Страница:
Галина Федоровна Вершинина
Тростинка на ветру
Невыдуманные истории
Рассказы
Ты есть
Утро у Павла Савельевича Крылова выдалось вновь незадачливое. Избегая укоризненных взглядов жены, он молча, наспех собравшись и не завтракая, выскочил в прохладу наступившего дня. В еще не остывшей росе серебрились блики проснувшегося солнца. Влажный, наполненный ароматом лилий и цветочного табака воздух, свежил его разгоряченное, осунувшееся за ночь лицо. Он неторопливо сошел с крыльца веранды и зашагал в сторону Рябиновой улицы. В районе частного сектора пока было безлюдно, но день уже вступал в свои права: за плотными заборами хлопали двери, слышались приглушенные окрики хозяев, скрипели калитки и открывались ставни, подавала голоса живность. Сердце екнуло на подходе к дому с голубыми ставнями. Здесь он не был ровно год. Знакомый палисад, всегда заполненный головками георгинов и золотого шара, был вытоптанным. Вместо калитки двор надежно прикрывали железные ворота. Не смея разглядывать другие перемены новых хозяев, Павел ускорил шаг по направлению к поселковому кладбищу.
Натоптанная дорожка вывела его в самый дальний уголок заросшего погоста. Прислонившись к оградке, выкованной по его заказу, он торопливо отдышался. Покрытая дерном могила за год почти не просела и казалась совсем недавней. «Ну что, Мария? Здравствуй, Мария», – чуть слышно прошептал он и уронил голову на грудь. Так сердце защемило, что больше ни о чем другом думать не посмел. Только картинки замелькали одна за другой, не так уж и много, да и те обрывками, а словно уместилась в них вся его жизнь. Вот он студент нефтегазового техникума, отличник, перворазрядник по боксу, малодушно поддавшийся на чемпионате области какому-то юнцу. А вот и первый рабочий день, в который такой страх закрался в душу, что он долго не мог отойти от сомнений в выбранной специальности. Скважина так зафонтанировала, что не то что его, пацана, а матерых мужиков но сторонам разбросало силой пластового давления. Вот танцплощадка и драка за девчонку, имени которой он так и не вспомнил. Обрывки свадьбы, длинные ночи с нелюбимой, дети, внуки. И последний тягостный день, проведенный возле кровати утухающей Марии. В больничной палате, как безнадежно больная, она лежала отдельно от всех. Окончательный диагноз «рак крови» не давал никаких шансов на жизнь. Павел так и не понял, чего же она хотела сказать или о чем попросить в последнюю минуту жизни. Ему показалось, что она захотела пить. Он схватил стакан воды и склонился над ней. Сухими, бескровными губами она с трудом прошептала: «Ты есть». «Что, ты хочешь есть?! Сейчас, родная, сейчас. Сестра, сестра, Мария просит еды!» – Он кинулся в больничный коридор за дежурившей медсестрой. Всполошив врачей, Павел вернулся обратно. Бережно приподнял голову Марии. Взгляд ее тускнел, только успела она промолвить еще раз: «Ты есть»…
Он потом с трудом вспоминал, что происходило дальше. По пути к автостанции на одной из улиц райцентра он обратил внимание на белобрысого пацаненка. Мальчик сидел среди одуванчиков на солнцепеке и, видимо, зубрил заданный урок Поминутно заглядывая в учебник, он быстро закрывал его и старательно повторял: «Их бин – я есть. ду ист – ты есть. Их бин – Я есть. ду ист – ты есть». «Постой-ка, малец, постой, что ты сказал? – Павел прошел было мимо, но резко повернулся к мальчику. – Ну-ка, малыш, повтори еще раз». Мальчик, вздрогнув от неожиданности, ответил: «Ну, это… это не по-нашему. Это понемецки. Их бин – Я есть. ду ист – ты есть. То есть понимаете, дяденька, я есть, вы есть. Мы есть. То есть я – это я, вы – это вы. Или ты – ты есть».
Павел упал, примяв нежную майскую траву. «Ты есть! Ты есть! Ты есть!» – стучало бешено в висках…
…Он такой же босоногий мальчик с крыши дома с интересом следит за соседскими голубями. Вот вся стая взметнула вверх. Только шелест крыльев доносится с высоты неба. Завороженный, Павлик не может оторвать взгляда от трепещущих в воздухе птиц. От стаи отделяется вожак, крупный, сизокрылый, опускается все ниже и подзывает к себе свою голубку. Они вдвоем танцуют только им понятный танец, воркуя и милуясь друг с другом. Вдруг голубка, подбитая шальной рогаткой, начинает трепыхаться и бессильно падает вниз. Внезапно сизокрылый резко устремляется в небо и даже теряется из виду. Павлик вихрем срывается с крыши и бежит к раненой птице. Рядом с ней камнем падает сизокрылый…
Павел об этом случае забыть не забыл, а сам ни разу подобного проявления любви не почувствовал. Над книгами да кино «про любовь» он только усмехался. «Маются дурью, делать им нечего…», – упрекал он героев любовных романов и утешал свое самолюбие, забываясь в работе и заботах по хозяйству. Но в компаниях, поднимая свой любимый тост «За дружбу и любовь!», он всегда вспоминал о преданности пары сизокрылых. Уже после выпитого для тех, кто помоложе, добавлял: «Дружба – это понятно, а вот что такое любовь – дано понять не каждому». Хотя мысленно адресовал это изречение прежде всего себе. А как больно было признаться в этом: нет в сердце любви.
Солнце припекало, день разгорался. Он и так с утра выдался незадачливым, а затянувшаяся у главного инженера планерка окончательно подпортила настроение. Нужно было спешить к своей бригаде. Еще чуть свет позвонил ему сменный мастер и доложил о том, что накануне проходка при фрезеровании составила всего лишь пять сантиметров в час, а нынешним днем и вовсе прекратилась. А ведь были дни, что доходила она до одного метра в смену. Но в последнее время ремонт скважины подвигался медленно, никак не удается извлечь из нее часть прихваченного оборудования. Судя по всему, при попытке водоизоляции пластов был зацементирован «хвостовик», и все это время скважина простояла без действия. Задача бригады была одна – очистить ее, произвести качественные водоизоляционные работы в пластах, затем освоить и сдать заказчику в наилучшем виде. Вот тебе и оренбургские степи: казалось бы, откуда воде взяться в пластах, а надо же, вышла наружу…
Отказавшись от «козлика», Павел пошел к скважине пешком, по пути перебирая в уме всевозможные способы прихватки хвостовика. Дорога тянулась вдоль подсолнухового поля, за которым, собственно, и залегала бездействующая год скважина. Он поднял голову и не смог оторвать взгляда: до самого горизонта простиралось это изумительно полыхавшее подсолнуховое море. Крепкие, налитые силой стебли стояли плотной зеленой стеной, словно охраняли выделенное им для скоротечной летней жизни пространство.
