Последний вопрос я ему задам: почему он надеется?
   Я войду в картину, в средневековый Париж, и мы будем говорить.

11

   Валантен продан. Вот на что, оказывается, намекал Бледный.
   Ну и все!
   Я пришел в галерею Пфюля, и пятый зал был закрыт. Сердце у меня сразу заныло, я вернулся к швейцару. Так оно и было. Сверкающий американский автомобиль недаром стоял у особняка. Какой-то миллионер, может быть, тот самый «шеф», которому должен был докладывать Цейтблом, купил у молодого Пфюля пять подлинников. Он взял «Наивность девственницы» Босколи, «Деревья» Ван Гога, «Портрет мужчины» Ткадлика, «Август» Макса Швабинского и «Музыку» Валантена. Теперь галерея обезглавлена. Ее почти что и нет. А между тем это была единственная галерея в нашем городе.
   Я вышел из особняка и прислонился к стене.
   Скоты! Уроды!
   Если б эти богатые могли, они, наверное, скупили бы и симфонии, и книги, и песни. Странно, что до сих пор не издано закона, чтоб лучшие романы публиковались в единственном экземпляре, чтоб никому, за исключением имущих, не дозволялось слушать Перголези и Моцарта.
   Разве человек — если он действительно Человек — станет изымать картину из музея, где ее могут смотреть все, и помещать в частное собрание, чтобы только одному наслаждаться ею?
   И даже «наслаждаться» ли? Сомнительно. Только ласкать свое тщеславие. Какова теперь судьба Валантена? Он будет висеть где-нибудь в пустом флигеле строго охраняемого дворца. Лакеи равнодушно станут стирать с него пыль, и только раз в год хозяин, зайдя после обеда с сигарой в зубах рассеяться среди своих сокровищ, скользнет по нему случайным взглядом. Раз в году одна из тех девчонок в штанах, что каждый год наезжают из-за океана, небрежно кивнет очередному приятелю: «Какой-то француз из древних. Отец привез из Германии еще после войны… Кажется, Валантен или как-то так». Ведь уже модно не знать великих художников прошлого. Среди идиотов гордятся тем, что не читали Бальзака…
   О господи! Кажется, я начинаю ненавидеть людей. Неужели таков будет мой конец?
   Я пошел домой.
   Вот и вся моя жизнь. Так она и кончается. Memento quia pulvis es et in pulverem reverteris. Помни, что прах ты и в прах обратишься.
   Завтра я уничтожу аппарат, соберу и выкину свои вещи.
   И все.
   Прощай же, Георг Кленк. Прощай…
   И в то же время я знал, что уже не хочу умирать. Был испробован вкус борьбы, побежден Бледный, что-то новое вошло в мою жизнь, и прекрасный гений Надежды как бы издалека взмахнул крылом.

12

   Было пять утра, когда я вышел из дому, сунув аппарат под пиджак. Мне не хотелось уничтожать его в своей комнате. Что-то неприятное таилось в мысля о том, что, когда меня уже не будет на свете, фрау Зедельмайер станет подметать обломки моего творения, соберет их в ведро, выкинет в помойку тут же во дворе, и все то, что было прекрасным и сильным в моей жизни, смешает с грязной прозой своего квартирного быта.
   Я решил, что выйду за город и где-нибудь в уединенном месте за Верфелем разобью аппарат камнем.
   Кроме того, у меня было желание последний раз пройтись по нашему городу и посмотреть на дома. Дома-то, в сущности, все время были доброжелательны ко мне — тут уж я ничего не мог сказать. Я знал их, они знали меня. Наше знакомство началось с тех пор, когда я был еще совсем маленьким, — я, собственно, вырастал у них на глазах. Всякий раз, если я уставал или мне было плохо, я выходил бродить по улицам, смотреть в лица домов. И они мне помогали.
