализма и т. п. Были открытки, полученные от родителей начиная с 1945 года, и фотографии, снятые в лагере официальным фотографом. Были письменные принадлежности, запасная пара обуви, некоторые предметы обмундирования (шаровары, гимнастерка военного происхождения), предназначенные преимущественно для маскировки на «нецензурованных» экскурсиях и пр.
В результате того, что в переселении из торфяного лагеря в д. Пыра на 96-й химзавод я участвовал не рядовым военнопленным, а на должности командира роты, объем личного имущества при вступлении в новый лагерь уменьшению не подвергался. К тому же весь личный состав торфяников переселился в пустую лагерную зону без того педантичного обыска, которому подвергались вновь прибывшие военнопленные.
А я теперь кто? Курсант, старший актива или рядовой ВП? Собрал я вещи с учетом того, что покамест рядовым еще не являюсь. От старшего повара получил мешок из-под сахара и начал набивать его своим имуществом. Вопрос, кто я, решился скоро и неожиданно. Снова появился дежурный, очевидно, в очень нехорошем настроении.
«Что за барахло в мешке, выкинуть весь этот хлам!» — говорит, берет мешок, высыпает содержимое на пол и начинает сортировать. В мою сторону сует «Краткий курс истории ВКП(б)», открытки и фотографии. «Бери это и пошли!»
Теперь уже сомнений нет: я вновь стал рядовым военнопленным. Научился я тому, что в политработе советского стиля любой проступок ведет к строжайшему приговору без учета прежних заслуг.
Пошли на проходную, где дежурный передал меня конвоиру, с которым отправились в путь куда — неизвестно. Понятие «психотеррор» в эти годы еще не родилось, но с позиции настоящего времени этот способ изгнания из сферы успешной деятельности, безусловно, можно назвать психотеррором.
Когда опомнился, душа начала болеть не потому, что меня сняли с должности, а потому, что разлука с товарищами, с друзьями опять меня превратила в отшельника. Со многими товарищами в лагере я был знаком еще с 1944 года, когда жили в лагере No 165 Талицы. Вместе прошли переживания торфяного лагеря, вместе жили и работали в довольно сносной обстановке заводского лагеря. А теперь меня отправят куда-нибудь, где ни одного знакомого может не быть. Печально! Помнится мне расправа со старшим лагеря — Петром, — который был пойман в объятиях жены одного советского офицера. Его посадили в карцер, а потом перевели в штрафной лагерь.
Интересуюсь, куда направится конвоир. Через двести метров становится ясно, что к ж.д. станции дорога не ведет. Наихудшее опасение могу отбросить, так как пресловутый лагерь «особого режима», куда меня могли отправить, расположен на севере от г. Горького, т. е. на такой дистанции, которую можно преодолеть только железной дорогой.
В пределах досягаемости пешехода есть только лаготделение No 469-1, с жителями которого нередко встречались на заводе и на некоторых стройках. Известно, что там живут не хуже, чем мы жили в лаготделении No 469-3. Не стоит волноваться, посмотрим — увидим.
Лаготделение No 1 расположено на расстоянии около 2 километров от No 3, а процедура принятия военнопленного из другого лагеря выполняется с той же педантичностью, как с вновь прибывшим с Дальнего Востока.
Обыск, дезинфекция, выдача чистого белья, котелка и одеяла. Пугаюсь, когда дежурный ведет меня к жилому помещению. Входная дверь заперта на ключ, окна «защищены» сетками из колючей проволоки. Дверь открывает, жестом просит меня зайти и за мной опять запирает дверь. В сумерках вижу человека, лежащего на нарах. Неприветливо отвечает на мои вопросы. По внешности своей я попал не в то общество. Ношу не военную форму, а штатский костюм, сшитый из материала мундиров. По виду я не «рядовой», но мне удается узнать, что попал в зону «особого режима», которая существует в пределах этого лагеря. В эту зону попадают по разным причинам, в том числе за нарушение дисциплины. Срок пребывания — не менее трех месяцев. Штрафная рота работает на тяжелых участках не 8, а 10 часов, а в лагере люди лишаются свободы движения, заключаются в помещение без какого-либо проветривания, где атмосфера насыщена чадом от курения, испарений и газообразных отходов человеческого организма. В уборную отправляются группами, под стражей ВК (вспомогательная команда, т. е. немцы, которые поддерживали конвоиров).