Будто какая сила толкнула его в этот непролазный строй. Он шел, раздвигая листья и ничего не видя перед собой. Обессилев, рухнул навзничь, примяв ровные ряды. Хотелось рыдать от бессилья и тоски, но он всегда считал, что не мужицкое это дело – слезы проливать. Но не удержался. Сразу вспомнил слезы Марии, когда уговорил он ее первый раз в этом же подсолнуховом поле. Она лежала рядом с ним и смотрела в небо, из ее раскрытых глаз стекала за слезой слеза. «Ты что, или я тебя обидел?» – Павел, приподнявшись на локоть, смотрел на нее с оторопью. «Да что ты, разве бабское счастье можно обидеть», – Мария, издав тяжкий стон и уткнувшись в колени Павла, беззвучно заплакала.
С того памятного дня пролетело, промелькнуло, кануло пятнадцать лет. Павел исправно, раз в неделю, по субботам, навещал свою ухажерку. Сначала тайно, скрываясь в темноте ночи и крадучись вдоль длинных заборов. А после того, как «сарафанное радио» донесло известие о его измене в дом, прятаться смысла не стало, и он в открытую захаживал к Марии в любое время дня и ночи. Помогал по хозяйству – где топориком помашет, где пилой поработает. Жене своей по этому поводу скандалить сразу же запретил, и она выносила столь явное оскорбление всегда молча, только ненавистным взглядом буравила его широкую спину, когда совершал он свою очередную ходку к полюбовнице.
Павел сам себе не мог объяснить, что же влекло его к Марии. Или то, что всегда была она ухоженная, опрятная? Или душистые полосы, раскинутые но плечам и груди, так манили ароматом сена первого укоса? Или пышные булки и расстегаи, на которые была она славною мастерицей, поскольку работала поваром в поселковой столовой?.. Привык, приноровился, покидал ставшую сварливой жену и шел туда, где всегда его ждали ласковые руки Марии и ее теплая постель.
Но замечал, что Мария смотрела на него по-особенному, подолгу не отводила глаз, смутившись, тут же оборачивалась. Мягко улыбалась и не отвечала на его колкости, молча наливала стопочку и нодкладывала в тарелку малосольных огурцов. Он и догадываться не старался, что может любить его Мария своей тихою любовью одиночки, обреченной на страдание…
Увезли ее в больницу глубокой ночью. Дождь лил как из ведра, и «скорая» не раз буксовала в размытой колее, пока доехала до райцентра. Лишь два месяца спустя навестил он ее в первый раз. Тут и узнал, что как безнадежно больная она лежала в больничной палате одна. Павел и тогда не понял, что же хотела она ему сказать в последнюю минуту жизни. Целый год ходил как чумной, машинально выполнял какие-то действия, работал, ел, спал автоматически. Оживал только, когда навещал скромную могилу Марии. Сердце щемило, и сердце начинало трепыхаться так, как когда-то трепыхалась в небе подбитая голубка.
«Не полюбил!.. Не долюбил!.. Да есть ты, есть ты, окаянная, горемычная, чертова любовь!..» – Павел разрывал кулаками землю, подминая под себя стебли подсолнухов. «Прости, родная, ты есть, ты есть, ты есть!» Он рванулся было встать и крикнуть об этом во весь голос, но ноги не слушались. Лишь хватило сил приподнять отяжелевшие веки и посмотреть в небо. Ему вдруг почудился шум взлетевшей стаи сизокрылых, от которых как бы оторвалась и приближалась к нему пара голубей.
Это подломленные от ветра склонились над ним желтые подсолнухи…
2005
Натоптанная дорожка вывела его в самый дальний уголок заросшего погоста. Прислонившись к оградке, выкованной по его заказу, он торопливо отдышался. Покрытая дерном могила за год почти не просела и казалась совсем недавней. «Ну что, Мария? Здравствуй, Мария», – чуть слышно прошептал он и уронил голову на грудь. Так сердце защемило, что больше ни о чем другом думать не посмел. Только картинки замелькали одна за другой, не так уж и много, да и те обрывками, а словно уместилась в них вся его жизнь. Вот он студент нефтегазового техникума, отличник, перворазрядник по боксу, малодушно поддавшийся на чемпионате области какому-то юнцу. А вот и первый рабочий день, в который такой страх закрался в душу, что он долго не мог отойти от сомнений в выбранной специальности. Скважина так зафонтанировала, что не то что его, пацана, а матерых мужиков но сторонам разбросало силой пластового давления. Вот танцплощадка и драка за девчонку, имени которой он так и не вспомнил. Обрывки свадьбы, длинные ночи с нелюбимой, дети, внуки. И последний тягостный день, проведенный возле кровати утухающей Марии. В больничной палате, как безнадежно больная, она лежала отдельно от всех. Окончательный диагноз «рак крови» не давал никаких шансов на жизнь. Павел так и не понял, чего же она хотела сказать или о чем попросить в последнюю минуту жизни. Ему показалось, что она захотела пить. Он схватил стакан воды и склонился над ней. Сухими, бескровными губами она с трудом прошептала: «Ты есть». «Что, ты хочешь есть?! Сейчас, родная, сейчас. Сестра, сестра, Мария просит еды!» – Он кинулся в больничный коридор за дежурившей медсестрой. Всполошив врачей, Павел вернулся обратно. Бережно приподнял голову Марии. Взгляд ее тускнел, только успела она промолвить еще раз: «Ты есть»…
Он потом с трудом вспоминал, что происходило дальше. По пути к автостанции на одной из улиц райцентра он обратил внимание на белобрысого пацаненка. Мальчик сидел среди одуванчиков на солнцепеке и, видимо, зубрил заданный урок Поминутно заглядывая в учебник, он быстро закрывал его и старательно повторял: «Их бин – я есть. ду ист – ты есть. Их бин – Я есть. ду ист – ты есть». «Постой-ка, малец, постой, что ты сказал? – Павел прошел было мимо, но резко повернулся к мальчику. – Ну-ка, малыш, повтори еще раз». Мальчик, вздрогнув от неожиданности, ответил: «Ну, это… это не по-нашему. Это понемецки. Их бин – Я есть. ду ист – ты есть. То есть понимаете, дяденька, я есть, вы есть. Мы есть. То есть я – это я, вы – это вы. Или ты – ты есть».
