Отношение дона Рамона к Альфонсо, наоборот, основывалось на самых сложных литературных и политических проблемах. Что касается Альваро, то он терялся, когда встречал его одного за столом, и нуждался в присутствии других, чтобы отправиться в плавание. Единственное человеческое существо, которое имело свободу в выборе места за столом, был Хосе Феликс. По вечерам дон Рамон не шел в «Джэпи», а направлялся в ближайшее кафе «Рома» со своими друзьями по испанской ссылке.
   Последним, кто приходил за его стол, был я и с первого дня садился без личного права на стул Альваро Сепеды, пока тот находился в Нью-Йорке. Дон Рамон принимал меня как ученика, больше потому, что читал мои рассказы в «Эль Эспектадоре». Однако невозможно было себе представить, что я был с ним настолько самонадеян, что попросил его дать мне денег для моего путешествия с матерью в Аракатаку. Некоторое время спустя, по невероятной случайности, состоялся наш первый и единственный разговор наедине, когда я пришел в «Джэпи» раньше остальных, чтобы вернуть ему без свидетелей шесть песо, которые он мне давал.
   – Привет, гений, – поприветствовал он меня, как всегда. Но что-то в моем лице его встревожило. – Вы заболели?
   – Полагаю, что нет, сеньор, – ответил я ему взволнованно. – Почему?
   – Я заметил, что вы осунулись, – сказал он, – но не придавайте моим словам значения, в эти дни мы все ходим затраханные в задницу.
   Он спрятал шесть песо в бумажник скрытым жестом, как будто деньги были плохи для него.
   – Я их принимаю, – сказал он, покраснев от стыда, – как воспоминание об одном очень бедном юноше, который способен оплатить долг без вытягивания из него кредиторами.
   Я не знал, что сказать, погрузившись в молчание, тяжелое, как свинцовый рудник, в гвалте зала. Никогда я не грезил об удаче той встречи. У меня было впечатление, что в этом общем шуме друзей каждый вносит свою лепту в общую неразбериху, недостатки и достоинства каждого смешивались друг с другом. Но никогда мне не приходило в голову, что я мог разговаривать об искусстве и славе наедине с человеком, занесенным уже много лет в энциклопедии. Сколько раз на рассвете, пока я читал в одиночестве моей комнаты, я воображал волнующие диалоги, которые я хотел бы вести с ним о моих литературных сомнениях, но при солнечном свете они растворялись без остатка. Моя робость возрастала, когда врывался Альфонсо со своими чудовищными идеями, или Херман оспаривал поспешное мнение маэстро, или Альваро отбивал охоту своим проектом, который выводил нас из себя.
   К счастью, в тот день в «Джэпи» дон Рамон взял на себя инициативу расспросить меня о том, как продвигаются мои чтения. Тогда я читал все, что мог найти на испанском из потерянного поколения. С особым вниманием к Фолкнеру, конечно, которого я выслеживал, с кровавой тайной бритвенного ножа, из какого-то странного страха, что в конечном счете он окажется не больше, чем изворотливый риторик. После того как я это сказал, меня охватил стыд, что это было похоже на провокацию, и я попытался сгладить ситуацию, но дон Рамон не дал мне времени.
   – Не беспокойся, Габито, – ответил он мне невозмутимо. – Если Фолкнер окажется в Барранкилье, он появится и за этим столом.
   С другой стороны, я обратил его внимание на то, что Рамон Гомес де ла Серна заинтересовал меня так, что я процитировал его в «Жирафе» наравне с другими бесспорными романистами. Но объяснил ему, что сделал это не из-за его романов, потому что, кроме «Шале роз», мне мало что нравилось у него, меня интересовала дерзость его гения и словесного таланта, но только как ритмическая гимнастика, чтобы научиться писать. В этом смысле я не помню жанра более интеллектуального, чем жанр его знаменитых грегерий. Дон Рамон прервал меня своей язвительной улыбкой:
   – Опасность для вас заключается в том, что, не осознавая того, вы также учитесь писать плохо.