За месяц существования в этом безумном заключении мне не удалось вырваться из позиции одиночки. Другие штрафники считали меня чужим и сознательно ругали того, кто по внешнему виду принадлежал к «должностным лицам». Тот и другой подозревали, что я доносчик оперуполномоченного.
Прикрепили меня к бригаде землекопов, которая вместе с другими бригадами рыла траншею для укладки канализационного провода. Грунт был легкий, песчаный, глубина траншей над поверхностью территории до — 12 метров. Песок приходилось перелопатить наверх по шести уступам, а норма 8 кубометров на человека в смену. Работа — похожая на стройку пирамид в старом Египте, эффективность ничтожно малая.
Безумие заключалось в том, что рядом стоит крупный шагающий экскаватор, который вырыл бы эту траншею за две-три смены, в то время как сотня военнопленных уже копала почти месяц. Ремонт экскаватора невозможен, отсутствуют запасные части. Работа изнурительная и скучная, а о 100 — процентном выполнении нормы и думать не стоит. Выполняем то на 20, то на 30 процентов. За это срезают суточную порцию хлеба. Получаем 400 г вместо 600 г. Все мои попытки вступить в переговоры с прорабом стройучастка по вопросам государственных норм на земляные работы не увенчались успехом.
Штрафникам запрещается поддерживать контакты любого рода с гражданским населением. У меня есть опыт изложения справочника трудовых норм, чувствуется, что на нашу работу применяется не та норма, но выхода из положения нет. Месяц я копал, и этот месяц помнится особенным не только по причине тяжелой и тупой работы.
Охота на военных преступников
Еще в прежнем лагере мне пришлось убедиться в том, что оперативный отдел завербовал из личного состава военнопленных и организационно поддерживал целую систему доносчиков, цель деятельности которых тогда не понимал. На выявление подпольных фашистских группировок или на раскрытие тайных нарушений дисциплины были направлены действия этой организации? Нельзя было определить. Но мы знали, что любое высказывание, сделанное в кругу товарищей, могло быть доведено до сведения оперативного отдела. Не исключено, что наилучший друг работал верным слугой советской разведки. Некоторые из «бегунов», как мы их звали, демаскировались неосторожностью их заказчиков. Оперуполномоченный, шеф советской разведки в лагере, работал преимущественно ночью. Для передачи доносов «бегунов», как правило, будили посредине ночи, их куда-то отводили, и возвращались они через час — полтора. Был такой слух, что в награду за добрую работу их угощают едой и даже спиртным. Я лично на эту организацию внимания не обращал, в кругу антифашистского актива сравнительно легкомысленно высказывал свое мнение, которое не всегда совпадало с позицией редакторов «Правды» и «Известий». Пока еще я считал себя убежденным коммунистом или по крайней мере социалистом. Бояться карательных мер со стороны политначальства я не видел никаких причин. Какой я был наивный!
Просыпаюсь, лежу на нарах, в корпусе темно. В тусклом освещении от ламп над забором лагерной зоны надо мной склоняется лицо человека в военном мундире. Сновидение, что ли? Нет. «Вставай, оденься побыстрей!»
Как только оделся, мне стало ясно, куда идет поездка. Ждет меня шеф разведки. Встал, оделся, конвоир стоит молча, ждет. «Ну, пошли!»
Следую за конвоиром и чувствую на затылке взоры проснувшихся товарищей. Теперь я окончательно скомпрометирован. Есть теперь причина подозревать, что я один из «бегунов».