   Я пошел по Гроссенштрассе, повернул в переулок и вышел на Бремерштрассе. Старые каштаны стояли в цвету, на газоне под ними редко лежали зеленые листья. Какой-нибудь маленький новый Георг Кленк станет поднимать их, с наслаждением ощущать их липкость и шершавость… А впрочем, нет. Не будет уже нового Георга Кленка. Люди не повторяются. Может быть, это и к лучшему. Современный мир не для таких. Он меня не принял, я не принял его. Я прошел стороной. Не нужно, чтобы я повторялся. Горе тому, в ком я повторюсь хоть частицей.
   На улицах было пусто и первозданно. Белое утреннее небо светило все разом. Теней не было в городе. Как отчеканенные, промытые ночным дождиком, спали окна, наличники, стены, балконы, двери.
   Странные мысли приходили в голову. Уж так ли я одинок? Десятилетиями, даже столетиями в этих зданиях жили семьи. Резвились дети, мать за стиркой, у плиты, отец-ремесленник внизу в мастерской, старик дедушка с длинной трубкой у стены на солнышке. Медленный ток поколений, каждое что-то добавляло в мир, достраивало в нем.
   Уж так ли я одинок? Не есть ли эти строители — мои союзники? В конце концов, если дома за меня, то вряд ли те, кто веками создавал в них атмосферу обжитости, против.
   Да, я прожил жизнь в глухом загоне. Так получилось в годы войны. А после все окружающие утверждали, что люди живут лишь для денег, для карьеры. Власть имущие в нашей стране кричат очень громко и заглушают.
   И я поверил. Но планета перекрещена напряженными линиями борьбы, манифестациями, стачками, люди требуют равенства, нации освобождаются от иностранного гнета. Советский Союз предлагает государствам план разоружения. И мир идет вперед.
   Что же мне делать? Я знаю: смыть все черные пятна, которые созданы моим аппаратом, и разбить аппарат.
   Я спустился к Рейну напротив замка Карлштейн. Стрекозы вились над прибрежными лугами, жаворонок взлетел в высоту. Этот месяц был преодолением. Я чувствовал, что разорван круг.
   Я намочил лицо водой и пошел дальше.
   Слова Френсиса Бэкона пришли мне на память. Я шагал и повторял их. Ярко светило солнце, бесконечен, как в детстве, открылся синий свод неба. «Теперь, когда повсюду так много тяжелого, пришло самое время говорить о Надежде».

ЧАСТЬ ЭТОГО МИРА

   Они стояли на лестничной клетке. Лифт шел откуда-то далеко снизу — с пятьдесят пятого, что ли, этажа. Или со сто пятьдесят пятого.
   Рона сказала:
   — Посоветуешься. Все-таки такой человек, как он, должен разбираться. Это мы с тобой живем, ничего не знаем. А Кисч может посмотреть и сразу догадаться, что именно между строк скрывается. По-моему, тут ничего плохого, если ты к нему приедешь. Он сам все время приглашает. Заодно поймем, кто же он есть в действительности.
   — Ну приглашает-то больше из вежливости.
   — Из вежливости он бы одно письмо написал. Или просто открытки присылал бы к праздникам. А раз он длинные, большие письма пишет, это совсем другое дело. Вот скажи, кому ты и последние годы писал длинные письма?
   — Ну… в общем…
   — Никому.
   — Да, пожалуй.
   — Ты не будь таким вялым. Если ты вот так приедешь, то либо вообще забудешь его спросить, либо пропустишь самое важное из того, что он скажет.
   — Да нет, я ничего.
   — Встряхнись, Лэх. Давай посмотрим эту штуку еще раз. Пока лифта, нету.
   — Давай.
   — Ну она же у тебя!..
   Лэх вынул из кармана гибкий желтый листочек. Не сообразишь даже, из какого материала сделан. Буквы и строчки сами прыгали в глаза, отчетливые, броские.
    КОНЦЕРН «УВЕРЕННОСТЬ»
    БЕЗ ПОТЕРИ ЛИЧНОСТИ, БЕЗ ВРЕДА ДЛЯ ЗДОРОВЬЯ!