   Тем не менее, прежде чем закрыть тему, я узнал, что посреди его фосфоресцирующего беспорядка Гомес де ла Серна был хорошим поэтом. Такими были его ответы, немедленными и мудрыми, и мне едва доставало нервов, чтобы усвоить их, ослепленному страхом, что кто-то прервет тот единственный случай. Но он знал, как распорядиться случаем. Его обычный официант принес кока-колу к одиннадцати тридцати, и он, казалось, не заметил этого, но выпил ее глотками с самокруткой, не прерывая объяснений. Большинство клиентов приветствовали его громко от двери: «Как дела, дон Рамон?» И он отвечал, не глядя на них, взмахом своей руки артиста.
   Пока дон Рамон говорил, он направлял украдкой взгляды на кожаную папку для бумаг, которую я сжимал обеими руками, пока слушал. Когда он закончил пить первую кока-колу, скрутил сигарету, как отвертку, и заказал вторую. Я попросил себе тоже, хорошо зная, что за этим столом каждый платит за свое. В конце концов он спросил меня, что это за папка для бумаг, такая загадочная, в которую я вцепился, как в доску при кораблекрушении.
   Я рассказал ему правду: это была первая глава, пока еще в черновике, романа, который был начат по возвращении из Катаки с моей матерью. С решительностью, на которую я никогда вновь не был способен на перекрестке жизни или смерти, я положил на стол папку для бумаг напротив него, открытую как бы случайно. Он уставился на меня своими прозрачными глазами опасной синевы и спросил немного удивлено:
   – Вы позволите?
   Она была напечатана на машинке с бесчисленными исправлениями, в рулонах бумаги для печати, сложенных, как мехи аккордеона. Он надел, не торопясь, очки для чтения, развернул ленты бумаги с профессиональным мастерством и устроил их на столе. Он читал без единого жеста, без складки кожи, без изменения дыхания, едва колеблющегося в ритме его мыслей. Когда он закончил две полные ленты, он вновь сложил их молча со средневековым искусством и закрыл папку для бумаг. Тогда он спрятал очки в чехол и сунул его в карман.
   – Видно, что это еще сырой материал, что логично, – сказал он мне с большой сердечностью. – Но это хорошо.
   Он сделал какие-то сторонние замечания насчет управления временем, которое было моей проблемой жизни и смерти, несомненно, самой трудной, и добавил:
   – Вам надо осознавать, что драма уже произошла и что персонажи нужны там, только чтобы ее воскресить, так что вы должны управлять двумя временами.
   После нескольких технических уточнений, которые мне не удалось оценить по моей незрелости, он посоветовал мне не называть город в романе Барранкилья, как я это решил в черновике, потому что это название настолько связано с реальностью, что оставляет мало пространства читателю для воображения. И закончил насмешливым тоном:
   – Или станьте мужланом и надейтесь на то, что оно упадет с неба. В конце концов, Афины Софокла никогда не были теми же Афинами, что в «Антигоне».
   Но то, чему я следовал всегда буквально, было его напутствие, с которым он простился со мной в тот вечер:
   – Я благодарен вам за любезность и отвечу на нее советом: не показывайте никогда никому черновик чего угодно из того, что будет вами написано.
   Это был мой единственный разговор с глазу на глаз с ним, но стоил всех, потому что он уехал в Барселону 15 апреля 1950-го, как и предполагалось уже больше года, непохожий на себя в костюме черного сукна и шляпе чиновника. Это напоминало проводы ребенка в школу.
   У него было хорошее здоровье и нетронутая ясность ума в шестьдесят восемь лет, но мы провожали его в аэропорт и прощались с ним как с кем-то, кто возвращался в свою родную землю, чтобы присутствовать на собственных похоронах.
   Только на следующий день, когда мы пришли за наш стол в «Джэпи», мы осознали пустоту, которую он оставил на своем стуле, и никто не решился занять его, пока мы не пришли к согласию, что это будет Херман. Нам понадобилось несколько дней, чтобы привыкать к новому ритму ежедневного разговора, до тех пор пока не прибыло первое письмо дона Рамона, которое казалось написанным не фиолетовыми чернилами с его тщательной каллиграфией, а живым голосом. Так началась переписка со всеми через Хермана, частая и интенсивная, в которой он рассказывал очень мало о своей жизни и много из жизни Испании, которую он продолжал считать вражеской землей, пока был жив Франко, и поддерживал испанскую империю в Каталонии.