В помещении оперативного отдела конвоир передает меня незнакомому молодому человеку в штатском, который приветствует меня с изысканной вежливостью и просит садиться. Второй человек в помещении — знакомая нам переводчица — Вера Гауфман. Без какого-либо объяснения приступают к допросу, начальной частью является запись в протокол личных данных, включая всех племянников вплоть до прапрадеда. Эта процедура по опыту, длится не менее получаса и служит, как предполагают некоторые умницы из личного состава немцев, для выявления обманщиков, скрывающих настоящую их личность. Несовпадение высказываний допрашиваемого на очередных допросах считается доказательством умышленного обмана, за которым может крыться какой-то особенный враг.
Ведение допроса через переводчицу идет с затяжкой. Прошу разрешения продолжать допрос на русском языке без посредничества переводчицы. Как только начинаю разговаривать на русском, замечаю на лице допрашивающего выражение удивления и — как мне кажется — триумфа.
В ходе самого допроса он все снова и снова задает одни и те же вопросы, касающиеся моего пребывания в интернатской полувоенной школе. Придирается вопросами о том, как и где я научился русскому языку, когда и где служил, в каких военных частях. Допрос длится более двух часов. Внимательно читаю объемистый протокол, что явно не нравится допрашивающему, ему не терпится, он недоволен мной.
Протокол постранично подписал, допрос закончен. Допрашивающий сам лично сопровождает меня, думаю к корпусу, но я ошибся. По лестнице поднимаемся к карцеру, который находится на чердаке. Не дав никакого объяснения, он оставляет меня в этом голом помещении без какой-либо мебели. Нет стула, нет нар, сидеть только на голом бетонном полу. Успокоиться трудно. За какой грех после «особого режима» теперь заключение в карцер? Попал я меж жерновов гибельной мельницы политразведки?
Проснулся я от звука отпирания замка. Конвоир приказывает следовать за ним. Ведет он меня к проходной, где собираются бригады для вывода на работу. О завтраке речи не идет. Обед и ужин получаю в нормальном порядке, но вся процедура повторяется в следующую ночь и потом еще пять раз. Допрашивающий все более придирчиво интересуется расписанием дня и предметами учебы в интернатской школе. Сто раз спрашивает, зачем я раньше времени покинул школу, и все снова хочет знать, какая была на самом деле цель учебы в этой школе.
Когда позже мы обсудили эти события в кругу друзей, пришли к решению, что быстрое овладение мной русского языка считали невозможным. Подозревали, наверное, что в той пресловутой школе обучали шпионов и диверсантов, причем русский язык представлял собой главный предмет учебы.
К чести допрашивающего я должен признаться в том, что он не бил меня, и кроме заключения в карцер и лишения завтрака после очередного допроса, никакого издевательства не допускал. Согласно рассказам некоторых товарищей, надо было бояться разных пыток, в каталоге которых голодный карцер считался местом отдыха. Седьмой протокол был подписан мной, и сверка всех протоколов к выявлению косвенных улик обмана, очевидно, не привела. Тогда допрашивающий попробовал все-таки добиться успеха по другому направлению.
— Ты курсант центральной антифашистской школы?
— Так точно.
— Ты готов бороться за освобождение Германии от фашизма?
— Я готов.
— Тогда ты должен вести борьбу и в лагере.
— Я же вел пропагандистскую работу в прежнем лагере. Зачем меня исключили? Зачем заключили в зону особого режима?
— Надо тебе искупить вину активным действием.
Какую вину, он замалчивает, а продолжает:
— Среди твоих товарищей в лагере есть замаскированные военные преступники. Они хитрые и опасные. Их надо выявить и довести до заслуженного наказания. Ты сможешь нам помочь найти такого рода преступников.
Боже мой, думаю, как уйти от этой мельницы? Что сделать? Пришла в голову отнюдь не пустая отговорка:
— Вы сказали, что они — военные преступники — умные и хитрые. Они тогда давным-давно узнали о том, что я курсант, антифашист. А рассказать антифашисту правдивую автобиографию — это было бы подобно самоубийству. А на самоубийство не пойдет такой человек, которому удалось скрываться под фальшивой личностью уже второй или третий год. Судите сами, я для такой борьбы совершенно непригоден.