    ВАШИ ТРУДНОСТИ В ТОМ, что желания не сходятся с возможностями.
    МЫ БЕРЕМСЯ УСТРАНИТЬ ДИСПРОПОРЦИЮ:
    во-первых, БЕЗ ЗАБОТ, а во-вторых, ИСПОЛНЕНИЕ ЛЮБЫХ ВАШИХ МЕЧТАНИЙ!
    В точном соответствии сумме Вам до конца дней гарантируется стабильная удовлетворенность.
    МЫ ДУМАЕМ, РЕШАЕМ ЗА ВАС.
    Однако притом у Вас постоянно будет о чем разговаривать с близкими.
    НИ СЕКУНДЫ СКУКИ!
    НАБЛЮДАЕТСЯ ЗАКОНОМ, ОДОБРЕНО ПРАВИТЕЛЬСТВОМ
   — Меня очень устраивает, что будет о чем разговаривать. — Рона взяла листок из рук Лэха. — А то с тех пор как мальчики уехали, у нас с тобой одна тема — телевизионные программы ругать. Но это вечером. А так по целым дням молчим. Будь у нас о чем говорить, мы бы и горя не знали.
   — Да… Но видишь, тут все противоречиво. С одной стороны, «исполнение любых мечтаний», но тут же «в точном соответствии сумме». Я так понимаю, что заберут деньги, ценные бумаги, все сплюсуют, а потом согласно результату снизят наши желания при помощи мозговой операции либо психотерапией. Только ведь так и можно. Но в то же время тут написано: «без потери личности». Однако личность как раз и есть желания, мечты, всякое такое. Правда же?… У них, может быть, не очень хорошо вышло с электродами, вот придумали другое, более радикальное… Эти листки, кстати, сейчас везде: в киосках, на почте по столам, даже в метро на скамейках.
   — У кого «у них»?
   — Ну, которые наверху… Потом сама эта сумма. Акции будут падать, деньги тоже дешевеют, из-за инфляции… то есть не «из-за», а сама инфляция, в общем. А тут сказано: «стабильная удовлетворенность».
   — Нам и нужна стабильность. Мы с тобой сколько потеряли на изменениях курса? Те бумаги, которые держим, постоянно падают в цене. А едва что-нибудь продали, оно взвивается. Это прямо экономический закон — что продаем, обязательно становится дороже, а оставленное постепенно обесценивается.
   — Никакого закона. Просто покупают те бумаги, которые должны подниматься. Умные люди покупают.
   — Ладно, пусть. Я только знаю, что, если так и дальше пойдет, мы потеряем все.
   — Да. Но каким способом концерн будет обеспечивать стабильность, если деньги и бумаги все время меняются в цене?
   — Вот об этом ты с Кисчем и посоветуешься.
   — Может быть, сначала все-таки вызвать их агента?
   — Нет. — Рона покачала головой. — Ты сам прекрасно знаешь, что он нас сразу уговорил бы. Нам с этими агентами не тягаться, они специальные институты кончают. У них на каждое возражение есть умный ответ. Так тебя выставят, что просто от стыда согласишься на любое предложение… Вообще если агента впустили в квартиру, дело сделано. Поэтому я и считаю, что надо проконсультироваться у Кисча — как его мнение. И при этом узнаем, кто же он на самом деле. А то подписывается Сетерой Кисчем, как будто так и надо.
   Лифт пятнадцатой линии лязгнул и уплыл наверх. Лифт девятой остановился, но в тот же миг откуда-то выскочил человек, бросился внутрь, захлопнулся и укатил. Кабины за решетками так и мелькали. Из-за дверей напротив доносился мотивчик, сбоку — стрекотание какого-то механизма. Поезд воздушной дороги прогрохотал вовне, за стенами, с неба ударила звуковая волна от самолета, пневмопочта выкинула в прозрачный ящик на площадке пачку газет с журналами и целую кипу желтых листков.
   — Нажми еще раз. И выйдем на балкон.