   Идея о еженедельнике принадлежала Альфонсо Фуэнмайору и возникла задолго до тех дней, но у меня есть впечатление, что толкнул ее в путешествие каталанский мудрец. Собравшимся в кафе «Рома» Альфонсо сообщил, что у него все готово для его запуска. Это будет еженедельник-таблоид двадцати страниц, журналистский и литературный, чье название «Хроника» никому не сказало бы много. Нам самим казалось безумием, что после четырех лет, когда Альфонсо Фуэнмайор не мог получить средств там, где они были в избытке, он добыл их среди ремесленников, автомехаников, чиновников в отставке и даже сочувствующих владельцев забегаловок, которые согласились оплачивать объявления тростниковым ромом. Но были причины, чтобы думать, что еженедельник будет хорошо принят в городе, который в промышленной спешке и гражданском тщеславии сохранял живое преклонение перед своими поэтами.
   Помимо нас, было мало постоянных сотрудников. Единственным профессионалом с хорошим опытом был Карлос Осио Ногуэра, Оракул Осио, с особенным обаянием и огромным телом, правительственный чиновник и цензор в «Эль Насьональ», где он работал вместе с Альваро Сепедой и Херманом Варгасом. Другим был Роберто (Боб) Прието, редкий эрудит, из высших классов общества, который мог думать по-английски или по-французски так же хорошо, как и на испанском, и играть на пианино по памяти множество произведений великих композиторов. Наименее понятный из списка, который пришел в голову Альфонсо Фуэнмайору, был Хулио Марио Сантодоминго. Он его навязал безо всяких условий, только потому, что тот намеревался быть особенным человеком, но мы не понимали, почему он фигурирует в списке издательского совета. Нам казалось, что он был предназначен для того, чтобы стать южноамериканским Рокфеллером, умным, образованным и сердечным, но приговоренным к туманам власти, которой ему не избежать. Очень немногие знали, как знали это мы, четыре зачинщика журнала, что тайная мечта его в двадцать пять лет заключалась в том, чтобы быть писателем.
   Директором, по собственному праву, был бы Альфонсо. Херман Варгас был репортером, с которым я надеялся делить кабинет. Альваро Сепеда отправлял бы статьи в свободные часы из Университета Колумбия в Нью-Йорке. В конце концов, никто не был более свободен и беспокоен, чем я, чтобы быть названным главным редактором независимого и неопределенного еженедельника, и так я им сделался.
   У Альфонсо был запасен архив, который он собирал годами и усиленной работой, произведенной в последние шесть месяцев, с издательскими заметками, литературными материалами, образцовыми репортажами и обещаниями коммерческих объявлений его богатых друзей. Главный редактор без определенного расписания и с заработной платой лучшей, чем заработная плата любого журналиста моей категории, но обусловленной доходами будущего, был также подготовлен для того, чтобы получить журнал хорошим и вовремя. В конце концов, в субботу следующей недели, когда я вошел в нашу небольшую комнату в «Эль Эральдо» в пять часов вечера, Альфонсо Фуэнмайор даже не поднял взгляда, заканчивая свой редакционный материал.
   – Поспеши со своими незадачами, маэстро, – сказал мне он, – на следующей неделе выходит «Хроника».
   Я не напугался, потому что уже слышал эту фразу два предыдущих раза. Однако третья была победной. Самым большим журналистским происшествием недели, с абсолютным преимуществом, было прибытие бразильского футболиста Элено де Фрейтас в «Депортиво хуниор», но мы не пытались соперничать здесь со специализированной прессой, а хотели преподнести это как большое культурное и общественное событие. «Хроника» не поддавалась на классовые различия прессы, и меньше всего в отношении чего-то столь популярного, как футбол. Решение было единогласным, и эффективная работа началась.
   Мы приготовили столько материала в ожидании, что единственным в последний час был репортаж об Элено, написанный Херманом Варгасом, мастером жанра и футбольным фанатом. Первый номер появился аккурат на рассвете в точках продаж в субботу, 29 апреля 1950-го, день Святой Каталины де Сьена, писательницы синих писем на самой красивой площади мира. «Хроника» была напечатана с моим девизом последнего часа под названием: «Его лучший уик-энд». Мы знали, что соперничали с неудобоваримым пуризмом, который преобладал в колумбийской прессе тех лет, но у того, что мы хотели сказать девизом, не было эквивалента с теми же оттенками в испанском языке. На обложке был цветной рисунок Элено де Фрейтас, сделанный Альфонсо Мело, единственным портретистом из наших трех художников.