Павел упал, примяв нежную майскую траву. «Ты есть! Ты есть! Ты есть!» – стучало бешено в висках…
…Он такой же босоногий мальчик с крыши дома с интересом следит за соседскими голубями. Вот вся стая взметнула вверх. Только шелест крыльев доносится с высоты неба. Завороженный, Павлик не может оторвать взгляда от трепещущих в воздухе птиц. От стаи отделяется вожак, крупный, сизокрылый, опускается все ниже и подзывает к себе свою голубку. Они вдвоем танцуют только им понятный танец, воркуя и милуясь друг с другом. Вдруг голубка, подбитая шальной рогаткой, начинает трепыхаться и бессильно падает вниз. Внезапно сизокрылый резко устремляется в небо и даже теряется из виду. Павлик вихрем срывается с крыши и бежит к раненой птице. Рядом с ней камнем падает сизокрылый…
Павел об этом случае забыть не забыл, а сам ни разу подобного проявления любви не почувствовал. Над книгами да кино «про любовь» он только усмехался. «Маются дурью, делать им нечего…», – упрекал он героев любовных романов и утешал свое самолюбие, забываясь в работе и заботах по хозяйству. Но в компаниях, поднимая свой любимый тост «За дружбу и любовь!», он всегда вспоминал о преданности пары сизокрылых. Уже после выпитого для тех, кто помоложе, добавлял: «Дружба – это понятно, а вот что такое любовь – дано понять не каждому». Хотя мысленно адресовал это изречение прежде всего себе. А как больно было признаться в этом: нет в сердце любви.
Солнце припекало, день разгорался. Он и так с утра выдался незадачливым, а затянувшаяся у главного инженера планерка окончательно подпортила настроение. Нужно было спешить к своей бригаде. Еще чуть свет позвонил ему сменный мастер и доложил о том, что накануне проходка при фрезеровании составила всего лишь пять сантиметров в час, а нынешним днем и вовсе прекратилась. А ведь были дни, что доходила она до одного метра в смену. Но в последнее время ремонт скважины подвигался медленно, никак не удается извлечь из нее часть прихваченного оборудования. Судя по всему, при попытке водоизоляции пластов был зацементирован «хвостовик», и все это время скважина простояла без действия. Задача бригады была одна – очистить ее, произвести качественные водоизоляционные работы в пластах, затем освоить и сдать заказчику в наилучшем виде. Вот тебе и оренбургские степи: казалось бы, откуда воде взяться в пластах, а надо же, вышла наружу…
Отказавшись от «козлика», Павел пошел к скважине пешком, по пути перебирая в уме всевозможные способы прихватки хвостовика. Дорога тянулась вдоль подсолнухового поля, за которым, собственно, и залегала бездействующая год скважина. Он поднял голову и не смог оторвать взгляда: до самого горизонта простиралось это изумительно полыхавшее подсолнуховое море. Крепкие, налитые силой стебли стояли плотной зеленой стеной, словно охраняли выделенное им для скоротечной летней жизни пространство.
Будто какая сила толкнула его в этот непролазный строй. Он шел, раздвигая листья и ничего не видя перед собой. Обессилев, рухнул навзничь, примяв ровные ряды. Хотелось рыдать от бессилья и тоски, но он всегда считал, что не мужицкое это дело – слезы проливать. Но не удержался. Сразу вспомнил слезы Марии, когда уговорил он ее первый раз в этом же подсолнуховом поле. Она лежала рядом с ним и смотрела в небо, из ее раскрытых глаз стекала за слезой слеза. «Ты что, или я тебя обидел?» – Павел, приподнявшись на локоть, смотрел на нее с оторопью. «Да что ты, разве бабское счастье можно обидеть», – Мария, издав тяжкий стон и уткнувшись в колени Павла, беззвучно заплакала.
С того памятного дня пролетело, промелькнуло, кануло пятнадцать лет. Павел исправно, раз в неделю, по субботам, навещал свою ухажерку. Сначала тайно, скрываясь в темноте ночи и крадучись вдоль длинных заборов. А после того, как «сарафанное радио» донесло известие о его измене в дом, прятаться смысла не стало, и он в открытую захаживал к Марии в любое время дня и ночи. Помогал по хозяйству – где топориком помашет, где пилой поработает. Жене своей по этому поводу скандалить сразу же запретил, и она выносила столь явное оскорбление всегда молча, только ненавистным взглядом буравила его широкую спину, когда совершал он свою очередную ходку к полюбовнице.
Павел сам себе не мог объяснить, что же влекло его к Марии. Или то, что всегда была она ухоженная, опрятная? Или душистые полосы, раскинутые но плечам и груди, так манили ароматом сена первого укоса? Или пышные булки и расстегаи, на которые была она славною мастерицей, поскольку работала поваром в поселковой столовой?.. Привык, приноровился, покидал ставшую сварливой жену и шел туда, где всегда его ждали ласковые руки Марии и ее теплая постель.
Но замечал, что Мария смотрела на него по-особенному, подолгу не отводила глаз, смутившись, тут же оборачивалась. Мягко улыбалась и не отвечала на его колкости, молча наливала стопочку и нодкладывала в тарелку малосольных огурцов. Он и догадываться не старался, что может любить его Мария своей тихою любовью одиночки, обреченной на страдание…
Увезли ее в больницу глубокой ночью. Дождь лил как из ведра, и «скорая» не раз буксовала в размытой колее, пока доехала до райцентра. Лишь два месяца спустя навестил он ее в первый раз. Тут и узнал, что как безнадежно больная она лежала в больничной палате одна. Павел и тогда не понял, что же хотела она ему сказать в последнюю минуту жизни. Целый год ходил как чумной, машинально выполнял какие-то действия, работал, ел, спал автоматически. Оживал только, когда навещал скромную могилу Марии. Сердце щемило, и сердце начинало трепыхаться так, как когда-то трепыхалась в небе подбитая голубка.