   Еще только вставало мутное солнце. Ущелья улиц были затянуты красновато-серым маревом копоти.
   — Так странно. — Лэх оперся на парапет. — Иногда сверху отыщешь какой-нибудь закоулок вдали, и кажется, будто там живут интересно, есть что-то таинственное, сокровенное. А если спуститься, прийти, те же подъезды, магазины, стены. И никакой таинственности, только, может быть, секретность.
   — Ничего, Лэх, не печалься. «Уверенность» нас выручит. Наверное, это непохоже на богадельню. Да и какая богадельня, если тебе сорок семь, а я на два года моложе?
   — Понимаешь, я вот сейчас сообразил, в чем разница между «Уверенностью» и другими системами. — Лэх повернулся к Роне. — Когда, например, человек на поводке, то заплатил один раз определенную сумму, и тебе только обеспечивают бодрость. Как ты оставшиеся деньги тратишь или новые зарабатываешь, им все равно. Чем в жизни занимаешься, они и знать не хотят. То ли в конторе, то ли с револьвером пьяного подстерегаешь за углом. Можешь даже быть членом какой-нибудь ультралевой и бомбы приклеивать к дверным ручкам. А «Уверенность» принципиально другое. Все отдай до конца, что у тебя есть, и за это будешь удовлетворен, но так, как они хотят, по их усмотрению. Причем «до конца дней». Вот главные слова. Так что, если мы с тобой согласимся, себе уже не будем принадлежать, это точно. Суверенитета нет.
   — А когда мы принадлежали? И этот суверенитет — что он дает? Чувствуешь ведь себя человеком, только когда с другим общаешься, вступаешь в отношения. Но дома телевизор, в универмаге самообслуживание, в поликлинике компьютер, на работу принимает машина, и там тоже машину обслуживаешь. Людей кругом — трудно протолкнуться, но все они только прохожие, проезжие. Перед толпой стоишь, как перед глухой стенкой. Когда ты уезжал ребят проведать, я за две недели рта не раскрыла, чтобы слово произнести. Если во мне есть что-нибудь человеческое, его показать-то некому. — Рона вертела в руках желтый листок. — Одним словом, надо решать. А то последнее проживем, и в «Уверенность» не с чем будет идти… Слушай, заметил, какая особенность? Я вот этот листок растягиваю, а буквы остаются такими же, и строчки не изгибаются. Как же они этого добились?… На, возьми.
   — Да, удивительно… Вот моя кабина.
   Дорога пробивала его насквозь, как пуля навылет, — городишко тысяч на пять жителей.
   Чтобы попасть сюда, Лэх свернул с восьмирядной государственной трассы на четырехрядную — ему пришлось на «переходке» сесть на шоферское сиденье и самому взяться за руль. А оттуда на побитую бетонку вообще без осевой линии. Но даже применительно к этому шоссе городок оказался не конечной, а побочной целью. Бетонка не то чтобы втекала в него и растворялась, а так и гнала себе дальше, выщербленная, корявая.
   При всем том, а может быть, как раз из-за этого Лэх, едучи, оглядывался по сторонам не без удовольствия. Вместе с восьмирядной трассой позади остался опостылевший, неизменный всюду индустриально-технологический пейзаж: эстакады, перекрещивающиеся в несколько слоев, стальные мачты и дымоводы до горизонта, сплошные каменные ограды на километры, за которыми неизвестность, гигантские устья вентиляционных шахт, корпуса полностью автоматизированных заводов совсем без окон, неправдоподобно огромные чаши газохранилищ, бетонные поля, утыканные антеннами направленной связи.
   Четырехрядная дорога уже радовала глаз тем, что цивилизация сюда еще не совсем пришла, а только подбиралась. Здесь многое было начато, но не все закончено. Рыжие от мохнатой ржавчины железные трубы и кигоновые плиты с торчащей арматурой еще не сложились в аккуратные конструкции, а по кирпичным пустырям там и здесь росли груды этого, как его… бурьяна, длинные удилища крапивы! И небо, хотя бледно-серое, свободно от воя реактивных.