Попытался я убедить допрашивающего не двумя-тремя фразами, а целой речью защитника перед судом. Только суть речи представлена выше. Он погрузился в раздумье и, наконец, предложил докладывать об общем настроении военнопленных в лагере. Очень нечестно действовать тайным доносчиком, в этом нет сомнений, но нельзя ли с докладом об общем настроении товарищей добиться исправления неполадок и дефицитов в повседневной жизни?
Такими рассуждениями я постарался утешить совесть, когда согласился «по востребованию докладывать об общем настроении людей в лагере.» Обозревая свою деятельность по данному «контракту с дьяволом», я вспоминаю цыганку-предсказательницу, которая в 1944 году осведомила меня о том, что счастье будет моим спутником, с таким только мелким пороком, что счастье нередко будет представляться спасением из несчастья.
Два раза меня вызывали для доклада, два раза я сочинил доклад с одной только целью — никого лично ни в чем не обвинить. Убедились ли сотрудники оперативного отдела, что от меня толку не будет, или меня просто забыли, или Вера Гауфман (с ней поближе познакомлю читателя позже) решила воспользоваться возможностью доступа к документам в оперативном отделе для освобождения меня от этого бремени.
Но есть сегодня и основание предполагать, что опытный разведчик-профессионал умеет определить по характеру человека годность или негодность его для тайной разведки. Предполагаю так потому, что госбезопасность ГДР в 1961 году наводила справки обо мне. В моем личном деле из архива госбезопасности, которое мне отдали в 1996 году, на первой странице сформулировано задание: «Кандидат поддерживает личные контакты с одним руководящим сотрудником почты ФРГ в г. Ганновер. Перспективное задание кандидата — завербовать данное лицо для сотрудничества с нами».
Кандидат — это был я, а целевое лицо — племянник, с которым имел очень тесный контакт. Он приезжал к нам в гости, переписка бывала очень частая. Согласно документам личного дела, сначала расспрашивали «доверенных лиц» на рабочем месте и соседей моей квартиры (35 листов). Потом в течение полугода подслушивали все мои телефонные разговоры (записи разговоров — 183 страницы). Заключение, написанное после 9-месячной разведки, гласит: «Целевое лицо за прошедшее время в ГДР не приехало. Результат исследования кандидата заключается в том, что надежность его по отношению к поставленному заданию весьма сомнительна. Поэтому дело закрывается».
Личный контакт с представителями данного учреждения за весь период расследования — не состоялся. Я очень благодарен за умную оценку того сотрудника МГБ.
За всю свою трудовую жизнь мне всегда удавалось доказать свою надежность в любом профессиональном деле. Посчастливилось мне в том, что опытный психолог-разведчик убедился в моей не надежности для подпольной работы.
Глава 10: Лаготделение No 469-1 — 1947-1948 гг.
Кабузенко. База трофейного оборудования.
Весна-осень 1947 г.
Н.П.Кабузенко с женой и сыном. 1961 год
Перевели меня в бригаду «вольных» военнопленных, выполнение норм в которой было еще хуже чем на рытье траншеи. В среднем давали меньше 20 %.
«Постарайся улучшить трудовые показатели», — дает мне наставление какой-то незнакомый офицер.
Теперь утром меня выпускают из контингента штрафников, а вечером я должен вернуться в тюрьму в тюрьме. Все же моя жизнь облегчилась тем, что рабочее время сократилось на 8 часов и контакты с начальством участка не запрещались.
Задание бригады — разгружать вагоны, которые поступают из Германии с так называемым «трофейным оборудованием». Позже я узнал, что, прежде чем был установлен объем репарационных поставок в СССР, спецчасти Советской армии начали в советской зоне демонтировать целые предприятия и отправлять оборудование в Союз в виде трофеев, которые не учитывались своей ценностью в сумме репарационных поставок.
На платформах всевозможные аппараты химических производств, измерительные приборы, целые распределительные щиты, металлоґконструкции демонтированных зданий, одним словом — укомплектоґванные цеха химических производств, которые раньше работали рядом с родной деревушкой.