«Не полюбил!.. Не долюбил!.. Да есть ты, есть ты, окаянная, горемычная, чертова любовь!..» – Павел разрывал кулаками землю, подминая под себя стебли подсолнухов. «Прости, родная, ты есть, ты есть, ты есть!» Он рванулся было встать и крикнуть об этом во весь голос, но ноги не слушались. Лишь хватило сил приподнять отяжелевшие веки и посмотреть в небо. Ему вдруг почудился шум взлетевшей стаи сизокрылых, от которых как бы оторвалась и приближалась к нему пара голубей.
Это подломленные от ветра склонились над ним желтые подсолнухи…
2005
Минин сид
Не иначе как Маня ее называли все, от мала до велика. Всего-то и богатства было у нее, что старая, покосившаяся в сторону реки изба да немудреный сарай, подгнившие доски которого раз от разу старательно подколачивались натасканным с местной лесопилки горбылем. Изредка Маниному хозяйству приносила приплод непослушная коза-дереза. Будучи помоложе, Маня оставляла серо-дымчатых козлят на племя, и потом пастухи с трудом совладали с хулиганистым козлом Борькой, силу увесистых рогов которого они не раз испытывали на себе. Почему-то все козлы из этой породы не любили мужиков. От того, может, что при Манином хозяйстве таковых ни разу не наблюдалось. Так и вела она свой убогий двор самостоятельно.
Был у Мани сад. В привычном понимании сельчан – просто огород, но для Мани – именно сад. Неширокую полоску вдоль забора занимал малинник. Напротив – кусты красной и черной смородины. А между черемухой и калиной, примыкая к углу сарая, совсем не по-деревенски (и это в нечерноземной окраине России!) раскинулись тонкие деревца капризных вишен.
Особенно любились они старушке в пору буйного цветения. Одна-одинешенька сумерничала она в углу затихнувшего сада и, предаваясь смутным воспоминаниям, совсем забывала о своем одиночестве. У реки в кустах черемухи, заигрывая, перещелкивались соловьи, комары веселым роем суетились в теплом воздухе, а Маня, упиваясь легким ароматом весенней ночи, вспоминала себя, молоденькую девушку, так и не дождавшуюся суженого с фронта. Сложил он свою буйную головушку где-то под Сталинградом. I [осле войны «женихаться» толком было не с кем, да из-за кротости характера так и не смогла Маня устроить свою личную жизнь. Так и мыкала она свое то ли горе, то ли радость в одиночку…
Вплоть до самого созревания ягод Маня полола грядки с луком и чесноком, рыхлила помидоры и капусту, обрезала усики с распластавшихся на полсада стеблей огурцов. С утра и до вечера копошилась Маня в своем саду, и лишь под вечер выходила уставшая бабка за ворота. Щурясь от закатного солнышка, она отдыхала на бревнышке, дожидаясь молочную кормилицу с горбушкой черствого хлеба в руках.
Саду-огороду и козлиному племени она целиком посвящала нерастраченную любовь на родных кровинушек, которыми Бог ее обделил. Все бы ничего, но заложенный природой материнский инстинкт настойчиво терзал ее одинокую душу и требовал всплеска материнских эмоций.
Жаждущая заботы и ласки, Маня и сама не заметила, как объектом ее любви стало соседское дите, розовощекий пузан Степка. С малых лет он привык быть самостоятельным. Не желавшие возиться с малышом старшие братья разбегались кто куда, и оставленному без присмотра ребенку не приходилось капризничать по разным пустякам. Постоянно работавшие в поле родители со временем заметили, что оставляемый на поруки не очень-то надежных нянек их сынок всегда сыт и ухожен. Не удивились, узнав, что эта сердобольная соседка присматривала за ним, – с этим смирились.
Маня души не чаяла в приемном сыне. В кармане ее цветастого фартука всегда хранился прибереженный для любимчика пряник, печеньице или леденец. Прирученный сладостями, Степка все больше привязывался к доброй тетечке.
Потом созревали вишни. Самые первые, самые отборные и спелые всегда доставались только ему. Маня без устали варила для безудержного сладкоежки вишневые морсы, джемы, компоты. Не жалея накладывала полную миску и с умилением смотрела, как смачно улепетывает ее Степашка здоровенную порцию варенья, ловко управляясь большой алюминиевой ложкой.
Степа подрастал. Приклеившаяся к нему кличка «Маня» вначале обижала его, но постепенно о ней стали забывать. Хотя сама Маня чувствовала сдержанное и холодное отношение к себе вымахавшего не по годам парня. Если и случалось помогать ему расколоть для Мани дрова, вскопать огород, закинуть на сарай охапку-другую сена для зимнего прокорма Серки, то делал это он как бы по-соседски, в разговоры вступал неохотно и все норовил как можно реже попадаться ей на глаза. А уж сказать что-то доброе, и ведь зная за что, вовсе стеснялся.
После школы Степан окончил районное ПТУ, отслужил на границе с Монголией и к весне вернулся на родину. Дома чего-то, как и раньше, не ладилось, родители часто ссорились, старшие братья завели свои семьи и разъехались по округе. Степан тосковал, скучал и откровенно хандрил.
В какой-то день в душе Степана вдруг что-то дрогнуло, и он, еще не зная куда, сорвался с места. Ноги сами несли его в сторону Маниной избушки. Знакомая с детства тропинка и лаз в заборе вывели прямиком к заветному саду. Замедлив шаг, чтоб успокоить разбушевавшееся не на шутку сердце, сквозь шум трепетавшей на ветру листвы он услышал приглушенные рыдания. Через щель в заборе под буйным цветением вишен Степан увидел сгорбленную фигурку Мани, морщинистые руки которой гладили его армейскую фотографию. «Родненький, родимый…», – всхлипывала она, утирая мокрые от слез глаза ситцевым платочком. В груди парня резко защемило, как будто перекрутило душу крепким узлом. Вмиг пронеслись в разгоряченной голове два года военной службы. Как не вспомнил за это время о Мане ни разу, не то чтобы передать привет через родителей. Как не собрался написать, а ведь можно было. Захотелось подойти, обнять, успокоить, сказать ласковые слова, которые мог бы он говорить и раньше, да не удосужился. Но не подошел. Стыд, раскаяние и страх терзали его сердце. Присев на корточки под забором, Степан с жадностью схватывал трогательные слова, не слышанные ни разу от родимой матери. Такой и осталась она в его памяти: под вишнями, будто жаловалась любимому саду на свое горемычное одиночество и тоску по невостребованной любви. Собрав чемоданчик с немудреными пожитками, захватив водительские права и удостоверение автослесаря, Степан вдруг подался на Север.
Новые впечатления напрочь затмили его прежние переживания. Отчий дом заменила шумная общага. Товарищи, такие же приезжие, как и он, учили жить и мыслить по-новому. В мех-колонне, куда устроился он почти на новехонькую «Татру», в основном работали молодые парни. Степенные мужики, явно приехавшие на край света за длинным рублем, жили семьями и вели продуманный образ жизни. Кто-то уже умудрился скопить денег иа личные машины. Кое-кто задумывался о жилищных кооперативах и с каждой получки подновлял сберсчет в банке.
Молодые о родном доме вспоминали редко, писем почти не писали. Обязательно давали о себе знать в случае женитьбы. Глубокая тоска каждый раз терзала душу Степана в рейсе. Бесшабашные друзья в это время отступали на второй план, и тяжелые мысли не давали ему покоя. «Так вот, оказывается, как «на душе кошки скребут», – усмехался своим горьким думам Степан. Как-то, подчинившись душевному порыву, он с очередной зарплаты отправил денежный перевод на деревню Мане. Деньги были большими – 500 рублей, даже себе на месяц проживания оставил гораздо меньше. Сердце на время успокоилось.
Но однажды, проезжая мимо диспетчерской, он решил наскоро сдать путевые листы за отработанный месяц. Приемщица Лариса, порывшись в ящике стола, протянула ему знакомый розовый бланк телеграфного перевода. «Адресата не существует», – перечитывал Степан написанную от руки надпись и никак не мог понять, в чем же дело. «Да как же не существует?» – возмутился он, добиваясь у девушки прояснения непонятного возврата. «Может, съехала или в гости куда отправилась», – робко предположила она. «Да не к кому ей переезжать», – разгорячился Степан – и тут же осекся. В голову закралась подозрительная мысль, и сердце бешено застукало.
На следующий день, сославшись на плохое самочувствие, Степан не вышел в свой обычный, откатанный строгим графиком рейс. Лежа на общежитейской койке, он размышлял о своей в общем-то беспутной жизни и житье-бытье одинокой старухи, по сути второй мамки, так и не дождавшейся ответного слова от приемного сына, согретого когда-то ее лаской и заботой.
К вечеру Степан напился. Напарник, вернувшийся с трассы психованным, молча протянул ему письмо из родительского дома. Кривились строчки в затуманенных глазах парня. Он читал и не верил, что Маня, объятая тоской и грустью, стала сдавать здоровьем и слепнуть. Потом ее отвозили в приют для престарелых, но, видимо, почувствовав близость смерти, помирать она попросилась обратно, на родину. Похоронили Маню на деревенском погосте, выполнив ее последнюю просьбу – посадить на могилке отросточек вишни из любимого сада. С фотографией Степана, как оказалось, она не расставалась до самой смерти и, бережно передав ее в руки соседки, тихо ушла из жизни. Не дочитав письма, Степан тяжело рухнул на кровать. В памяти четко восстановилась одна, бесстыдно забытая картинка: садящая в цветение вишен маленькая старушка. Безобидная и такая родная Маня…
Был у Мани сад. В привычном понимании сельчан – просто огород, но для Мани – именно сад. Неширокую полоску вдоль забора занимал малинник. Напротив – кусты красной и черной смородины. А между черемухой и калиной, примыкая к углу сарая, совсем не по-деревенски (и это в нечерноземной окраине России!) раскинулись тонкие деревца капризных вишен.
Особенно любились они старушке в пору буйного цветения. Одна-одинешенька сумерничала она в углу затихнувшего сада и, предаваясь смутным воспоминаниям, совсем забывала о своем одиночестве. У реки в кустах черемухи, заигрывая, перещелкивались соловьи, комары веселым роем суетились в теплом воздухе, а Маня, упиваясь легким ароматом весенней ночи, вспоминала себя, молоденькую девушку, так и не дождавшуюся суженого с фронта. Сложил он свою буйную головушку где-то под Сталинградом. I [осле войны «женихаться» толком было не с кем, да из-за кротости характера так и не смогла Маня устроить свою личную жизнь. Так и мыкала она свое то ли горе, то ли радость в одиночку…
Вплоть до самого созревания ягод Маня полола грядки с луком и чесноком, рыхлила помидоры и капусту, обрезала усики с распластавшихся на полсада стеблей огурцов. С утра и до вечера копошилась Маня в своем саду, и лишь под вечер выходила уставшая бабка за ворота. Щурясь от закатного солнышка, она отдыхала на бревнышке, дожидаясь молочную кормилицу с горбушкой черствого хлеба в руках.
Саду-огороду и козлиному племени она целиком посвящала нерастраченную любовь на родных кровинушек, которыми Бог ее обделил. Все бы ничего, но заложенный природой материнский инстинкт настойчиво терзал ее одинокую душу и требовал всплеска материнских эмоций.
Жаждущая заботы и ласки, Маня и сама не заметила, как объектом ее любви стало соседское дите, розовощекий пузан Степка. С малых лет он привык быть самостоятельным. Не желавшие возиться с малышом старшие братья разбегались кто куда, и оставленному без присмотра ребенку не приходилось капризничать по разным пустякам. Постоянно работавшие в поле родители со временем заметили, что оставляемый на поруки не очень-то надежных нянек их сынок всегда сыт и ухожен. Не удивились, узнав, что эта сердобольная соседка присматривала за ним, – с этим смирились.
Маня души не чаяла в приемном сыне. В кармане ее цветастого фартука всегда хранился прибереженный для любимчика пряник, печеньице или леденец. Прирученный сладостями, Степка все больше привязывался к доброй тетечке.
Потом созревали вишни. Самые первые, самые отборные и спелые всегда доставались только ему. Маня без устали варила для безудержного сладкоежки вишневые морсы, джемы, компоты. Не жалея накладывала полную миску и с умилением смотрела, как смачно улепетывает ее Степашка здоровенную порцию варенья, ловко управляясь большой алюминиевой ложкой.
Степа подрастал. Приклеившаяся к нему кличка «Маня» вначале обижала его, но постепенно о ней стали забывать. Хотя сама Маня чувствовала сдержанное и холодное отношение к себе вымахавшего не по годам парня. Если и случалось помогать ему расколоть для Мани дрова, вскопать огород, закинуть на сарай охапку-другую сена для зимнего прокорма Серки, то делал это он как бы по-соседски, в разговоры вступал неохотно и все норовил как можно реже попадаться ей на глаза. А уж сказать что-то доброе, и ведь зная за что, вовсе стеснялся.
После школы Степан окончил районное ПТУ, отслужил на границе с Монголией и к весне вернулся на родину. Дома чего-то, как и раньше, не ладилось, родители часто ссорились, старшие братья завели свои семьи и разъехались по округе. Степан тосковал, скучал и откровенно хандрил.
В какой-то день в душе Степана вдруг что-то дрогнуло, и он, еще не зная куда, сорвался с места. Ноги сами несли его в сторону Маниной избушки. Знакомая с детства тропинка и лаз в заборе вывели прямиком к заветному саду. Замедлив шаг, чтоб успокоить разбушевавшееся не на шутку сердце, сквозь шум трепетавшей на ветру листвы он услышал приглушенные рыдания. Через щель в заборе под буйным цветением вишен Степан увидел сгорбленную фигурку Мани, морщинистые руки которой гладили его армейскую фотографию. «Родненький, родимый…», – всхлипывала она, утирая мокрые от слез глаза ситцевым платочком. В груди парня резко защемило, как будто перекрутило душу крепким узлом. Вмиг пронеслись в разгоряченной голове два года военной службы. Как не вспомнил за это время о Мане ни разу, не то чтобы передать привет через родителей. Как не собрался написать, а ведь можно было. Захотелось подойти, обнять, успокоить, сказать ласковые слова, которые мог бы он говорить и раньше, да не удосужился. Но не подошел. Стыд, раскаяние и страх терзали его сердце. Присев на корточки под забором, Степан с жадностью схватывал трогательные слова, не слышанные ни разу от родимой матери. Такой и осталась она в его памяти: под вишнями, будто жаловалась любимому саду на свое горемычное одиночество и тоску по невостребованной любви. Собрав чемоданчик с немудреными пожитками, захватив водительские права и удостоверение автослесаря, Степан вдруг подался на Север.
Новые впечатления напрочь затмили его прежние переживания. Отчий дом заменила шумная общага. Товарищи, такие же приезжие, как и он, учили жить и мыслить по-новому. В мех-колонне, куда устроился он почти на новехонькую «Татру», в основном работали молодые парни. Степенные мужики, явно приехавшие на край света за длинным рублем, жили семьями и вели продуманный образ жизни. Кто-то уже умудрился скопить денег иа личные машины. Кое-кто задумывался о жилищных кооперативах и с каждой получки подновлял сберсчет в банке.
Молодые о родном доме вспоминали редко, писем почти не писали. Обязательно давали о себе знать в случае женитьбы. Глубокая тоска каждый раз терзала душу Степана в рейсе. Бесшабашные друзья в это время отступали на второй план, и тяжелые мысли не давали ему покоя. «Так вот, оказывается, как «на душе кошки скребут», – усмехался своим горьким думам Степан. Как-то, подчинившись душевному порыву, он с очередной зарплаты отправил денежный перевод на деревню Мане. Деньги были большими – 500 рублей, даже себе на месяц проживания оставил гораздо меньше. Сердце на время успокоилось.
Но однажды, проезжая мимо диспетчерской, он решил наскоро сдать путевые листы за отработанный месяц. Приемщица Лариса, порывшись в ящике стола, протянула ему знакомый розовый бланк телеграфного перевода. «Адресата не существует», – перечитывал Степан написанную от руки надпись и никак не мог понять, в чем же дело. «Да как же не существует?» – возмутился он, добиваясь у девушки прояснения непонятного возврата. «Может, съехала или в гости куда отправилась», – робко предположила она. «Да не к кому ей переезжать», – разгорячился Степан – и тут же осекся. В голову закралась подозрительная мысль, и сердце бешено застукало.
На следующий день, сославшись на плохое самочувствие, Степан не вышел в свой обычный, откатанный строгим графиком рейс. Лежа на общежитейской койке, он размышлял о своей в общем-то беспутной жизни и житье-бытье одинокой старухи, по сути второй мамки, так и не дождавшейся ответного слова от приемного сына, согретого когда-то ее лаской и заботой.
К вечеру Степан напился. Напарник, вернувшийся с трассы психованным, молча протянул ему письмо из родительского дома. Кривились строчки в затуманенных глазах парня. Он читал и не верил, что Маня, объятая тоской и грустью, стала сдавать здоровьем и слепнуть. Потом ее отвозили в приют для престарелых, но, видимо, почувствовав близость смерти, помирать она попросилась обратно, на родину. Похоронили Маню на деревенском погосте, выполнив ее последнюю просьбу – посадить на могилке отросточек вишни из любимого сада. С фотографией Степана, как оказалось, она не расставалась до самой смерти и, бережно передав ее в руки соседки, тихо ушла из жизни. Не дочитав письма, Степан тяжело рухнул на кровать. В памяти четко восстановилась одна, бесстыдно забытая картинка: садящая в цветение вишен маленькая старушка. Безобидная и такая родная Маня…
Тростинка на ветру
Есть женщины, живущие только в свое удовольствие. Ради собственного наслаждения они следят за модой, делают пластические операции, сидят на изнуряющих диетах, вшивают какие-то там золотые нити, что взятое по отдельности скрывает или замедляет старение организма. Вещь, может быть, и полезная, а в общем чушь какая-то. Да, мужчине при такой женщине находиться необязательно, если этого она сама не захочет. Она и так прельщена самодостатком своего сверхчувственного и счастливого существования. Не в угоду кому-либо. Лично для себя.
А смотришь на оную – и обманываешься. Как в случае с моей знакомой. Лицо гладкое, почти без морщин, та же легкая походка, а ей вот-вот исполнится шестьдесят. Но я-то знаю, какими неистовыми были ее прожитые лета! И то ли простота, то ли непосредственность, то ли наивность живут в ней все эти годы, старательно стирая с лица все отпечатки отрицательных эмоций? Идет она по жизни, гонимая обстоятельствами, без остатка отдавая свое сердце, сама, наверное, не понимая, зачем и кому. Зина, Зина… Как вечное приложение, как бесцветная тень, как схлынувшая с берега последняя волна. Подобных ей женщин, мне думается, живет по российским весям немало. Они есть, и каждая ощущает свое кроткое счастье по-своему, не подозревая, что могло бы оно быть другим.
Маленькая, худая и жилистая, со смуглой кожей, иссиня-черными волосами – такой я ее знала и помнила всегда. Крикливой она стала чуть позже, когда стала терять слух. Ушного аппарата она долго не признавала. «Зачем деньги тратить? Мне не на собраниях выступа-ать, – отбивалась она. – Знаешь, как нынче все дорого стои-ит..» – «Так Пашка пусть тебе купит», – убеждала я ее, надрывая свои голосовые связки. «Купи-ит, – возражала она мне. – Будто не знаешь, скупой совсем».
Павел – ее муж, вернее, сожитель по жизни, был сущим паразитом. Он ловко пристроился к Зине лет так двадцать назад. Одно время он заведовал мастерскими и пил беспробудно. Его родители были староверами и презирали блудного сына за пристрастие к горькой. Ночевать Пашке приходилось когда как придется: то у лужи солярки в гараже, то на промасленном ватнике, брошенном на лежак в каптерке. Высокий, худой и неухоженный, он как клещ прицепился к работящей бабе, вошел прямиком в ее избу и стал хозяином положения. И чего Зина в нем нашла-углядела? Правда, пить он через какое-то время бросил, как отрезал. Но полярно изменился: стал прижимистым, жадным. За глаза его так и называли – скупердяй. Для начала он занялся укреплением немудреного хозяйства Зины, естественно, не без ее участия: они вместе расширили сараи, очертили заборами огороды, выстроили баню и завели скотину. Это бы и хорошо, но почти всю работу по хозяйству безропотно выполняла Зина. Она полностью подчинилась его воле, и теперь сама, охваченная жаждой наживы, хваталась за любую работу. Не признавала усталости, не знала выходных. Темными ночами вдвоем, крадучись, волокли с колхозной лесопилки дрова, с поля тащили тюки сена, с фермы – мешки с фуражом. Кроме забот других удовольствий в их жизни не было, как, впрочем, и житейских радостей. Разве что крохотный черно-белый телевизор «Кварц».
«Не потопаешь – не полопаешь», – любил говаривать Павел, и Зина разрывалась между фермой и огородом, сенокосом и стряпней, свиньями и сельпо. Все это она проделывала быстро, с каким-то непонятным удовольствием. Словно что-то подгоняло ее на каждом шагу. По бегущему силуэту все узнавали Зину издали. Летом – в ситцевой косынке и сандалиях на босу ногу, зимой – в стеганой фуфайке и полушалке. Про весну да осень и сказать страшно. Все вещи были настолько заношены, что не имели определенного цвета и формы. (Привозимые мною вышедшие из моды блузки и платья она сразу прятала в большой кованый сундук, набитый доверху разным тряпьем. «Сгниет ведь, носи, жалеешь-то зачем? Ходишь, как пугало», – стыдила я ее. Зина обижалась, но пересыпала вещи порошком от моли). Так и носилась, как молния. Растопив печку и заставив ее чугунами с картошкой, бежала на ферму. Раздав корма телятам, бежала обратно. Закрывала угомонившуюся печь и летела к колонке за водой. Стирала мазутные Пашкины штаны и, прогнувшись под тяжестью коромысла, бежала на речку полоскать. Запрягала лошадь и везла на мельницу мешки с зерном. Лезла на сарай и теребила для заждавшейся скотины солому и сено.
Как-то в спешке она упала с сарая. Пашки дома не оказалось, и она пролежала под навесом без сознания не один час. Два месяца провела в больнице и все переживала, как же там ее Пашунчик справляется с хозяйством один. Павлу в то время, точно, досталось. Не привыкший к такой нагрузке, он что есть мочи чертыхался, упрекая в нерасторопности жинку, и соседи, посмеиваясь, долго судачили о жадности старовера и его домработницы.
Потом Зина показывала мне оставшийся след от операции на голове. Было жутко смотреть, как она, раздвигая неровно остриженные волосы, тыкала пальцем в темечко и говорила: «Вот смотри-и, видишь ямку? Да не бо-ойся, вот, по-тро-огай, мягко как. Голова-то теперь боли-ит». Зина расстраивалась, что не может бегать как прежде и перелопачивать за день кучу дел. Да и часть пенсии стала уходить на лекарства. У Пашки денег она просить не смела. Свои пенсионные Павел держал отдельно. Куда тратил – отчета не давал. А что оставалось – складывал на сберкнижку. У Зины тоже был свой, хотя и мизерный, счет. «Куда деньги-то копите? – подначивала я ее. – Купи слуховой аппарат, да никому не рассказывай. Придешь в магазин и будешь подслушивать, что о вас люди говорят». Зина в ответ только хохотала. Около года ее мучили головные боли. Но болеть ей было некогда, и она опять бежала, мчалась, летела…
Больше всего на свете Зина любила смотреть сериалы. Торопливо управлялась с хозяйством, чтобы обязательно успеть к началу фильма. Усаживалась впритык к телевизору и включала на полную громкость звук. 1!рислонившись ухом к экрану, она сопереживала героям и одновременно ужинала: жевала сушки с молоком. Кино Зина любила всегда. Пока не появился в ее жизни Пашунчик, она не пропускала ни одного сеанса в клубе. Помню, и меня она не раз брала с собой на вечерние сеансы. Бывало, киномеханик выставлял ультиматум присутствию ребенка в зале. Но Зина отстаивала мое право находиться рядом с ней и оплачивала еще один взрослый билет стоимостью в 20 копеек, а то и все 40, если фильм шел двухсерийный. Это право было мною заработано.
Да, тут-то пришла пора сказать о ее привязанности ко мне. Зина влюбилась! Собственно, с этого и надо было, наверное, начинать свой рассказ о Зине, но именно сейчас я думаю о том, что это событие было началом обстоятельств, под которые она подстраивалась потом всю жизнь. Она как бы плыла по течению, не сопротивляясь. Как пушинка, поднятая легким ветром, кружила в пространстве, и ничто не могло остановить это бессмысленное кружение. Как тростинка на ветру, отдавалась малейшей силе дуновения.
А смотришь на оную – и обманываешься. Как в случае с моей знакомой. Лицо гладкое, почти без морщин, та же легкая походка, а ей вот-вот исполнится шестьдесят. Но я-то знаю, какими неистовыми были ее прожитые лета! И то ли простота, то ли непосредственность, то ли наивность живут в ней все эти годы, старательно стирая с лица все отпечатки отрицательных эмоций? Идет она по жизни, гонимая обстоятельствами, без остатка отдавая свое сердце, сама, наверное, не понимая, зачем и кому. Зина, Зина… Как вечное приложение, как бесцветная тень, как схлынувшая с берега последняя волна. Подобных ей женщин, мне думается, живет по российским весям немало. Они есть, и каждая ощущает свое кроткое счастье по-своему, не подозревая, что могло бы оно быть другим.
Маленькая, худая и жилистая, со смуглой кожей, иссиня-черными волосами – такой я ее знала и помнила всегда. Крикливой она стала чуть позже, когда стала терять слух. Ушного аппарата она долго не признавала. «Зачем деньги тратить? Мне не на собраниях выступа-ать, – отбивалась она. – Знаешь, как нынче все дорого стои-ит..» – «Так Пашка пусть тебе купит», – убеждала я ее, надрывая свои голосовые связки. «Купи-ит, – возражала она мне. – Будто не знаешь, скупой совсем».
Павел – ее муж, вернее, сожитель по жизни, был сущим паразитом. Он ловко пристроился к Зине лет так двадцать назад. Одно время он заведовал мастерскими и пил беспробудно. Его родители были староверами и презирали блудного сына за пристрастие к горькой. Ночевать Пашке приходилось когда как придется: то у лужи солярки в гараже, то на промасленном ватнике, брошенном на лежак в каптерке. Высокий, худой и неухоженный, он как клещ прицепился к работящей бабе, вошел прямиком в ее избу и стал хозяином положения. И чего Зина в нем нашла-углядела? Правда, пить он через какое-то время бросил, как отрезал. Но полярно изменился: стал прижимистым, жадным. За глаза его так и называли – скупердяй. Для начала он занялся укреплением немудреного хозяйства Зины, естественно, не без ее участия: они вместе расширили сараи, очертили заборами огороды, выстроили баню и завели скотину. Это бы и хорошо, но почти всю работу по хозяйству безропотно выполняла Зина. Она полностью подчинилась его воле, и теперь сама, охваченная жаждой наживы, хваталась за любую работу. Не признавала усталости, не знала выходных. Темными ночами вдвоем, крадучись, волокли с колхозной лесопилки дрова, с поля тащили тюки сена, с фермы – мешки с фуражом. Кроме забот других удовольствий в их жизни не было, как, впрочем, и житейских радостей. Разве что крохотный черно-белый телевизор «Кварц».
«Не потопаешь – не полопаешь», – любил говаривать Павел, и Зина разрывалась между фермой и огородом, сенокосом и стряпней, свиньями и сельпо. Все это она проделывала быстро, с каким-то непонятным удовольствием. Словно что-то подгоняло ее на каждом шагу. По бегущему силуэту все узнавали Зину издали. Летом – в ситцевой косынке и сандалиях на босу ногу, зимой – в стеганой фуфайке и полушалке. Про весну да осень и сказать страшно. Все вещи были настолько заношены, что не имели определенного цвета и формы. (Привозимые мною вышедшие из моды блузки и платья она сразу прятала в большой кованый сундук, набитый доверху разным тряпьем. «Сгниет ведь, носи, жалеешь-то зачем? Ходишь, как пугало», – стыдила я ее. Зина обижалась, но пересыпала вещи порошком от моли). Так и носилась, как молния. Растопив печку и заставив ее чугунами с картошкой, бежала на ферму. Раздав корма телятам, бежала обратно. Закрывала угомонившуюся печь и летела к колонке за водой. Стирала мазутные Пашкины штаны и, прогнувшись под тяжестью коромысла, бежала на речку полоскать. Запрягала лошадь и везла на мельницу мешки с зерном. Лезла на сарай и теребила для заждавшейся скотины солому и сено.
Как-то в спешке она упала с сарая. Пашки дома не оказалось, и она пролежала под навесом без сознания не один час. Два месяца провела в больнице и все переживала, как же там ее Пашунчик справляется с хозяйством один. Павлу в то время, точно, досталось. Не привыкший к такой нагрузке, он что есть мочи чертыхался, упрекая в нерасторопности жинку, и соседи, посмеиваясь, долго судачили о жадности старовера и его домработницы.
Потом Зина показывала мне оставшийся след от операции на голове. Было жутко смотреть, как она, раздвигая неровно остриженные волосы, тыкала пальцем в темечко и говорила: «Вот смотри-и, видишь ямку? Да не бо-ойся, вот, по-тро-огай, мягко как. Голова-то теперь боли-ит». Зина расстраивалась, что не может бегать как прежде и перелопачивать за день кучу дел. Да и часть пенсии стала уходить на лекарства. У Пашки денег она просить не смела. Свои пенсионные Павел держал отдельно. Куда тратил – отчета не давал. А что оставалось – складывал на сберкнижку. У Зины тоже был свой, хотя и мизерный, счет. «Куда деньги-то копите? – подначивала я ее. – Купи слуховой аппарат, да никому не рассказывай. Придешь в магазин и будешь подслушивать, что о вас люди говорят». Зина в ответ только хохотала. Около года ее мучили головные боли. Но болеть ей было некогда, и она опять бежала, мчалась, летела…
Больше всего на свете Зина любила смотреть сериалы. Торопливо управлялась с хозяйством, чтобы обязательно успеть к началу фильма. Усаживалась впритык к телевизору и включала на полную громкость звук. 1!рислонившись ухом к экрану, она сопереживала героям и одновременно ужинала: жевала сушки с молоком. Кино Зина любила всегда. Пока не появился в ее жизни Пашунчик, она не пропускала ни одного сеанса в клубе. Помню, и меня она не раз брала с собой на вечерние сеансы. Бывало, киномеханик выставлял ультиматум присутствию ребенка в зале. Но Зина отстаивала мое право находиться рядом с ней и оплачивала еще один взрослый билет стоимостью в 20 копеек, а то и все 40, если фильм шел двухсерийный. Это право было мною заработано.
Да, тут-то пришла пора сказать о ее привязанности ко мне. Зина влюбилась! Собственно, с этого и надо было, наверное, начинать свой рассказ о Зине, но именно сейчас я думаю о том, что это событие было началом обстоятельств, под которые она подстраивалась потом всю жизнь. Она как бы плыла по течению, не сопротивляясь. Как пушинка, поднятая легким ветром, кружила в пространстве, и ничто не могло остановить это бессмысленное кружение. Как тростинка на ветру, отдавалась малейшей силе дуновения.