   А на бетонке вообще начались чудеса. Заросли голубого цикория по обочинам, посевы пшерузы и майриса, перемежающиеся с простой травой, дерево в отдалении, тишина. От одного десятка километров к другому небосвод становился чище, ярче, синее. Незаметно втек в кабину свежий запах цветов и листьев. Летний запах. В городе ведь особенно-то не замечаешь эти месяцы, эти времена года, только если телевидение и радио начинают уж слишком раздираться об «осенних шляпках», о «весенних галстуках». А тут без рекламы было ясно, что июнь или там июль свободно, неторопливо плывет над рощей, над озером, ярко мелькнувшим вдали. У Лэха даже сердце защемило, когда подумал, что вот поставить бы здесь где-нибудь домик да послать к чертовой бабушке всю технологию вместе с наукой.
 
Там, далеко во Флориде,
В зелени домик стоит.
Там о своем Майн Риде
Прекрасная леди грустит.
 
   Песенка детской поры, родившаяся на асфальте, возле кирпичных и бетонных стен. Дурацкая песенка, но Лэх знал, что это, собственно, и было его главной мечтой — лес, поле, сад, лично ему принадлежащее жилище, запас необходимого на несколько лет, независимость. Все начала и концы очевидны, не боишься случайностей, зная, что способен одолеть любую беду. Днем работаешь, а вечером тихие радости в семейном кругу, и никакое падение акций тебе не угрожает. Все сам, и посторонние непостижимые силы вроде инфляции против тебя слабы.
   Но понятно было, что даже концерн «Уверенность» такого не может. Самое большое, на что он способен, — добиться, чтобы квартира на двухсотвосьмидесятом этаже стала ему по душе…
   И люди в этом краю были другие. У железнодорожного переезда со скромной будочкой Лэх посидел на скамье рядом с женщиной, которая заведовала тут хозяйством. Электротяг первобытной конструкции проволок за собой длинный грузовой состав и угромыхал вдаль. Рельсы остались лежать, пустые, спокойные, как бы существующие сами для себя, казалось, ветка из никуда выходит и ведет в никуда. Здесь была даже кошка. Редкостное животное вскочило на скамейку рядом с Лэхом, требовательно толкнуло его в руку шерстистым лбом, издало негромкий рокочущий звук. Осторожно, опасаясь нарваться на грубость, Лэх спросил женщину, не скучно ли ей тут. Она благодушно посмотрела на него.
   — А что такое скука?
   Потом, подумав, объяснила:
   — У меня же нет телевизора. Понимаете, моя родственница пишет из города. Она каждый вечер надеется на что-нибудь хорошее, и обязательно разочарование. А когда ничего нет, то и не скучаешь.
   Вдоль насыпи были высажены цветы. Черная кошка забралась к женщине на колени, терлась головой о ее руку. Живут же люди!
   Правда, на стенке будочки красовался плакат:
    ДОПУСТИМ, ЧТО в катастрофе погибла ВАША семья, ВЫ потеряли работу, ВАМ изменил друг и неизлечимая болезнь подтачивает ВАС.
    ВЫ все равно можете быть СОВЕРШЕННО СЧАСТЛИВЫМ!
    Обратитесь к нам!
   Прочитав это, Лэх кисло усмехнулся. Когда потеряна работа, обращаться, вероятно, поздно. Вернее, не с чем.
   Еще через час пути он остановил автомобиль, чтобы по цифрам дорожного указателя убедиться, что едет правильно. Вынул из бумажника последнее письмо Сетеры Кисча, сверился. Тут кругом было разлито уже полное благолепие. Звенели кузнечики, разнообразные цветы, не требуя платы, сверкали головками в густой траве, источала безвозмездный аромат кленовая роща. И вообще пейзаж был таким, каким мог быть в начале тысяча восемьсот семидесятых.
