Вдруг с площади, куда вливался этот поток, хлестнула музыка, забили литавры, завопили флейты, четыре удара литавр, вслед за ними три вопля дудок, и лица добродушных бухгалтеров, мелких торговцев и жен ремесленников вдруг превратились в страшные хари, поток ворвался на площадь, и оркестр заиграл Эгерландский марш. Все закружилось вихрем, высоко, как рифы из моря, поднимались руины и скелеты домов, поток устремился к длинному черному брандмауэру. Как чайки, вскрикивали дудки, дробно гремели барабаны. Меня несло в общем потоке под Эгерландский марш, и мне вдруг показалось, что это не Западный Берлин и не десять лет прошло после войны, а что это спускаются с гор солдаты в касках и серых мундирах с орлом на груди, орлом, державшим в когтях черный знак. Они спускались с гор, а мы восторженно приветствовали их, я видел, как с грохотом летели на землю вывески чешских магазинов, как высаживали окна и как падал стеклянный дождь, я услышал крики, резкие, пронзительные крики, которые внезапно оборвались, а дудки выхлестывали свою мелодию. Эту мелодию подхватили и стали напевать, взвились флаги с грифами и коршунами, крестами и геральдическими знаками, флаги с холмами и нежными деревцами, с ангелами, виноградными гроздьями и звездами на бархатном фоне. Я смотрел на трепетавшие под небом флаги, под голубым, чистейшей голубизны небом. Вперед меня протиснулся какой-то мальчик. На вид ему было лет тринадцать, совсем еще ребенок, в черных коротких штанишках и белой рубашке, на груди черно-бело-красный галстук, с начертанными на нем остроугольными руническими письменами, этот ясноглазый мальчик с приветливым умным лицом нес барабан, белый барабан ландскнехтов с черными языками пламени, он отбивал барабанными палочками такт Эгерландского марша: та-татата-татата... Я глядел на мальчика, и мне казалось, что это я сам иду в черных коротеньких штанишках и белой рубашке, с барабаном ландскнехта на боку, я глядел на мальчика, и мне хотелось схватить его за руку и вырвать из этого потока, но поток увлекал нас вперед, нес к трибуне, и там я увидел детей.
   Они стояли по двое возле самой трибуны: трехлетние, четырехлетние, пятилетние, в каждой такой забавной паре девочка и мальчик. Они стояли, смущенно держась за руки, в национальных одеждах, мертвых национальных одеждах. То были одежды народностей, уже не существовавших на земле, и дети растерянно стояли в этих нарядах, в этих вымерших нарядах, как в разукрашенных клетках, выставленные напоказ, брошенные в пучину кинокамер и микрофонов, ослепленные прожекторами, затерянные в этом непонятном мире. Вот национальный костюм вашей родины, сказали им, юным вестфальцам и баварцам, гессенцам и фризам, вюртембержцам и берлинцам, сказали, что это национальный костюм их родины и они должны с честью носить его, и они стояли с растерянными лицами, маленькие дети, в старинных чепцах, держа в руках украшенные лентами грабли: куклы в страшной игре. Они стояли, растерянно озираясь, их одежды были мертвы, и тогда я понял, что здесь, на этой площади, все было мертво: мертвые наряды, мертвые флаги, мертвые области рейха, мертвые грифы, мертвые коршуны, мертвые руны, мертвые вымпелы, мертвые кресты, парад призраков из мертвого прошлого, котерое все еще живо. Барабаны, дудки, литавры. Пятнадцатилетний мальчик в черных шганах и белой рубашке вышел вперед и срывающимся в экстазе голосом стал заклинать смерть, и прошлое воскресло.
   Дудки и барабаны, крики. Молодой человек, высокий, широкоплечий, в черных галифе и белой рубашке, смеясь, тянет по улице за бороду старого раввина. Дудки, барабаны. Вот волокут чешского жандарма и швыряют его на мостовую рыночной площади:
   "Эта свинья арестовывала немцев, господин офицер!"