Состав бригады — исключительно «новички», попавшие в плен весной 1945 года. В шутку их называют «последним призывом», т.е. к концу войны прочесали управленческие учреждения, где эти люди отсидели период войны за письменным столом. Практическая физическая работа им чужое дело. Не знают просто, как привести в движение многотонные тяжеловесы без подъемно-транспортных механизмов. В качестве инструмента предоставляют в наше распоряжение: лом каждому члену бригады и железнодорожные шпалы в неограниченном количестве.
Скорость разгрузки вагонов в Союзе имела исключительное значение. Простой вагона сверх положенного времени влечет за собой приглашение прокурора на места, а тот, в свою очередь, щедро раздает свои «подарки». Вагон подали, значит, у тебя есть шесть часов на разгрузку. На базе приобретенных в школе теоретических знаний о законе рычага и за три с половиной года плена, мне удалось освоить кое-какие приемы эффективного использования самого универсального инструмента в России — лома. Кроме того, имелись нормально функционирующие мозги и, что самое главное, желание получить «процентный хлеб» и прочие добавки за выполнение и перевыполнение норм.
Прошло менее недели, и впервые бригада получила полный рацион хлеба. Товарищи удивились тому, что с меньшей затратой физических усилий можно было добиться намного большего результата.
Я конкретно не знал, но все это время чувствовал, что за мной ведется специальный надзор. Немецкий командир штрафной роты, очевидно, имевший хорошие отношения с представителями управления лагеря, открыл мне, что надо мной выдана своего рода анафема. Начальник третьего лаготделения (откуда меня выгнали) добился приказа управления лагерной группы — военнопленного Фритцше никогда ни на какую должность больше не пускать.
«Ты старайся как хочешь, лучшей жизни этим не добьешься», — приблизительно так он сформулировал свое мнение о моем положении.
Но такой уж мой характер: проводить время, не добиваясь конкретных успехов? не мог в плену и не могу до сегодняшнего дня. Успех дает мне крылья, успех восстанавливает физические силы и поддерживает психическую уравновешенность. Я им покажу — таким стал мой девиз. И показал.
В один прекрасный весенний день бригада занята разгрузкой с платформы сварных полутораметровых двутавров длиной 18 метров. Задание нелегкое, есть 20 человек «без правой руки», у каждого из них по лому, а бригадир стоит «руки в брюки» и умственно занимается составлением оптимальной технологии перевода этих стропильных ферм с высоты вниз на полосу возле рельсового пути. Бригада стоит, ждет команды.
Надоело мне ждать, кричу: «Ломы берите, всем наверх, на вагон!»
Сам остался внизу, даю команды, и ферма за фермой спускаются вниз. Недалеко от места события стоит гражданин, наблюдает ход событий. Стоит, не двигается. Делаем перерыв покурить. Тот гражданин приближается и обращается ко мне на немецком:
— Du Brigadier? (Ты бригадир?)
— Нет, бригадир вот там, — отвечаю на русском.
— А ты почему не бригадир?
— Провинился я в сфере политработы.
— Это же не причина исключить человека из трудовой сферы.
Качает головой, уходит. Продолжаем работу. Разгрузку кончаем сравнительно быстро, а вижу, что тот гражданин еще три раза подходит, смотрит, уходит. Работа закончена. Выполнение нормы на 100 % есть, сидим, курим. Опять идет наблюдатель.
— Результат хороший, — говорит, — даже вагон с рельсов не спрыгнул. Скажу нормировщику, чтоб 120 % вам выписал. Но, давайте познакомимся. Я, Кабузенко Николай Порфирьевич, начальник базы трофейного оборудования. Ты по-русски читать, писать умеешь?
— Умею без гарантии безошибочного соблюдения правил правописания.
— Образование какое?
— Гимназию окончил.
— Будешь бригадиром.
— Не забывайте политическую опалу!
— Ерунда! Между заводом и управлением лагерей заключен контракт о предоставлении рабочей силы. В контракте между прочим установлено, что управление завода имеет полное право выбирать способных, по их мнению, ответственных лиц военнопленных в бригадиры и на прочие специальные должности.
Ошибается он, думаю, политическую анафему производственнику не прорвать. На самом деле ошибся я. Вернулся с работы в лагерь, а на следующий день меня ведут в помещение немецкого старшего лагеря. Сидящий там советский офицер (начальник по труду, как выяснилось позже) обращается ко мне: — «Вы что там на заводе сотворили, бунт, что ли?»
Оказалось, я нахожусь между двумя фронтами. Хорошего из такого положения, как правило, не выходит. Что мне ответить? Лучше всего молчать. Удивляюсь дружелюбному тону разговора: — «Бригада No 426 наихудшая в лагере по выполнению норм. Вам задание поправить положение. Назначаетесь бригадиром. Успеха не будет, пошлем вас обратно в особый режим». Обращаясь к старшему лагеря, продолжает: — «Отведите ему койку в общем корпусе».
Вот вместо трех месяцев особого режима за мной остался один. Вернуться туда нельзя. Старший просит меня пойти с ним, идем вокруг корпуса, заходим в небольшое помещение с одноярусными койками, показывает мне свободную и говорит: — «Вот твое место жительства. Здесь уютно, но предупреждаю, капитан Глазунов назначен начальником лагеря. Если он тебя поймает в этом помещении, плохо тебе будет».
За всю свою жизнь я не мог выяснить, кто в этом чужом лагере был моим покровителем и зачем выбрал именно меня для опеки. Кто-то руководил этим театром, а я, наивный юноша, просто не понимал, в какой пьесе какую роль играю.
Откуда старший знал о враждебности ко мне капитана Глазунова, кто ему приказал разместить меня в жилом помещении поваров, не знаю. Существовала в лагерях Горьковской области своего рода мафия сталинградцев (пленные армии Паулюса), которая перед членами ставила задачу помогать другим пострадавшим. Многие влиятельные должности в лагерях занимали именно сталинградцы. Поэтому предполагаю, что меня считали своим человеком. До центра управления этого тайного союза меня не допускали, и желания познакомиться у меня не было. Тем самым начался самый интересный, самый поучительный и самый приятный для меня период военного плена.
На следующее утро у проходной завода встречает нас Николай Порфирьевич Кабузенко. Вызывает бригадиров и раздает наряды на разгрузку вновь прибывших вагонов, наряды с указанием места стоянки и номера вагона. Впервые он так поступил. До сих пор назывались только число вагонов и место разгрузки с тем результатом, что бригадиры выбирали более легкий и несложный груз в результате своего рода рукопашного боя. Увидел «свой» вагон и знаю, что, несомненно, несложный груз. Опять крупные двутавры. Обсудили технологию разгрузки, взялись за работу. Но судьба лишний раз мне показала, кто именно ведает делом.
Поднялись на груз, 20 человек стоят с ломом каждый, и, по команде чередуясь, одни ставят острие лома в щель и кантуют, другие всовывают ломы поглубже и повторяют этот прием, пока ферма не опрокидывается и по скату из шпал скользит вниз.
Ребята не сосредотачиваются, разговаривают меж собой, команд не слушают. Стою с ними в шеренге беспомощный. Решаю спуститься вниз и командовать, имея общий обзор. Решился я и спрыгнул, но какая-то нереальная сила зацепилась за правую мою ногу, и головой вниз падаю с высоты двух с половиной метров. Успеваю защитить лицо предплечьями, прежде чем ударяюсь в грунт.
Весна-осень 1947 г.
Н.П.Кабузенко с женой и сыном. 1961 год
Перевели меня в бригаду «вольных» военнопленных, выполнение норм в которой было еще хуже чем на рытье траншеи. В среднем давали меньше 20 %.
«Постарайся улучшить трудовые показатели», — дает мне наставление какой-то незнакомый офицер.
Теперь утром меня выпускают из контингента штрафников, а вечером я должен вернуться в тюрьму в тюрьме. Все же моя жизнь облегчилась тем, что рабочее время сократилось на 8 часов и контакты с начальством участка не запрещались.
Задание бригады — разгружать вагоны, которые поступают из Германии с так называемым «трофейным оборудованием». Позже я узнал, что, прежде чем был установлен объем репарационных поставок в СССР, спецчасти Советской армии начали в советской зоне демонтировать целые предприятия и отправлять оборудование в Союз в виде трофеев, которые не учитывались своей ценностью в сумме репарационных поставок.
На платформах всевозможные аппараты химических производств, измерительные приборы, целые распределительные щиты, металлоґконструкции демонтированных зданий, одним словом — укомплектоґванные цеха химических производств, которые раньше работали рядом с родной деревушкой.
Состав бригады — исключительно «новички», попавшие в плен весной 1945 года. В шутку их называют «последним призывом», т.е. к концу войны прочесали управленческие учреждения, где эти люди отсидели период войны за письменным столом. Практическая физическая работа им чужое дело. Не знают просто, как привести в движение многотонные тяжеловесы без подъемно-транспортных механизмов. В качестве инструмента предоставляют в наше распоряжение: лом каждому члену бригады и железнодорожные шпалы в неограниченном количестве.
Скорость разгрузки вагонов в Союзе имела исключительное значение. Простой вагона сверх положенного времени влечет за собой приглашение прокурора на места, а тот, в свою очередь, щедро раздает свои «подарки». Вагон подали, значит, у тебя есть шесть часов на разгрузку. На базе приобретенных в школе теоретических знаний о законе рычага и за три с половиной года плена, мне удалось освоить кое-какие приемы эффективного использования самого универсального инструмента в России — лома. Кроме того, имелись нормально функционирующие мозги и, что самое главное, желание получить «процентный хлеб» и прочие добавки за выполнение и перевыполнение норм.
Прошло менее недели, и впервые бригада получила полный рацион хлеба. Товарищи удивились тому, что с меньшей затратой физических усилий можно было добиться намного большего результата.
Я конкретно не знал, но все это время чувствовал, что за мной ведется специальный надзор. Немецкий командир штрафной роты, очевидно, имевший хорошие отношения с представителями управления лагеря, открыл мне, что надо мной выдана своего рода анафема. Начальник третьего лаготделения (откуда меня выгнали) добился приказа управления лагерной группы — военнопленного Фритцше никогда ни на какую должность больше не пускать.
«Ты старайся как хочешь, лучшей жизни этим не добьешься», — приблизительно так он сформулировал свое мнение о моем положении.
Но такой уж мой характер: проводить время, не добиваясь конкретных успехов? не мог в плену и не могу до сегодняшнего дня. Успех дает мне крылья, успех восстанавливает физические силы и поддерживает психическую уравновешенность. Я им покажу — таким стал мой девиз. И показал.
В один прекрасный весенний день бригада занята разгрузкой с платформы сварных полутораметровых двутавров длиной 18 метров. Задание нелегкое, есть 20 человек «без правой руки», у каждого из них по лому, а бригадир стоит «руки в брюки» и умственно занимается составлением оптимальной технологии перевода этих стропильных ферм с высоты вниз на полосу возле рельсового пути. Бригада стоит, ждет команды.
Надоело мне ждать, кричу: «Ломы берите, всем наверх, на вагон!»
Сам остался внизу, даю команды, и ферма за фермой спускаются вниз. Недалеко от места события стоит гражданин, наблюдает ход событий. Стоит, не двигается. Делаем перерыв покурить. Тот гражданин приближается и обращается ко мне на немецком:
— Du Brigadier? (Ты бригадир?)
— Нет, бригадир вот там, — отвечаю на русском.
— А ты почему не бригадир?
— Провинился я в сфере политработы.
— Это же не причина исключить человека из трудовой сферы.
Качает головой, уходит. Продолжаем работу. Разгрузку кончаем сравнительно быстро, а вижу, что тот гражданин еще три раза подходит, смотрит, уходит. Работа закончена. Выполнение нормы на 100 % есть, сидим, курим. Опять идет наблюдатель.
— Результат хороший, — говорит, — даже вагон с рельсов не спрыгнул. Скажу нормировщику, чтоб 120 % вам выписал. Но, давайте познакомимся. Я, Кабузенко Николай Порфирьевич, начальник базы трофейного оборудования. Ты по-русски читать, писать умеешь?
— Умею без гарантии безошибочного соблюдения правил правописания.
— Образование какое?
— Гимназию окончил.
— Будешь бригадиром.
— Не забывайте политическую опалу!
— Ерунда! Между заводом и управлением лагерей заключен контракт о предоставлении рабочей силы. В контракте между прочим установлено, что управление завода имеет полное право выбирать способных, по их мнению, ответственных лиц военнопленных в бригадиры и на прочие специальные должности.
Ошибается он, думаю, политическую анафему производственнику не прорвать. На самом деле ошибся я. Вернулся с работы в лагерь, а на следующий день меня ведут в помещение немецкого старшего лагеря. Сидящий там советский офицер (начальник по труду, как выяснилось позже) обращается ко мне: — «Вы что там на заводе сотворили, бунт, что ли?»
Оказалось, я нахожусь между двумя фронтами. Хорошего из такого положения, как правило, не выходит. Что мне ответить? Лучше всего молчать. Удивляюсь дружелюбному тону разговора: — «Бригада No 426 наихудшая в лагере по выполнению норм. Вам задание поправить положение. Назначаетесь бригадиром. Успеха не будет, пошлем вас обратно в особый режим». Обращаясь к старшему лагеря, продолжает: — «Отведите ему койку в общем корпусе».
Вот вместо трех месяцев особого режима за мной остался один. Вернуться туда нельзя. Старший просит меня пойти с ним, идем вокруг корпуса, заходим в небольшое помещение с одноярусными койками, показывает мне свободную и говорит: — «Вот твое место жительства. Здесь уютно, но предупреждаю, капитан Глазунов назначен начальником лагеря. Если он тебя поймает в этом помещении, плохо тебе будет».
За всю свою жизнь я не мог выяснить, кто в этом чужом лагере был моим покровителем и зачем выбрал именно меня для опеки. Кто-то руководил этим театром, а я, наивный юноша, просто не понимал, в какой пьесе какую роль играю.
Откуда старший знал о враждебности ко мне капитана Глазунова, кто ему приказал разместить меня в жилом помещении поваров, не знаю. Существовала в лагерях Горьковской области своего рода мафия сталинградцев (пленные армии Паулюса), которая перед членами ставила задачу помогать другим пострадавшим. Многие влиятельные должности в лагерях занимали именно сталинградцы. Поэтому предполагаю, что меня считали своим человеком. До центра управления этого тайного союза меня не допускали, и желания познакомиться у меня не было. Тем самым начался самый интересный, самый поучительный и самый приятный для меня период военного плена.
На следующее утро у проходной завода встречает нас Николай Порфирьевич Кабузенко. Вызывает бригадиров и раздает наряды на разгрузку вновь прибывших вагонов, наряды с указанием места стоянки и номера вагона. Впервые он так поступил. До сих пор назывались только число вагонов и место разгрузки с тем результатом, что бригадиры выбирали более легкий и несложный груз в результате своего рода рукопашного боя. Увидел «свой» вагон и знаю, что, несомненно, несложный груз. Опять крупные двутавры. Обсудили технологию разгрузки, взялись за работу. Но судьба лишний раз мне показала, кто именно ведает делом.
Поднялись на груз, 20 человек стоят с ломом каждый, и, по команде чередуясь, одни ставят острие лома в щель и кантуют, другие всовывают ломы поглубже и повторяют этот прием, пока ферма не опрокидывается и по скату из шпал скользит вниз.
Ребята не сосредотачиваются, разговаривают меж собой, команд не слушают. Стою с ними в шеренге беспомощный. Решаю спуститься вниз и командовать, имея общий обзор. Решился я и спрыгнул, но какая-то нереальная сила зацепилась за правую мою ногу, и головой вниз падаю с высоты двух с половиной метров. Успеваю защитить лицо предплечьями, прежде чем ударяюсь в грунт.