   Лишь странная косая башня у горизонта, на самой границе обзора, несколько портила идиллию, словно гигантский сизый палец указывая из земли в небо, — всю жизнь проживешь и не узнаешь, что такое, зачем она. Да еще здесь же, рядом с указателем, рекламный щит задавал провокационную загадку:
    А ВАМ НЕ СТЫДНО?
   Далее шло по нарастающей. На следующем розового цвета плакате значилось:
    ДУРНОЕ НАСТРОЕНИЕ СЕГОДНЯ ТАКАЯ ЖЕ ДИКОСТЬ, КАК ЗУБНАЯ БОЛЬ
   И серию заканчивал выполненный броским люминесцентом отчаянный рекламный вопль уже на самом въезде в городок:
    Разница между ПЛОХИМ НАСТРОЕНИЕМ и ЗУБНОЙ БОЛЬЮ в том, что первое излечивается МГНОВЕННО, НАВСЕГДА.
    Свяжитесь же с нашим местным агентом!
   Когда Лэх миновал две улицы и покатил по третьей, ему показалось, что он уже из книг прекрасно знает этот городишко. В таких местах за неимением другого должны гордиться прошлым, и оно действительно есть, как правило. Либо захудалая битва поблизости происходила, либо столетие назад бум, связанный с углем, золотом, нефтью или игорным бизнесом. Зафиксированный в старых романах привычный набор для подобных населенных пунктов включает седобородого старожила, памятник генералу (никто не помнит, с кем он воевал), «историческую улицу», где каждому дому не менее двадцати, а тому, в котором ресторан, целых восемьдесят, массу зелени, чистый воздух. Из этих краев — опять-таки судя по романам — старались убежать в молодости, а стариками часто возвращались доживать.
   Лэх катил, а городок будто старался оправдать именно такую литературную репутацию. Памятные доски с надписями украшали дома, отдыхала, лежа в кольце чугунной ограды, древняя пороховая пушка, а площадь вокруг была замощена булыжником — камни качались под чутким колесом, словно те больные зубы, вылечить которые труднее, чем настроение.
   Пешеходов почти не попадалось на тротуарах (тут были тротуары), но с той поры, как Лэх покинул бетонку, он и мобилей не встретил ни одного. Удивление брало, просто не верилось, что в преуспевающем задымленном мире могло сохраниться такое отсталое, незамутненное местечко.
   Сидевший в покойном кресле возле своего дома седобородый старожил поднял руку, кивнул, приветствуя проезжающего Лэха, и тот остановил машину. Ему пришло в голову, что его неожиданным приездом Кисч может быть поставлен в затруднительное положение.
   Старик охотно поднялся с кресла. Сразу выяснилось, что с этим почтенным горожанином склероз делал, что хотел.
   — Вы говорите, поесть?… У нас каждый… каждый… Черт, забыл, как называется!
   — Каждый понедельник?
   — Нет, не то.
   — Вторник, четверг?
   — Каждый дурак… — Старик махнул рукой. — И не это тоже.
   — Кретин? — Лэх старался помочь.
   — Каждый желающий — вот оно. Каждый желающий насытиться идет в ресторан. Вон туда.
   — Что вы говорите?! Разве у вас нет отделения «ЕШЬ НА БЕГУ»?
   — А на дьявола они нужны… эти, как их…
   — Лепешки?
   — Нет!
   — Таблетки?
   — Да нет же! Зубы! Зачем зубы, если только глотать концентрат?
   Зубов у старожила был полон рот и, судя по цвету, своих. Он вызвался проводить Лэха и в ответ на участливое замечание, что забывчивость можно лечить, задрал голову, остановившись.
   — А я на нее не жалуюсь, на эту… ну…
   — На память, на судьбу, на жизнь?
   — На жену не жалуюсь. Она от химических лекарств чуть не померла пятьдесят лет назад. И с тех пор мы ни одной таблетки… А насчет памяти — она у меня отличная. Я, например, вот эти никогда не забываю… ну эти… как они называются.