   У офицера на черной фуражке череп, с независимыми соседями покончено, гремит Эгерландский марш, танки катятся к пражским Градчанам, вспыхивает и гибнет в огне Лидице. Дудки и барабаны все тише и тише, я слышу, как замирают дудки и барабаны, замирает Эгерландский марш, улетучиваются восторги, мы сидим, притаившись в своих подвалах, и в каждом подвале притаился страшный вопрос: какой будет месть, которая настигнет нас? А то, что она неминуемо нас настигнет, всем нам было ясно.
   Мы пытались уничтожить других, теперь другие уничтожат нас - око за око, зуб за зуб! Они замуруют подвалы и оставят нас здесь подыхать, думали мы, а может быть, они смилуются и поставят нас к стенке и всех расстреляют, а может быть, произойдет неслыханное чудо: нам подарят жизнь и выселят куда-нибудь на Сахалин, пошлют на какой-нибудь свинцовый рудник или в тундру. И вот настал день капитуляции, и они постучали к нам в дверь и сказали: "Собирайте свои вещи и отправляйтесь за границу, в свою страну и учитесь быть добрыми соседями", а один из них добавил: "Желаем вам счастья".
   Мы собрали свои узлы и ушли за границу, в одну часть Германии и в другую часть Германии, которая была тогда еще едина, но уже расколота, и в одной части Германии переселенцам дали надел земли, жилье и честную работу, а в другой части Германии детей одели в мертвые национальные наряды и вскормили их надеждой, которая звала к убийству.
   Я вздрогнул в испуге. Дудки и барабаны смолкли, зловещие слова заклинания смерти отзвучали, площадь притихла, и на трибуну вышел барон фон Л.
   Он мало изменился, только волосы и бакенбарды стали седыми, на нем были очки с узкими стеклами без оправы и с золотым мостиком, он курил сигару и оживленно разговаривал с группой по-весеннему одетых и приветливо улыбающихся господ. Вероятно, он рассказывал анекдот, потому что стоявшие рядом с ним господа смеялись, а один из них, смеясь, покачал головой и что-то сказал, и они опять все засмеялись, и барон засмеялся, и пока он смеялся, какой-то дородный лысый господин объявил, что сейчас выступит барон фон Лангенау. Грянули аплодисменты, барон положил свою сигару и, успев бросить одному из господ острое словцо, вышел на трибуну и стал говорить. Я не слышал, что он говорил, я все еще был в оцепенении от этой неожиданной встречи: казалось, время остановилось, и оно действительно остановилось, как будто вернулся 1938 год, мертвое время, мертвое и серое от трупного яда. Я заставил себя прислушаться к словам оратора. Он говорил о свободе, а я видел его поместья и леса, которые уже ему не принадлежат, он говорил о самоопределении, а я видел заложников, стоявших у виселицы, он говорил о праве на родину, а я видел, как он поднимает бокал за Богемию у полярного моря. Тихо плескались вокруг людские волны, флаги с грифами, крестами и липами колыхались под голубым небом, дети в тяжелых национальных костюмах стояли внизу у трибуны, как яркие, но уже увядшие цветы.
   Я смотрел на них, вздрагивал от ненависти к тем господам, кто, не задумываясь, пропитывал ядом детские души, я стоял перед трибуной и вздрагивал от ненависти, а оратор возвысил голос, до этого он жалобно оплакивал судьбу Германии, но теперь в его голосе зазвучали угрожающие нотки.
   Наше требование справедливо и умеренно! - кричал он.
   В ту минуту, когда я услышал произнесенное им слово "умеренно", мои воспоминания ожили, я понял, что барон фон Л. убийца, что он подавил в фрау Трауготт волю к жизни. Он убийца, сломивший ее волю к жизни, настоящий убийца. Теперь я нашел ключ, который так долго и упорно искал, я выбрался из толпы, воспоминания нахлынули на меня: море, отлив и пламенеющая отмель. Это произошло летом, перед самой войной, когда мы жили месяц на острове в Северном море, на этом же острове каждый год проводил свой отпуск барон фон Л. Иногда по вечерам барон милостиво приглашал нас в гости, и в один из таких вечеров, в начале августа, когда пламенеющий солнечный закат погас за полосой морского отлива, барон извинился перед отцом за то, что супруга его не смогла к нам выйти, и сказал, что у нее были большие неприятности со служанкой: только что выяснилось, что эта деревенская дуреха в положении, хотя и не замужем, и теперь его жена и он сам скомпрометированы в глазах всего общества. Я не понял, почему, собственно, это так зазорно, но отец мой сказал, что это неслыханное безобразие. Спустя некоторое время появилась баронесса и заявила, что, разумеется, прогнала с работы эту бесстыжую девку, а барон сказал, что им нужно нанять чешскую служанку и это легко сделать за умеренную плату. Умеренную! Больше мы уже не касались этой темы, подумаешь, какая-то служанка, о чем и говорить, а потом ночью, как это было ни досадно, наш покой снова был нарушен: по коридору раздались торопливые шаги, вызывали врача. Я высунулся из двери и увидел, как по лестнице тащили носилки, а на следующий день барон с раздражением сообщил нам, что эта глупая гусыня хотела утопиться. "Ну и что с ней сталось?" - спросил мой отец.
   и барон сказал, что ей повезло, прилив выбросил ее на берег и ее смогли спасти. Потом мы уже больше не говорили об этом неприятном происшествии ведь было достаточно и других тем для разговоров.
   Пророчество барона как будто оправдывалось: Судетскую область захватили, создали Протекторат Богемия и Моравия, волна докатилась до Польши.
   Кого интересовала тогда судьба служанки! Ее отослали домой, а на ее место взяли другую. Измученная женщина пыталась покончить с собой, это произошло у меня на глазах, но я забыл об этом, как забывают название станции, мимо которой поезд проходит без остановки. Даже страшно подумать, сколько таких тайников кроется в нашей памяти, сколько подспудных воспоминаний, скрытых, уже неведомых нам, но еще живущих в нас бесполезной частицей нашего бытия! Как скоро забывает человек о своем прошлом, как скоро он забывает, как скоро, как скоро!
   Я обернулся и посмотрел на площадь, оставшуюся далеко позади, посмотрел на людей, ведь они все же были людьми, и увидел оратора - темную черточку на светлой трибуне. "Он убийца, нужно всем сказать, что он убийца", подумал я, подумал какую-то секунду и о том, что мне надо было бы вскочить на трибуну и крикнуть, что он убийца! С площади донесся гром аплодисментов, бешеный шквал аплодисментов, я опять подумал о том, что надо вернуться, вскочить на трибуну - но в этот миг у меня перед глазами возникла моя страна, страна, которая - тогда я особенно остро это почувствовал - стала моей настоящей родиной, я пустился бежать по улице, торопясь сесть в электричку, чтобы уехать обратно в тот Берлин, где убийцы не разгуливают на свободе...
   Страх перед морем, возникший еще до того, как она увидела Балтику, рассказ о приливе, который, набрав силы, обрушивается на берег (такой прилив можно увидеть лишь на Северном море, но не на Балтике), сломленная воля к жизни после попытки самоубийства, возраст сына и тот факт, что родовое поместье барона фон Л. было как раз в той деревне, где родилась фрау Трауготт, - все это не оставляло никаких сомнений, что теперь ключ к ее трагической судьбе у меня в руках. Конечно, я был не вправе им воспользоваться. Я поговорил с врачом, и он меня обнадежил. Он сказал, что ее надо увезти от моря и все может уладиться, а я вздохнул, как вздохнул тогда бургомистр.
   - Она не хочет! - в отчаянье воскликнул я.
   - Чего не хочет? - изумленно спросил врач.
   - Уезжать из своей деревни, - сказал я.
   - Почему же? - спросил врач, и мне пришлось ему сказать, что я и сам не знаю. Было отчего прийти в отчаянье: у нас в руках был ключ, но ворота к спасению он не открывал.
   Тогда я вспомнил, что в октябре ей исполнится сорок лет. Я узнал точную дату и с букетом в руках снова поехал в Ц. Был прохладный день, один из тех ясных осенних дней, которые, беззаботно улыбаясь, заставляют нас забыть о близкой зиме с ее ледяными ливнями и снежными бурями. Был ясный день, дул свежий ветер, я слышал шум моря, но не пошел на дюну, а отправился к дому со скрещенными лошадиными головами на коньке крыши. Я был уже готов к тому, что опять испугаюсь, увидев ее, но когда я, открыв дверь, вошел в квадратную переднюю, когда дверь распахнулась и в ней появилась фрау Трауготт, маленькая, сгорбленная, вытиравшая руки о передник, глядевшая мимо меня потухшими глазами и чуть слышно промолвившая: "Так это вы, сударь", мне показалось, что сердце у меня оборвалось.
   Ярость охватила меня, пылающая жгучая ярость: надо все же было мне вскочить на трибуну и крикнуть, что там выступал убийца.
   Фрау Трауготт смотрела мимо меня и не произносила ни слова, она стояла в дверях, маленькая, сгорбленная женщина, несущая такое тяжелое бремя, какое редко кому достается. И все же она вырастила сына, содержала в порядке дом, обрабатывала свою землю и снискала уважение своих сограждан: да, этот человек достоин восхищения! Я сунул ей в руки букет, много говорить я не мог, а фрау Трауготт, держа цветы, стояла в дверях, качала головой и бормотала какие-то слова благодарности.
   - Ну, а теперь мы выпьем по чашке чаю! - сказал я, и фрау Трауготт кивнула, тут в дверь постучали, и вошел бургомистр с букетом гвоздик.
   - Сердечно поздравляю и желаю счастья от имени всей деревни! - сказал бургомистр, а фрау Трауготт утерла глаза кончиком фартука.
   - Все здесь так добры ко мне, - сказала она, а потом добавила: - Так добры, так добры. - И, покачав головой, сказала: - Пойду приготовлю чай и ушла на кухню.
   - Теперь я знаю, почему она не хочет уезжать отсюда, - сказал я.
   - Почему? ~ с интересом спросил бургомистр.
   - ддесь впервые в своей жизни она узнала человеческую доброту, - сказал я, - и не хочет ее потерять, поэтому она примирилась даже с морем.
   Бургомистр держал на ладони букет гвоздик словно взвешивая его.
   - Но ведь и в другой деревне ее приняли бы так же сердечно, - заметил он.
   - Откуда это она может знать? - сказал я - Почти всю свою жизнь она терпела обиды, муки и унижения, а потом вдруг узнала людей, которые помогли ей, дали ей домик, и землю, и родину и эта родина значила для нее больше, чем искони знакомая страна с ее горами, ручьями и часовнями на склонах, среди этих людей она чувствовала себя в безопасности, хотя чужая ей природа и пугала ее
   - Возможно, вы правы, - нерешительно промолвил бургомистр, но откуда же этот страх перед морем?
   Я рассказал ему о том, что мне удалось вспомнить.
   - Ну, теперь, похоже, концы с концами сходятся, - сказал бургомистр.
   Фрау Трауготт вышла из кухни с двумя ведрами.
   - Работать сегодня запрещается, фрау Трауготт, - заметил бургомистр, и мы отобрали у нее ведра и пошли во двор. Я качал воду и смотрел на дюну, на ее вершине на фоне светлого неба колыхалась трава, за дюной шумело море.
   Я снял ведро с крючка колонки и поставил его на землю. И тут я увидел молодого человека, вприпрыжку сбегавшего по тропинке с дюны, рослый крепкий, красивый, улыбающийся парень, он был в купальных трусах, и с его волос стекала вода, морская вода. Взявшись рукой за столб, он легко перепрыгнул через ограду прямо во двор, и стая кур с шумом разбежалась во все стороны. Он, ничуть не смущаясь, подошел к нам и протянул бургомистру руку.
   - Это Клаус, сын фрау Трауготт, - сказал бургомистр, и я поздоровался с юношей, мне было приятно смотреть на этого мокрого, сияющего молодого человека, который только что выкупался в море, и тут я вспомнил о той, другой женщине, о королеве из сказки, о каменной статуе, которая ожила и сошла с постамента, я вспомнил о королеве и подумал о бывшей служанке, подумал, что в сыне своем она нашла спасение, и понял, что для нее самой еще не все потеряно.
   Фрау Трауготт вышла из-за дома с дымящимся кувшином в руке.
   - Чай готов, - сказала она, голос ее был чуть слышен, и она смотрела мимо нас на дюну, а на дюне под свежим ветром колыхалась зеленая трава, и мы слышали шум моря, которое вечно бьет о берега Богемии.