   Издание, несмотря на спешку последнего часа и отсутствие рекламы, разошлось много раньше того, как редакция в полном составе прибыла на городской стадион на следующий день, в воскресенье 30 апреля, где разыгрывалась звездная партия между «Депортиво хуниор» и «Спортинг», обе команды из Барранкильи. В самой газете единства не было, потому что Херман и Альваро были привержены «Стортингу», а Альфонсо и я принадлежали «Депортиво хуниор». Однако только имя Элено и превосходный репортаж Хермана Варгаса поддерживали заблуждение, что «Хроника» была, в конце концов, крупным спортивным журналом, которого только и ждала Колумбия.
   Стадион был заполнен. На шестой минуте первого периода Элено де Фрейтас забил свой первый гол в Колумбии с левого края поля. Несмотря на то что в финале он победил «Спортинг» со счетом 3:2, вечер принадлежал Элено, а потом нам, из-за меткости пророческой обложки. Однако не было ни в человеческой, ни в божественный власти способа донести до публики, что «Хроника» не спортивный журнал, а культурный еженедельник, который чествовал Элено де Фрейтас как одну из великих новостей года.
   Это не было везением новичков. Трое из нас обычно обращались к теме футбола в своих колонках из общего интереса, включая Хермана Варгаса, конечно. Альфонсо Фуэнмайор был пунктуальным любителем футбола, а Альваро Сепеда был в течение нескольких лет корреспондентом Колумбии в «Спортинг ньюс», Сент-Луис, Миссури. Однако читатели, которых мы жаждали, не приняли с распростертыми объятиями следующие номера, и фанаты стадионов оставили нас без сожалений.
   Стараясь залатать дыру, мы решили на издательском совете, что я напишу центральное интервью с Себастианом Бераскочеей, другой бразильской звездой из «Депортиво хуниор», с надеждой на то, что он объединит футбол и литературу. Так много раз я старался сделать с другими тайными науками в моей ежедневной колонке «Лихорадка мяча», которой Луис Кармело Корреа заразил меня, во вратарях Катаки, я опустился почти до нуля. Кроме того, я принадлежал к ранним фанатам карибского бейсбола, или игры в мяч, как говорили мы на местном языке, однако я принял вызов.
   Моей моделью, конечно, был репортаж Хермана Варгаса. Я чувствовал себя успокоенным длинным разговором с Бераскочеей, человеком умным и любезным, с очень хорошим чувством образа, который он хотел передать своей публике. Плохо было, что я определил его и описал как образцового баска, только из-за его фамилии, не останавливаясь на деталях, состоящих в том, что он был темно-коричневым негром из лучшего африканского рода. Это был большой промах моей жизни и самый худший момент для журнала. Так что меня узнали в письме читателя, который определил меня как спортивного журналиста, неспособного отличить мяч от трамвая. Сам Херман Варгас, такой скрупулезный в своих суждениях, утверждал несколько лет спустя в книге воспоминаний, что репортаж о Бераскочее был худшим из всего того, что я написал. Я думаю, что он преувеличивал, но не слишком, потому что никто не знал профессию, как он, с хрониками и репортажами, написанными в таком плавном тоне, что они казались диктовками живого голоса линотиписту.
   Мы не отказались от футбола или от бейсбола, потому что оба были популярными на карибском берегу, но мы увеличили новостные темы и литературные новинки. Все было бесполезно, никогда нам не удалось преодолеть заблуждение, что «Хроника» была спортивным журналом, но зато фанаты стадиона раскусили нас и оставили на милость судьбы. Так что мы продолжали делать газету, как мы себя и заявили, хотя третью неделю плавали в облаках двусмысленности.
   Меня это не устрашило. Путешествие в Катаку с моей матерью, исторический разговор с доном Рамоном Виньесом и моя сердечная связь с группой из Барранкильи наполнили меня новым дыханием, которым я дышу и по сей день. С тех пор я не заработал ни одного сентаво без помощи печатной машинки. И это мне кажется более похвальным, чем можно было думать, так как первые авторские права, которые позволили мне жить рассказами и романами, мне оплатили в сорок с чем-то лет, после выхода четырех книг с ничтожной прибылью. Перед этим моя жизнь проходила в вечной тревоге перед ловушками в зарослях кустарника, курбетах и иллюзиях, в попытках осмеивать бесчисленные соблазны, старавшиеся превратить меня в кого угодно, кроме писателя.