   — Слова?
   — Не слова, а эти… Ну, которые бегают, прыгают, читают. Вообще все делают.
   — Людей не забываете?
   — Глаголы! Помню глаголы все до одного. Существительные только иногда вылетают. Ну и плевать!
   Отсутствие мобилей и неунывающий старик гармонировали с обликом ресторана. Заведение было чуть ли не археологической древности, о чем гордо свидетельствовала медная табличка на стене: «Существуем с 1009».
   Здоровенные, приятные своей неудобностью стулья с высокой прямой спинкой, темным деревом обшитые стены, электрическая кофемолка — современница Наполеона, неторопливый, приветливый, а не только вежливый официант. Поразительно вкусным оказался дешевый завтрак. Странно было есть вареную картошку, никак не переработанную, совсем непосредственную, огурцы, которые, возможно, были еще не дряблыми, жуешь, а на том кусочке, что во рту, электроны устанавливаются на новых орбитах, формируются молекулы, осуществляются по невообразимо сложной генетической программе, по законам открытой биосистемы процессы роста и образования клеток.
   Насытившись, Лэх некоторое время посидел, наслаждаясь тишиной. Торопиться было некуда — Сетера Кисч не ждет, даже и малейшего представления не имеет, что через пятнадцать минут старинный знакомый свалится ему на голову.
   Их переписка началась лет двенадцать назад. Когда-то мальчишками вместе учились, первая для обоих сигарета была общей. Став юношами, разошлись, позабыли друг о друге, как и случается с большинством сошкольников. А потом, через два десятилетия после ученической парты, Лэха разыскало посланное Кисчем письмо. Из довольно-таки тусклого паренька тот расцвел в крупного электронщика и все эти года работал в одной и той же научной организации. Теперь он исправно слал свои фотографии, записи голоса, регулярно сообщал о семейных делах, поездках в разные страны, описывал, как проводит праздники, — яхта на озере, вертолет на загородной даче. И каждое письмо заканчивал просьбой приехать, навестить.
   …Розовая улица, улица Тенистая — смотреть на двухэтажные и тем более одноэтажные дома было само по себе удовольствием. Да еще когда все они с окнами, где цветочные горшки. Да еще когда вокруг каждого дома садик.
   Почти курорт, стопроцентная прибавка к здоровью!
   Лэх вышел на перекресток. Здесь Тенистая впадала в ту, что была ему нужна, в Сиреневую. Номер тридцать восемь на углу, значит, сороковой с другой стороны.
   Он пересек маленькую площадь, недоуменно потоптался. Дома под номером сорок не было. Сразу шли пятидесятые. Лэх проследовал дальше, и Сиреневая кончилась, упершись в Липовую Аллею. Без всякой надежды глянул на противоположную сторону, там, конечно же, были нечетные.
   Чуть-чуть начиная беспокоиться, вернулся к месту, с которого начал, вынул из кармана последнее письмо Кисча, перечитал обратный адрес. Да, материк тот же, страна та, город сходится и улица.
   Огляделся.
   Не шевелились былинки, проросшие между камнями мостовой, неподвижно висело в синем небе легкое облачко.
   И вся улица старинная, без следов перестройки.
   У дома номер пятьдесят сидел на корточках гражданин в старой шляпе, в запыленном выцветшем комбинезоне. Он положил руки на колени, бездумно уставившись в пространство с таким видом, будто не меняет позы уже несколько лет.
   Лэх направился к нему. У мужчины рот был такого размера, что копчики его помещались рядом с челюстными выступами у шеи.
   — Скажите, если не затруднит, где тут номер сорок?
   Целую минуту вопрос путешествовал в мозгу субъекта, пока наконец не попал в ту область, где совершается осознание. Гражданин в шляпе неторопливо поднял голову, перенес черную прокуренную трубку из одного конца рта в другой. И то был долгий путь.
   — Сорокового нету. Сгорел.
   — Как сгорел? Когда?
   — Еще десять лет назад.