3

   Свершилась беда Аракатаки. Умер дедушка, а вместе с его смертью пришло новое горе, новая смерть, не менее страшная – умерла сама Душа нашего дома.
   Постепенно, но как-то очень быстро, стало изменяться все то, на что имела влияние его власть. А ведь это был целый мир. Это была наша семья. И со смертью дедушки все стало погружаться в какую-то вязкую, быстро затягивающую в себя неопределенность, абсолютно лишенную мало-мальской устойчивости. Угасало то, что еще оставалось от его былой власти. Власти, так сильно влиявшей на жизнь семьи. И с тех самых пор, как никто не вернулся на поезде, общая наша судьба – да и каждого по отдельности члена семейства – все больше и больше стала терять четкие очертания. Пока вовсе не растворилась в неясном и сером пейзаже.
   Когда бабушка почти утратила зрение и рассудок, мои родители взяли ее к себе, и это благотворно повлияло на старую женщину.
   Тетя Франсиска, девственница и страдалица, оставалась прежней в своей невероятной болтливости и грубых поговорках и даже отказалась отдать ключи от кладбища и церковные доходы от пожертвований причастников, чтобы воздвигнуть памятник, рассчитывая на то, что, дескать, Бог позовет ее, как только на это будет его воля. В один какой-то день она села у двери своей комнаты шить саван самой себе. И раскроила несколько чистых простыней с таким мастерством и ловкостью, что даже смерть покорно ожидала окончания ее работы аж больше двух недель. После окончания столь важной по замыслу работы, пребывая в прекрасном расположении духа, не испытывая вообще никаких угрызений и тягостей, она легла спать. Даже и не попрощавшись ни с кем. Отошла тетушка в своем самом лучшем состоянии здоровья. Лишь после того как все произошло, мы узнали, что накануне ночью она заполнила все необходимые документы о смерти и распорядилась насчет своих похорон.
   Эльвира Карильо, которая также по своей собственной воле так никогда и не познала мужчины, осталась в огромном доме в полном одиночестве. Иногда в полночь она просыпалась от звука кашля в соседних спальнях, но эти звуки никогда особенно не тревожили ее, потому что за много лет она успела привыкнуть к своеобычности потусторонней жизни. А ее родной брат-близнец Эстебан Карильо, напротив, пребывал в здравом уме и был энергичен до очень пожилого возраста. Однажды, завтракая с ним, я напомнил ему во всех возможных визуальных подробностях, как его отца пытались выбросить за борт шлюпки у Сьенаги: толпа подняла его на плечи и раскачивала, как погонщики вьючных животных Санчо Пансу.
   Папалело к тому времени уже умер, и я рассказал эту историю дяде Эстебану, потому что она мне казалась занятной и еще потому, что не рассказывал об этом никому с тех самых пор, как сам услышал об этом.
   Но дядя вдруг в ярости вскочил с места, желая узнать от меня все детали и нюансы и даже имена тех, кто пытался утопить его отца. Я рассказал ему все, о чем знал сам: что Папалело даже не защищался, а ведь слыл отменным стрелком, который в течение двух гражданских войн много раз бывал на линии огня, спал с револьвером под подушкой и уже в мирное время убил на дуэли противника. В любом случае, сказал мне Эстебан, никогда не поздно родственникам поквитаться за него. Это был закон Гуахиры: за оскорбление члена твоей семьи непременно должны заплатить все мужчины семьи обидчика. Мой дядя Эстебан был настолько решителен, что вытащил револьвер из-за пояса и положил его на стол, словно для того, чтобы не терять времени, пока меня расспрашивает.
   С тех пор всякий раз, как мы встречались с ним в наших скитаниях, я возвращал ему надежду, что вспомню имена обидчиков. Однажды ночью он появился в моей небольшой комнатушке при издательстве, как раз в ту пору, когда я занимался изучением прошлого семьи для моего первого романа, который не закончил, и предложил вместе провести расследование того давнего покушения на честь и жизнь. Он никогда не сдавался…
   Последний раз, когда я его видел в Картахене-де-Индиас, уже совсем старого, с надорванным сердцем, он попрощался со мной с грустной улыбкой:
   – Я так и не смог понять, как тебе удалось стать писателем с такой плохой памятью!
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента