Глава XIII
Гости сошли с поезда на Витморском вокзале, где с самого утра их поджидали экипажи. Прохладительные напитки были поданы на лужайке под великолепным шатром, разукрашенным сюжетами, часто встречающимися у Дандало: амуры с пухлыми розовыми попками, юные боги, летящие на своих крылатых колесницах, - очаровательный мир, полностью лишенный серьезности и тени, мир, фривольность и беспечность которого выглядели как вызов розового черному, нежно-голубого кроваво-красному. Как далеко все это было от высокого искусства, насаждавшего в храмах культ страдания и превращавшего музеи в места агонии.
Около семи часов все отправились переодеваться, и на этажи тотчас хлынула волна слуг, нагруженных тюрбанами, париками, плащами и шпагатами, в то время как раздраженные голоса требовали то щипцы для завивки, то потерявшиеся манжеты. Большинство гостей привезли прислугу с собой, некоторые, боясь быть застигнутыми, врасплох, вызвали даже своих личных парикмахеров и костюмеров.
Леди Л. облачилась в наряд герцогини Альбы, портрет которой занимал почетное место над парадной лестницей; перед тем как спуститься в танцевальный зал, она задержалась на мгновение возле легендарной герцогини и с безмолвной, но пылкой молитвой обратилась к той, которая умела любить так самозабвенно и порой так жестоко. Лорд Л. после долгих колебаний выбрал костюм венецианского дожа, и она не удержалась от улыбки, вспомнив, что все дожи Венеции были на самом деле повенчаны со скрытым и глубоким морем.
В десять часов начало сказываться действие шампанского - это чувствовалось по возбужденным голосам и взрывам смеха; арлекины, волхвы и восточные принцы болтали о пустяках с Шехерезадами, пастушками и Британиями у трех длинных стоек, метров по двадцать каждая, за сервировкой которых следил сам месье Фортнум, в то время как цыганский оркестр, с боем похищенный из кафе "Ройяль", наигрывал степные мелодии, которые возбуждают аппетит и великолепно гармонируют с закусками. Леди Л. расхаживала среди гостей, возбужденная и счастливая, едва прислушиваясь к тому, что ей говорят; ее взгляд скользил по маскам, фальшивым носам, маскарадным костюмам: он должен был быть уже здесь. Она искала его среди конкистадоров, Дон-Жуанов, захмелевших Великих Инквизиторов и золотобородых Фараонов. Она еще немного на него злилась - ведь он поступил с ней так жестоко, лишив своей ласки на целых восемь лет, - и наверняка он тоже злится и снова, вероятно, захочет преподать ей урок, отчитать ее - он так хорошо умел это делать, - но она была уверена, что все забудется после первого же поцелуя. Она обошла зеленую гостиную с попугаями, где сотни красных, зеленых, синих, желтых птиц порхали по стенам, забираясь под самый потолок, в то время как маленькие обезьянки с черными мордашками резвились в приветливых итальянских джунглях и, казалось, были готовы прыгнуть на люстры, прически, декольте, прошла в большой танцевальный зал, где только что закружился веселыми вихрями на плитах из черного и белого мрамора первый вальс, она блуждала с веером в руке, как одна из тех механических кукол, что вращаются по кругу под стеклянным колпаком своей музыкальной шкатулки, и вдруг увидела его: он стоял в проеме двери-окна, выходившего на большую террасу, между францисканским монахом с лицом испуганного младенца и неподвижным жокеем со скошенной набок головой. Скачущая фарандола персонажей commedia dell'arte, как бы сошедшая с полотна Тьеполо, на мгновение разделила ее с ним залпом конфетти, а затем взгляды их снова встретились, и она, вытянув руку, приветливо улыбаясь, двинулась к маркизу в шелковом платье и белом парике, который уже галантно кланялся ей. Костюм ему был в самый раз: она хорошо помнила его тело.
- Арман Дени в придворном платье, - сказала Леди Л. - Это выглядело уже как достижение. Фотографов тогда еще, к сожалению, не было. Я не сдержалась и, пока мы танцевали, нежно погладила его кончиками пальцев по затылку, и мне думается, ему вряд ли пришлось по вкусу мое фривольное обращение с мочкой его уха, когда я легонько прикасалась к ней губами: знаете, он вовсе не был создан для галантных игр. Но я испытывала непреодолимое желание наказать его, я бы все отдала, чтобы только вынудить его выйти за пределы своей вселенной и заставить жить как на картине Фрагонара. Он не изменился, был по-прежнему так же красив, особенно когда возмущение, злоба, неистовая страсть придавали его взгляду дикую необузданность, которая ему так шла. Он и в самом деле был чересчур хорошенький. Я заметила также, что он выпил: раньше такого с ним никогда не случалось. Что ж, все-таки восемь лет в тюрьме, у него было достаточно времени, чтобы поразмыслить над человеческой природой, быть может, она казалась ему не столь прекрасной, не столь привлекательной теперь, после того как показала, на что она бывает иногда способна... В голосе появились хриплые, сиповатые нотки, а в глазах - выражение усталости, негодования, жестокости, по-другому не скажешь, своего рода горячность, протест. Словом, я была уже почти готова вообразить, как лет через десять - пятнадцать он будет сидеть с бутылкой красного вина под мостом Сены, забытый и презираемый "ею" - важной дамой, которую он так любил, своею далекой принцессой, нашедшей среди новых поклонников новых возлюбленных, которых она заставит страдать, - и останется от анархиста один пшик. Вы не можете представить себе, дорогой Перси, что я чувствовала. Это выше вашего понимания. Боюсь, что вы не экстремист, терроризм для вас - это что-то, не так ли, что происходит в Испании или на Сицилии, всего факт политических страстей... Вам этого не понять. Желание растерзать его, растерзать саму себя, принадлежать ему целиком, без остатка, полностью подчиниться...
Она замолчала. Тщательно избегая смотреть на нее, Поэт-Лауреат уставился в невидимую точку пространства. Один Бог знает, какую нежность, какое сожаление мог он увидеть на этом лице, которое, как ему думалось, он все-таки знал достаточно хорошо и каждая черточка которого своей, казалось, неподвластной бурному натиску времени молодостью и чистотой словно бросала вызов самим законам природы! Глаза у Леди Л. были закрыты. Она улыбалась. Она пойдет в своем отрицании до конца, чтобы еще больше его разозлить, чтобы вновь высечь молнию из этого взгляда, услышать жалобную интонацию в голосе, чтобы еще глубже вонзить свои когти в его плоть и кровь.
- Примите мои комплименты, мадам. В предательстве вы восхитительны...
Они образовывали такую прелестную пару, что шуты, феи, Нельсоны, Бонапарты и Клеопатры, в вихре вальса кружившиеся вокруг них на напоминавшем шахматную доску мраморном полу, замедляли движение, чтобы полюбоваться герцогиней Аль-бои, радостно улыбающейся в объятиях одного из придворных Людовика XV в наряде из белого шелка; и хоть никто его не знал, каждый жест его носил следы той природной утонченности, которую сразу замечают люди благородного происхождения, а его мужественная красота возбуждала любопытство и раздражение мужчин.
- О! Арман, Арман...
- Ладно, ладно. На нас смотрят. Будем говорить друг другу приятные вещи.
- Послушай...
- Какая невинность во взгляде, какой удивленный вид... Отлично сыграно. Знатная дама, чего уж там. Настоящая дворянка: донесла на революционеров, выдала полиции, как и полагается. Ложь, лицемерие, предательство. Спору нет, светская женщина.
- Арман...
- Да, Арман. Бордель вовсе не обязательно делает женщину шлюхой, но если прибавить немного роскоши, красоты, шика, то ею можно стать очень быстро, не так ли? И начинаешь продавать себя, продавать друзей...
- Это не я.
Что за наслаждение было видеть, как он лезет из кожи вон, слышать, как он ворчит сквозь зубы, чувствовать это негодование, почти отчаяние, которое так ему шло. Она нежно сжала его руку:
- Ты красив, знаешь...
- Мести не предвидится, успокойся. Тебе нечего бояться, ты нам еще нужна. К тому же месть - это, на мой вкус, слишком личное удовольствие, слишком эгоистичное. Я не в счет, ты не в счет, мы преходящи, мимолетны, как этот вальс... Гораздо важнее то, что повсюду торжествуют наши враги, что наши типографии закрыты, наши активисты разогнаны и лишены средств к существованию, и это в то время, когда правители и торговцы пушками готовятся вести народы на бойню, а Социалистический Интернационал в белых перчатках своими обещаниями сладкой жизни для послушного пролетариата выбивает у нас почву из-под ног... Нам нужно много денег. Теперь, когда ты стала настоящей шлюхой, ты действительно будешь нам полезна...
- Глендейл следил за каждым твоим шагом, он был в курсе, это он...
- Хватит, я сказал. Когда ты раздевалась, чтобы обслужить клиента, ты не приносила большого вреда... Люди приносят вред вовсе не тем, что снимают трусы. Это буржуазная мораль. Нет, для настоящих мерзостей люди одеваются. Натягивают даже мундиры, сюртуки. Никто никогда не приносил большого вреда с голой задницей...
- Арман...
- Да, Арман. Давай. Говори. Выкладывай уж все до конца. "Арман, я тебя люблю". Знакомый мотивчик, где его только не играли. "Кармен" Бизе, великая опера, вот куда ходит добропорядочное общество, чтобы опьяняться ее звонкой пустотой, чтобы под ее косметикой скрыть свое уродство... "Меня не любишь, но люблю я, так берегись любви моей..." Знаем. Видали. Уразумели. Восемь лет в тюрьме не прошли зря...
- Это Глендейл тебя...
- Лги. Не стесняйся. Потому что скоро тебе придется лгать так, как ты никогда прежде не лгала, и это еще мягко сказано... Тебе предстоит поистине большая игра. Останешься там, где ты есть, среди своих Ротшильдов и Ульбенкянов, своих герцогов и милордов, но работать будешь на нас, будешь служить забытым всеми массам, человечеству, невидимому с тех вершин, на которые ты взобралась...
Он не изменился. "Она" оставалась в его глазах по-прежнему такой же красивой. Он любил "ее", как и прежде. "Она" могла делать все что угодно, он всегда найдет ей оправдание и алиби. Ее преступления, ее гнусности, ее подлые поступки и ее жестокости он относил за счет класса, среды, общества. Человечество было вне подозрений. Очень важная дама с престижным именем, которую ничто не могло ни задеть, ни запятнать. Но его раскатистый голос был по-прежнему так приятен, а слова значили так мало...
- Арман...
Шампанское, вальс, смятение - все это кружило ей голову. Леди Л. сама уже не знала, на каком она свете. Настоящей пыткой для нее было держать себя в руках, не прижиматься к нему, не позволять своему взгляду любовно скользить по знакомым чертам и счастливо улыбаться. Неужели она и есть та самая Леди Л., которой восхищались, которую уважали, лелеяли и втайне любили по меньшей мере пятеро мужчин в этом танцевальном зале? Или же она еще была Анеттой, готовой пойти на любой риск и совершить любое безумство, чтобы только вырвать у жизни еще один пленительный миг преступного счастья?
- Арман, пойдем отсюда. Уедем. Уедем немедленно. Увези меня.
- Поворковали - и довольно. Ты останешься здесь, на своем пьедестале, будешь работать на нас.
Вальс кончался, и ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы понять, что он ей говорил: он найдет ее в бильярдной после следующего танца; затем, когда праздник будет в самом разгаре, Арман, Громов и Саппер пройдут по этажам и соберут драгоценности. Они расстались, и она, сделав несколько шагов на мраморном полу, остановилась, чтобы выпить бокал шампанского, вежливо слушая сэра Уолтера Донахью, наряженного червонным валетом и выбравшего этот момент, чтобы поговорить с ней о Лессепсе и его Панамском канале, затем поспешила в комнату сына. Лунный свет ласкал заснувшее лицо, а рука поверх одеяла сжимала Петрушку со вздернутым красным носом, уставившегося на нее своими хитроватыми глазками. Почти в диком порыве склонилась она над ребенком, прильнула губами к горячему ушку. Он шевельнулся, повернул голову, не проснулся. Но стоило Анетте почувствовать на своей щеке это нежное дыхание, как к ней тотчас вернулись и ее решимость, и ясность ума; когда она вернулась к гостям, в ее походке, во всех ее движениях сквозила та уверенная непринужденность, которую так часто и совершенно несправедливо называют "королевской".
- По существу, я оставалась еще простолюдинкой, - сказала Леди Л. - Я еще не стала настоящей дамой высшего света, к счастью. Это меня и спасло. Я оставалась еще очень близка к природе, и всякий раз, когда передо мной заговаривают о самке, защищающей своего детеныша, - у Киплинга написано много забавного на эту тему, - я знаю, что сделала нечто ужасное, но знаю также и то, что мне не в чем себя упрекнуть.
В зеленой гостиной с попугаями Мефистофель, небрежно поигрывая хвостом, рассуждал о политике с Джоном Булем в цилиндре, который словно сошел с карикатуры из "Шаривари"19. Арабский принц, оказавшийся голландским послом при Королевском дворе, высказывал свое мнение о ситуации в Трансваале худущему пирату с черной повязкой на одном глазу и кроваво-красным платком на голове - Сент-Джон Смит, постоянный секретарь Министерства иностранных дел. Председатель трибунала "Банк дю Руа", один из самых строгих и грозных судей своего времени, явился в костюме Казановы, что Леди Л. сочла весьма трогательным; потягивая шампанское, он болтал с францисканским монахом, который отчаянно пытался отвести глаза в сторону, чтобы не встретиться взглядом с судьей.
- Да, Ваша Честь... В этом вопросе я абсолютно с вами согласен, Ваша Честь, - лепетал несчастный Громов хриплым, механическим голосом, явно не слушая то, что объяснял ему судья.
- Как сказал мне однажды Дизраэли... Он очень толково все объяснил... Словом, что бы он мне ни сказал, он был абсолютно прав... Великий человек Дизраэли, бесспорно. Мы с ним вместе стреляли перепелов в Шотландии... или то были куропатки? Во всяком случае, только в охотничий сезон. Строго по закону. Никогда в жизни не занимался браконьерством, честное... слово. Я всегда говорю: закон надо уважать, если хочешь, чтобы закон уважал тебя, вот так-то...
Громов попятился и, почти задыхаясь, спрятался за спиной Леди Л.: лицо его взмокло от пота, а глаза, казалось, плавают в маслянистой жидкости.
- Это уже слишком, я дрожу как осиновый лист... Тот человек, что на меня смотрит, судья, влепил мне три года тюрьмы за оскорбление Короны после демонстрации против королевы, прошедшей в дни празднования шестидесятилетнего юбилея ее царствования... Он уверен, что где-то меня уже встречал... Мое сердце не выдерживает таких нагрузок" я перестаю что-либо видеть, перед глазами туман, жуткий страх, это конец, говорю я вам... Не так со мной надо обращаться... Я - последний анархист, оставшийся в Англии, могли бы меня и поберечь...
В бильярдной Арман мило беседовал с тремя дамами, одна из которых нарядилась Марией-Антуанеттой, другая - Жанной д'Арк, а третья - Офелией, если только не Джульеттой. "Как бы там ни было, - подумала Леди Л., каждой из них на двадцать лет больше, чем требуется для этих ролей". Наконец Арману удалось отвязаться от них, и он подошел к ней. Они вышли на террасу и остановились у края темноты. Веселый, быстрый, женственный вальс рождал у них за спиной взрывы смеха и возгласы, и самой своей легкостью как будто потешался над всеми тяготами мира.
- Все готово?
- Я оставила сумочку у себя в спальне. Со своими драгоценностями. Второй этаж, последняя дверь направо. Возьми их. Там целое состояние: круглый год можно ничего не делать, только убивать. Но других не трогай. Это слишком опасно.
- Вас не позабавит, мадам, если ваши лучшие подруги лишатся своих украшений?
- Меня бы это очень позабавило, дорогой, но нельзя же все время только смеяться...
Леди Л. подставила лицо и грудь ночному ветерку, пытаясь в его свежести найти хоть какое-то успокоение.
- Арман, Арман, неужели у тебя никогда не возникало желания пожить немного для себя?
- Возникает постоянно, однако надо уметь сдерживать свои порывы.
- Быть счастливым?
- Я только об этом и мечтаю, но мне нужна компания единомышленников.
- Кстати, сколько людей живет на земле? Миллиард? Два?
- Скоро они напомнят тебе о своем существовании и точном количестве.
- Возьми драгоценности. Ограбь моих гостей. Только оставь часть себе. Уедем вдвоем, ненадолго. В Индию, в Турцию...
- Решительно, ты так никогда ничего и не поймешь в любви.
В голосе прозвучали почти жалобные нотки. Она вспомнила, что однажды сказал ей единственный настоящий террорист, которого она знала: "Ваш возлюбленный - пожиратель звезд, принимающий себя за общественного реформатора. Он принадлежит к древнейшей аристократии земли - роду мечтателей-идеалистов. Он восходит прямо к "La Morte"20 Артура и рыцарям, странствукццим в поисках Грааля, тайну которого он, по его мнению, раскрыл в "Основах анархии". Они тоже много убивали в эпоху волшебника Мерлина, хотя драконы были иными. Жажда абсолюта - феномен, кстати, очень интересный и достаточно опасный: это почти всегда выливается в кровавые бойни. Он один из тех пылких обожателей человечества, которые в порыве ревности уничтожат в конце концов предмет своего обожания". - "Да, дорогой Дики, вы тысячу раз правы, но он так красив!" - "Что ж, попросите Болдини написать его портрет в костюме лунного Пьеро и располагайте остальным по своему усмотрению".
Однако все эти насмешливые колокольчики, которыми она так хорошо научилась бренчать у себя в ушах в попытке приглушить идущие из глубины отчаянные звуки жизни, все эти словно сфабрикованные позы и жесты, которые она пыталась сделать своей второй натурой, надеясь забыть ту первую, настоящую, все эти куртуазные уловки потерпели крах перед потребностью сохранить, завладеть, повернуть к себе эту красоту, что была в нем и что предназначалась другой - сопернице с миллионами безвестных лиц; и вдруг она ударила по каменной балюстраде веером с такой силой, что тот сломался.
- Пойдем в дом.
Глава XIV
Сэр Перси Родинер, судорожно вцепившись в подлокотник кресла, опасливо озирался вокруг себя: надо полагать, неспроста она привела его сюда, в место, где он отнюдь не жаждал быть увиденным. Где-то были спрятаны стенные часы, очевидно за той ширмой, усеянной откровенно зловещими пиковыми дамами, и их неумолимое равномерное тиканье словно предвещало приближение какой-то роковой минуты: после всех этих ужасных рассказов о террористах и взрывающихся бомбах казалось, что запущен некий дьявольский часовой механизм и что в любой миг эта противоестественная декорация может внезапно взлететь на воздух прямо у вас на глазах. Атмосфера павильона отдавала чем-то постыдным, сомнительным и волнующим кровь, и невозможно было ничего поделать ни с охватывавшим вас чувством нездорового любопытства, ни даже с желанием дать полную волю своим фантазиям. На стенах, к примеру, висели картины, явно оскорблявшие вкус: светловолосые женщины, возможно даже англичанки - хотя груди у них были полностью обнажены, - млеющие в объятиях усатых и загорелых любовников на берегу Босфора; рисунки, сказать про которые, что они "смелые", означало бы недостаточно передать их сущность; две-три гравюры, которые вряд ли стоило рассматривать в деталях и которые можно было только определить как "французские"; темнокожие всадники, увозящие на лошадях белых, пожалуй, излишне уступчивых пленниц; любовники, обнимающиеся на всех широтах - в русских санях на снегу, на классических итальянских балконах, в классическом лунном свете, - и даже сам воздух, казалось, был насыщен их поцелуями. Глядя на все это, Поэт-Лауреат укоризненно качал головой, и оттого, что леди Л. с ехидной улыбкой наблюдала за ним, ощущал еще большую неловкость. Впрочем, все это барахло ничего не стоило, и трудно было даже предположить, какое тайное сокровище она здесь скрывала и что он должен был помочь ей вывезти из этого павильона, которому грозило - и совершенно заслуженно, сэр Перси был теперь в этом абсолютно убежден, - неминуемое разрушение. Единственным холстом, имевшим хоть какую-то продажную цену, была картина Фрагонара, изображавшая одалисок во время купания. Поэт-Лауреат не знал, что Фрагонар использовал в своем творчестве восточные мотивы. Он полагал, что его непристойность ограничивалась рамками одной Франции.
- Я и не знал, что вы коллекционируете такого рода... хлам, - сухо заметил он.
Леди Л. играла концами индийской шали, что окутывала ее плечи. Она смотрела куда-то в сторону и нежно улыбалась; проследив за ее взглядом, сэр Перси наткнулся на морду одного из ее любимых животных в красивой позолоченной раме: огромный полосатый кот в матросском костюме с синим воротником и красным помпоном на голове. Он с грустью подумал, какая канарейка или какой попугай появится однажды на месте его собственной физиономии, когда придет и его черед пополнить ряды ее дорогих усопших.
- Некоторые из предметов, что находятся здесь, представляют для меня большую духовную ценность. Я бы хотела, чтобы теперь, когда павильон собираются разрушить, вы помогли мне вывезти их отсюда.
Она энергично и капризно покачала головой - жест, который ему был так хорошо знаком.
- Здесь прошла часть моей жизни, и этот хлам, как вы говорите, Перси, сделал для меня столько, сколько не сделал никто. Он помогал мне грезить... вспоминать.
"Как странно, - подумала она недоверчиво, - как странно вдруг оказаться здесь, теперь уже совсем старой дамой, и сознавать, что прошло почти шестьдесят лет, да, шестьдесят, и что ничего уже нет, все развеялось как дым, бал окончен". Тем не менее она так явственно слышала звуки чардаша и видела пары, вихрем кружившиеся под люстрой, и цыганский оркестр с его скрипками и бубнами, и дирижера, который Бог знает почему облачился в австрийский мундир, весь разукрашенный золотом, и жокея в дверном проеме, в жокейской куртке и черной с оранжевым шапочке, с плетью в руке: склонив голову набок, он стоял в группе мужчин, которые с самым пристальным вниманием разглядывали его. Все они были изрядно пьяны. Одного из них звали сэр Джон Эват, его рысак Зефир выиграл в том году дерби.
- Позвольте, позвольте, - говорил Эват, - значит, это вы выиграли на Гаррикане последние скачки в Аскоте?
- Совершенно верно, месье, я и никто другой, - отвечал жокей слегка воинственным тоном.
- И вы также утверждаете, что на жеребце Ротшильдов, Сириусе, тоже были вы?
- Так оно и было, месье, клянусь честью! - сухо ответил Саппер. Сириус - великолепный жеребец, месье!
- И дважды выигрывали Большой приз национального первенства?
- Дважды, месье, - сказал Саппер. - Дважды, два года подряд, это истинная правда, месье.
Трое мужчин смерили друг друга ледяным взглядом, слегка покачиваясь на ногах.
- Итак, месье, я могу вам сказать, что вы пришли сюда в костюме Саппера О'Мейли, знаменитого коротышки-жокея, который свернул себе шею двенадцать лет назад в Париже в скачках на Большой приз Булонского леса.
- Именно так, у вас превосходная память, месье.
- Славный жокей этот Саппер, - заметил Эват.
- Полностью разделяю ваше мнение на этот счет, месье, - сказал Саппер.
- Жаль, что он свернул себе шею, - сказал Эват.
- Жаль, очень жаль, месье, в самом деле, - сказал Саппер.
- Хотел бы я знать, что с ним стало потом?
- Всякое было, месье, всякое было.
- Он был лучше всех, - сказал Эват.
- Да, он был единственный и неповторимый в своем роде, месье, - сказал Саппер.
- Ну, тогда выпьем за его бедную маленькую душу, месье, - предложил Эват.
- Конечно, месье, выпьем, - сказал Саппер.
Именно в этот момент вмешался Арман - он почувствовал, что игра становится опасной. Он увлек Саппера к буфету, где они встретили Громова, который с перепугу чашку за чашкой глотал бульон, пытаясь приободриться.
- Я не могу так больше, - сказал он жалостливым тоном. - Я испытываю просто колоссальный страх, нечто изумительное, граничащее с подлинным величием... Прямые действия внушают мне ужас. Я всегда отдавал лучшую часть самого себя пению: оно шло из глубины сердца и души и прославляло праведные дела, но когда надо самому сунуть руку в костер... Я раскисаю, теряюсь, становлюсь сам не свой. Мое настоящее дело - это пение, это крик, а не пистолет... Уведите меня отсюда. Во мне еще есть прекрасные песни, мой голос еще способен бросать массы на штурм... Но это возможно, только если я останусь в живых. Я утверждаю, что хорошая поэма, глубоко запавшая в душу песнь могут принести нашему делу больше пользы, чем мое присутствие здесь. Я в таком состоянии, что, кажется, сейчас умру...
- Мне тоже так кажется, - сказал Арман, смерив его холодным взглядом.
Чашка с бульоном начала дрожать в пухлой ручке Громова, а его глаза увлажнились, стали как бы масляными.
- Так, пора, - сказал Арман. - Начинаем с четвертого этажа и продолжаем, спускаясь вниз. Он повернулся к Анетте:
- Следи за оркестром. Пусть не замолкает ни на мгновенье... Минут через сорок встретимся в павильоне.
Гости сошли с поезда на Витморском вокзале, где с самого утра их поджидали экипажи. Прохладительные напитки были поданы на лужайке под великолепным шатром, разукрашенным сюжетами, часто встречающимися у Дандало: амуры с пухлыми розовыми попками, юные боги, летящие на своих крылатых колесницах, - очаровательный мир, полностью лишенный серьезности и тени, мир, фривольность и беспечность которого выглядели как вызов розового черному, нежно-голубого кроваво-красному. Как далеко все это было от высокого искусства, насаждавшего в храмах культ страдания и превращавшего музеи в места агонии.
Около семи часов все отправились переодеваться, и на этажи тотчас хлынула волна слуг, нагруженных тюрбанами, париками, плащами и шпагатами, в то время как раздраженные голоса требовали то щипцы для завивки, то потерявшиеся манжеты. Большинство гостей привезли прислугу с собой, некоторые, боясь быть застигнутыми, врасплох, вызвали даже своих личных парикмахеров и костюмеров.
Леди Л. облачилась в наряд герцогини Альбы, портрет которой занимал почетное место над парадной лестницей; перед тем как спуститься в танцевальный зал, она задержалась на мгновение возле легендарной герцогини и с безмолвной, но пылкой молитвой обратилась к той, которая умела любить так самозабвенно и порой так жестоко. Лорд Л. после долгих колебаний выбрал костюм венецианского дожа, и она не удержалась от улыбки, вспомнив, что все дожи Венеции были на самом деле повенчаны со скрытым и глубоким морем.
В десять часов начало сказываться действие шампанского - это чувствовалось по возбужденным голосам и взрывам смеха; арлекины, волхвы и восточные принцы болтали о пустяках с Шехерезадами, пастушками и Британиями у трех длинных стоек, метров по двадцать каждая, за сервировкой которых следил сам месье Фортнум, в то время как цыганский оркестр, с боем похищенный из кафе "Ройяль", наигрывал степные мелодии, которые возбуждают аппетит и великолепно гармонируют с закусками. Леди Л. расхаживала среди гостей, возбужденная и счастливая, едва прислушиваясь к тому, что ей говорят; ее взгляд скользил по маскам, фальшивым носам, маскарадным костюмам: он должен был быть уже здесь. Она искала его среди конкистадоров, Дон-Жуанов, захмелевших Великих Инквизиторов и золотобородых Фараонов. Она еще немного на него злилась - ведь он поступил с ней так жестоко, лишив своей ласки на целых восемь лет, - и наверняка он тоже злится и снова, вероятно, захочет преподать ей урок, отчитать ее - он так хорошо умел это делать, - но она была уверена, что все забудется после первого же поцелуя. Она обошла зеленую гостиную с попугаями, где сотни красных, зеленых, синих, желтых птиц порхали по стенам, забираясь под самый потолок, в то время как маленькие обезьянки с черными мордашками резвились в приветливых итальянских джунглях и, казалось, были готовы прыгнуть на люстры, прически, декольте, прошла в большой танцевальный зал, где только что закружился веселыми вихрями на плитах из черного и белого мрамора первый вальс, она блуждала с веером в руке, как одна из тех механических кукол, что вращаются по кругу под стеклянным колпаком своей музыкальной шкатулки, и вдруг увидела его: он стоял в проеме двери-окна, выходившего на большую террасу, между францисканским монахом с лицом испуганного младенца и неподвижным жокеем со скошенной набок головой. Скачущая фарандола персонажей commedia dell'arte, как бы сошедшая с полотна Тьеполо, на мгновение разделила ее с ним залпом конфетти, а затем взгляды их снова встретились, и она, вытянув руку, приветливо улыбаясь, двинулась к маркизу в шелковом платье и белом парике, который уже галантно кланялся ей. Костюм ему был в самый раз: она хорошо помнила его тело.
- Арман Дени в придворном платье, - сказала Леди Л. - Это выглядело уже как достижение. Фотографов тогда еще, к сожалению, не было. Я не сдержалась и, пока мы танцевали, нежно погладила его кончиками пальцев по затылку, и мне думается, ему вряд ли пришлось по вкусу мое фривольное обращение с мочкой его уха, когда я легонько прикасалась к ней губами: знаете, он вовсе не был создан для галантных игр. Но я испытывала непреодолимое желание наказать его, я бы все отдала, чтобы только вынудить его выйти за пределы своей вселенной и заставить жить как на картине Фрагонара. Он не изменился, был по-прежнему так же красив, особенно когда возмущение, злоба, неистовая страсть придавали его взгляду дикую необузданность, которая ему так шла. Он и в самом деле был чересчур хорошенький. Я заметила также, что он выпил: раньше такого с ним никогда не случалось. Что ж, все-таки восемь лет в тюрьме, у него было достаточно времени, чтобы поразмыслить над человеческой природой, быть может, она казалась ему не столь прекрасной, не столь привлекательной теперь, после того как показала, на что она бывает иногда способна... В голосе появились хриплые, сиповатые нотки, а в глазах - выражение усталости, негодования, жестокости, по-другому не скажешь, своего рода горячность, протест. Словом, я была уже почти готова вообразить, как лет через десять - пятнадцать он будет сидеть с бутылкой красного вина под мостом Сены, забытый и презираемый "ею" - важной дамой, которую он так любил, своею далекой принцессой, нашедшей среди новых поклонников новых возлюбленных, которых она заставит страдать, - и останется от анархиста один пшик. Вы не можете представить себе, дорогой Перси, что я чувствовала. Это выше вашего понимания. Боюсь, что вы не экстремист, терроризм для вас - это что-то, не так ли, что происходит в Испании или на Сицилии, всего факт политических страстей... Вам этого не понять. Желание растерзать его, растерзать саму себя, принадлежать ему целиком, без остатка, полностью подчиниться...
Она замолчала. Тщательно избегая смотреть на нее, Поэт-Лауреат уставился в невидимую точку пространства. Один Бог знает, какую нежность, какое сожаление мог он увидеть на этом лице, которое, как ему думалось, он все-таки знал достаточно хорошо и каждая черточка которого своей, казалось, неподвластной бурному натиску времени молодостью и чистотой словно бросала вызов самим законам природы! Глаза у Леди Л. были закрыты. Она улыбалась. Она пойдет в своем отрицании до конца, чтобы еще больше его разозлить, чтобы вновь высечь молнию из этого взгляда, услышать жалобную интонацию в голосе, чтобы еще глубже вонзить свои когти в его плоть и кровь.
- Примите мои комплименты, мадам. В предательстве вы восхитительны...
Они образовывали такую прелестную пару, что шуты, феи, Нельсоны, Бонапарты и Клеопатры, в вихре вальса кружившиеся вокруг них на напоминавшем шахматную доску мраморном полу, замедляли движение, чтобы полюбоваться герцогиней Аль-бои, радостно улыбающейся в объятиях одного из придворных Людовика XV в наряде из белого шелка; и хоть никто его не знал, каждый жест его носил следы той природной утонченности, которую сразу замечают люди благородного происхождения, а его мужественная красота возбуждала любопытство и раздражение мужчин.
- О! Арман, Арман...
- Ладно, ладно. На нас смотрят. Будем говорить друг другу приятные вещи.
- Послушай...
- Какая невинность во взгляде, какой удивленный вид... Отлично сыграно. Знатная дама, чего уж там. Настоящая дворянка: донесла на революционеров, выдала полиции, как и полагается. Ложь, лицемерие, предательство. Спору нет, светская женщина.
- Арман...
- Да, Арман. Бордель вовсе не обязательно делает женщину шлюхой, но если прибавить немного роскоши, красоты, шика, то ею можно стать очень быстро, не так ли? И начинаешь продавать себя, продавать друзей...
- Это не я.
Что за наслаждение было видеть, как он лезет из кожи вон, слышать, как он ворчит сквозь зубы, чувствовать это негодование, почти отчаяние, которое так ему шло. Она нежно сжала его руку:
- Ты красив, знаешь...
- Мести не предвидится, успокойся. Тебе нечего бояться, ты нам еще нужна. К тому же месть - это, на мой вкус, слишком личное удовольствие, слишком эгоистичное. Я не в счет, ты не в счет, мы преходящи, мимолетны, как этот вальс... Гораздо важнее то, что повсюду торжествуют наши враги, что наши типографии закрыты, наши активисты разогнаны и лишены средств к существованию, и это в то время, когда правители и торговцы пушками готовятся вести народы на бойню, а Социалистический Интернационал в белых перчатках своими обещаниями сладкой жизни для послушного пролетариата выбивает у нас почву из-под ног... Нам нужно много денег. Теперь, когда ты стала настоящей шлюхой, ты действительно будешь нам полезна...
- Глендейл следил за каждым твоим шагом, он был в курсе, это он...
- Хватит, я сказал. Когда ты раздевалась, чтобы обслужить клиента, ты не приносила большого вреда... Люди приносят вред вовсе не тем, что снимают трусы. Это буржуазная мораль. Нет, для настоящих мерзостей люди одеваются. Натягивают даже мундиры, сюртуки. Никто никогда не приносил большого вреда с голой задницей...
- Арман...
- Да, Арман. Давай. Говори. Выкладывай уж все до конца. "Арман, я тебя люблю". Знакомый мотивчик, где его только не играли. "Кармен" Бизе, великая опера, вот куда ходит добропорядочное общество, чтобы опьяняться ее звонкой пустотой, чтобы под ее косметикой скрыть свое уродство... "Меня не любишь, но люблю я, так берегись любви моей..." Знаем. Видали. Уразумели. Восемь лет в тюрьме не прошли зря...
- Это Глендейл тебя...
- Лги. Не стесняйся. Потому что скоро тебе придется лгать так, как ты никогда прежде не лгала, и это еще мягко сказано... Тебе предстоит поистине большая игра. Останешься там, где ты есть, среди своих Ротшильдов и Ульбенкянов, своих герцогов и милордов, но работать будешь на нас, будешь служить забытым всеми массам, человечеству, невидимому с тех вершин, на которые ты взобралась...
Он не изменился. "Она" оставалась в его глазах по-прежнему такой же красивой. Он любил "ее", как и прежде. "Она" могла делать все что угодно, он всегда найдет ей оправдание и алиби. Ее преступления, ее гнусности, ее подлые поступки и ее жестокости он относил за счет класса, среды, общества. Человечество было вне подозрений. Очень важная дама с престижным именем, которую ничто не могло ни задеть, ни запятнать. Но его раскатистый голос был по-прежнему так приятен, а слова значили так мало...
- Арман...
Шампанское, вальс, смятение - все это кружило ей голову. Леди Л. сама уже не знала, на каком она свете. Настоящей пыткой для нее было держать себя в руках, не прижиматься к нему, не позволять своему взгляду любовно скользить по знакомым чертам и счастливо улыбаться. Неужели она и есть та самая Леди Л., которой восхищались, которую уважали, лелеяли и втайне любили по меньшей мере пятеро мужчин в этом танцевальном зале? Или же она еще была Анеттой, готовой пойти на любой риск и совершить любое безумство, чтобы только вырвать у жизни еще один пленительный миг преступного счастья?
- Арман, пойдем отсюда. Уедем. Уедем немедленно. Увези меня.
- Поворковали - и довольно. Ты останешься здесь, на своем пьедестале, будешь работать на нас.
Вальс кончался, и ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы понять, что он ей говорил: он найдет ее в бильярдной после следующего танца; затем, когда праздник будет в самом разгаре, Арман, Громов и Саппер пройдут по этажам и соберут драгоценности. Они расстались, и она, сделав несколько шагов на мраморном полу, остановилась, чтобы выпить бокал шампанского, вежливо слушая сэра Уолтера Донахью, наряженного червонным валетом и выбравшего этот момент, чтобы поговорить с ней о Лессепсе и его Панамском канале, затем поспешила в комнату сына. Лунный свет ласкал заснувшее лицо, а рука поверх одеяла сжимала Петрушку со вздернутым красным носом, уставившегося на нее своими хитроватыми глазками. Почти в диком порыве склонилась она над ребенком, прильнула губами к горячему ушку. Он шевельнулся, повернул голову, не проснулся. Но стоило Анетте почувствовать на своей щеке это нежное дыхание, как к ней тотчас вернулись и ее решимость, и ясность ума; когда она вернулась к гостям, в ее походке, во всех ее движениях сквозила та уверенная непринужденность, которую так часто и совершенно несправедливо называют "королевской".
- По существу, я оставалась еще простолюдинкой, - сказала Леди Л. - Я еще не стала настоящей дамой высшего света, к счастью. Это меня и спасло. Я оставалась еще очень близка к природе, и всякий раз, когда передо мной заговаривают о самке, защищающей своего детеныша, - у Киплинга написано много забавного на эту тему, - я знаю, что сделала нечто ужасное, но знаю также и то, что мне не в чем себя упрекнуть.
В зеленой гостиной с попугаями Мефистофель, небрежно поигрывая хвостом, рассуждал о политике с Джоном Булем в цилиндре, который словно сошел с карикатуры из "Шаривари"19. Арабский принц, оказавшийся голландским послом при Королевском дворе, высказывал свое мнение о ситуации в Трансваале худущему пирату с черной повязкой на одном глазу и кроваво-красным платком на голове - Сент-Джон Смит, постоянный секретарь Министерства иностранных дел. Председатель трибунала "Банк дю Руа", один из самых строгих и грозных судей своего времени, явился в костюме Казановы, что Леди Л. сочла весьма трогательным; потягивая шампанское, он болтал с францисканским монахом, который отчаянно пытался отвести глаза в сторону, чтобы не встретиться взглядом с судьей.
- Да, Ваша Честь... В этом вопросе я абсолютно с вами согласен, Ваша Честь, - лепетал несчастный Громов хриплым, механическим голосом, явно не слушая то, что объяснял ему судья.
- Как сказал мне однажды Дизраэли... Он очень толково все объяснил... Словом, что бы он мне ни сказал, он был абсолютно прав... Великий человек Дизраэли, бесспорно. Мы с ним вместе стреляли перепелов в Шотландии... или то были куропатки? Во всяком случае, только в охотничий сезон. Строго по закону. Никогда в жизни не занимался браконьерством, честное... слово. Я всегда говорю: закон надо уважать, если хочешь, чтобы закон уважал тебя, вот так-то...
Громов попятился и, почти задыхаясь, спрятался за спиной Леди Л.: лицо его взмокло от пота, а глаза, казалось, плавают в маслянистой жидкости.
- Это уже слишком, я дрожу как осиновый лист... Тот человек, что на меня смотрит, судья, влепил мне три года тюрьмы за оскорбление Короны после демонстрации против королевы, прошедшей в дни празднования шестидесятилетнего юбилея ее царствования... Он уверен, что где-то меня уже встречал... Мое сердце не выдерживает таких нагрузок" я перестаю что-либо видеть, перед глазами туман, жуткий страх, это конец, говорю я вам... Не так со мной надо обращаться... Я - последний анархист, оставшийся в Англии, могли бы меня и поберечь...
В бильярдной Арман мило беседовал с тремя дамами, одна из которых нарядилась Марией-Антуанеттой, другая - Жанной д'Арк, а третья - Офелией, если только не Джульеттой. "Как бы там ни было, - подумала Леди Л., каждой из них на двадцать лет больше, чем требуется для этих ролей". Наконец Арману удалось отвязаться от них, и он подошел к ней. Они вышли на террасу и остановились у края темноты. Веселый, быстрый, женственный вальс рождал у них за спиной взрывы смеха и возгласы, и самой своей легкостью как будто потешался над всеми тяготами мира.
- Все готово?
- Я оставила сумочку у себя в спальне. Со своими драгоценностями. Второй этаж, последняя дверь направо. Возьми их. Там целое состояние: круглый год можно ничего не делать, только убивать. Но других не трогай. Это слишком опасно.
- Вас не позабавит, мадам, если ваши лучшие подруги лишатся своих украшений?
- Меня бы это очень позабавило, дорогой, но нельзя же все время только смеяться...
Леди Л. подставила лицо и грудь ночному ветерку, пытаясь в его свежести найти хоть какое-то успокоение.
- Арман, Арман, неужели у тебя никогда не возникало желания пожить немного для себя?
- Возникает постоянно, однако надо уметь сдерживать свои порывы.
- Быть счастливым?
- Я только об этом и мечтаю, но мне нужна компания единомышленников.
- Кстати, сколько людей живет на земле? Миллиард? Два?
- Скоро они напомнят тебе о своем существовании и точном количестве.
- Возьми драгоценности. Ограбь моих гостей. Только оставь часть себе. Уедем вдвоем, ненадолго. В Индию, в Турцию...
- Решительно, ты так никогда ничего и не поймешь в любви.
В голосе прозвучали почти жалобные нотки. Она вспомнила, что однажды сказал ей единственный настоящий террорист, которого она знала: "Ваш возлюбленный - пожиратель звезд, принимающий себя за общественного реформатора. Он принадлежит к древнейшей аристократии земли - роду мечтателей-идеалистов. Он восходит прямо к "La Morte"20 Артура и рыцарям, странствукццим в поисках Грааля, тайну которого он, по его мнению, раскрыл в "Основах анархии". Они тоже много убивали в эпоху волшебника Мерлина, хотя драконы были иными. Жажда абсолюта - феномен, кстати, очень интересный и достаточно опасный: это почти всегда выливается в кровавые бойни. Он один из тех пылких обожателей человечества, которые в порыве ревности уничтожат в конце концов предмет своего обожания". - "Да, дорогой Дики, вы тысячу раз правы, но он так красив!" - "Что ж, попросите Болдини написать его портрет в костюме лунного Пьеро и располагайте остальным по своему усмотрению".
Однако все эти насмешливые колокольчики, которыми она так хорошо научилась бренчать у себя в ушах в попытке приглушить идущие из глубины отчаянные звуки жизни, все эти словно сфабрикованные позы и жесты, которые она пыталась сделать своей второй натурой, надеясь забыть ту первую, настоящую, все эти куртуазные уловки потерпели крах перед потребностью сохранить, завладеть, повернуть к себе эту красоту, что была в нем и что предназначалась другой - сопернице с миллионами безвестных лиц; и вдруг она ударила по каменной балюстраде веером с такой силой, что тот сломался.
- Пойдем в дом.
Глава XIV
Сэр Перси Родинер, судорожно вцепившись в подлокотник кресла, опасливо озирался вокруг себя: надо полагать, неспроста она привела его сюда, в место, где он отнюдь не жаждал быть увиденным. Где-то были спрятаны стенные часы, очевидно за той ширмой, усеянной откровенно зловещими пиковыми дамами, и их неумолимое равномерное тиканье словно предвещало приближение какой-то роковой минуты: после всех этих ужасных рассказов о террористах и взрывающихся бомбах казалось, что запущен некий дьявольский часовой механизм и что в любой миг эта противоестественная декорация может внезапно взлететь на воздух прямо у вас на глазах. Атмосфера павильона отдавала чем-то постыдным, сомнительным и волнующим кровь, и невозможно было ничего поделать ни с охватывавшим вас чувством нездорового любопытства, ни даже с желанием дать полную волю своим фантазиям. На стенах, к примеру, висели картины, явно оскорблявшие вкус: светловолосые женщины, возможно даже англичанки - хотя груди у них были полностью обнажены, - млеющие в объятиях усатых и загорелых любовников на берегу Босфора; рисунки, сказать про которые, что они "смелые", означало бы недостаточно передать их сущность; две-три гравюры, которые вряд ли стоило рассматривать в деталях и которые можно было только определить как "французские"; темнокожие всадники, увозящие на лошадях белых, пожалуй, излишне уступчивых пленниц; любовники, обнимающиеся на всех широтах - в русских санях на снегу, на классических итальянских балконах, в классическом лунном свете, - и даже сам воздух, казалось, был насыщен их поцелуями. Глядя на все это, Поэт-Лауреат укоризненно качал головой, и оттого, что леди Л. с ехидной улыбкой наблюдала за ним, ощущал еще большую неловкость. Впрочем, все это барахло ничего не стоило, и трудно было даже предположить, какое тайное сокровище она здесь скрывала и что он должен был помочь ей вывезти из этого павильона, которому грозило - и совершенно заслуженно, сэр Перси был теперь в этом абсолютно убежден, - неминуемое разрушение. Единственным холстом, имевшим хоть какую-то продажную цену, была картина Фрагонара, изображавшая одалисок во время купания. Поэт-Лауреат не знал, что Фрагонар использовал в своем творчестве восточные мотивы. Он полагал, что его непристойность ограничивалась рамками одной Франции.
- Я и не знал, что вы коллекционируете такого рода... хлам, - сухо заметил он.
Леди Л. играла концами индийской шали, что окутывала ее плечи. Она смотрела куда-то в сторону и нежно улыбалась; проследив за ее взглядом, сэр Перси наткнулся на морду одного из ее любимых животных в красивой позолоченной раме: огромный полосатый кот в матросском костюме с синим воротником и красным помпоном на голове. Он с грустью подумал, какая канарейка или какой попугай появится однажды на месте его собственной физиономии, когда придет и его черед пополнить ряды ее дорогих усопших.
- Некоторые из предметов, что находятся здесь, представляют для меня большую духовную ценность. Я бы хотела, чтобы теперь, когда павильон собираются разрушить, вы помогли мне вывезти их отсюда.
Она энергично и капризно покачала головой - жест, который ему был так хорошо знаком.
- Здесь прошла часть моей жизни, и этот хлам, как вы говорите, Перси, сделал для меня столько, сколько не сделал никто. Он помогал мне грезить... вспоминать.
"Как странно, - подумала она недоверчиво, - как странно вдруг оказаться здесь, теперь уже совсем старой дамой, и сознавать, что прошло почти шестьдесят лет, да, шестьдесят, и что ничего уже нет, все развеялось как дым, бал окончен". Тем не менее она так явственно слышала звуки чардаша и видела пары, вихрем кружившиеся под люстрой, и цыганский оркестр с его скрипками и бубнами, и дирижера, который Бог знает почему облачился в австрийский мундир, весь разукрашенный золотом, и жокея в дверном проеме, в жокейской куртке и черной с оранжевым шапочке, с плетью в руке: склонив голову набок, он стоял в группе мужчин, которые с самым пристальным вниманием разглядывали его. Все они были изрядно пьяны. Одного из них звали сэр Джон Эват, его рысак Зефир выиграл в том году дерби.
- Позвольте, позвольте, - говорил Эват, - значит, это вы выиграли на Гаррикане последние скачки в Аскоте?
- Совершенно верно, месье, я и никто другой, - отвечал жокей слегка воинственным тоном.
- И вы также утверждаете, что на жеребце Ротшильдов, Сириусе, тоже были вы?
- Так оно и было, месье, клянусь честью! - сухо ответил Саппер. Сириус - великолепный жеребец, месье!
- И дважды выигрывали Большой приз национального первенства?
- Дважды, месье, - сказал Саппер. - Дважды, два года подряд, это истинная правда, месье.
Трое мужчин смерили друг друга ледяным взглядом, слегка покачиваясь на ногах.
- Итак, месье, я могу вам сказать, что вы пришли сюда в костюме Саппера О'Мейли, знаменитого коротышки-жокея, который свернул себе шею двенадцать лет назад в Париже в скачках на Большой приз Булонского леса.
- Именно так, у вас превосходная память, месье.
- Славный жокей этот Саппер, - заметил Эват.
- Полностью разделяю ваше мнение на этот счет, месье, - сказал Саппер.
- Жаль, что он свернул себе шею, - сказал Эват.
- Жаль, очень жаль, месье, в самом деле, - сказал Саппер.
- Хотел бы я знать, что с ним стало потом?
- Всякое было, месье, всякое было.
- Он был лучше всех, - сказал Эват.
- Да, он был единственный и неповторимый в своем роде, месье, - сказал Саппер.
- Ну, тогда выпьем за его бедную маленькую душу, месье, - предложил Эват.
- Конечно, месье, выпьем, - сказал Саппер.
Именно в этот момент вмешался Арман - он почувствовал, что игра становится опасной. Он увлек Саппера к буфету, где они встретили Громова, который с перепугу чашку за чашкой глотал бульон, пытаясь приободриться.
- Я не могу так больше, - сказал он жалостливым тоном. - Я испытываю просто колоссальный страх, нечто изумительное, граничащее с подлинным величием... Прямые действия внушают мне ужас. Я всегда отдавал лучшую часть самого себя пению: оно шло из глубины сердца и души и прославляло праведные дела, но когда надо самому сунуть руку в костер... Я раскисаю, теряюсь, становлюсь сам не свой. Мое настоящее дело - это пение, это крик, а не пистолет... Уведите меня отсюда. Во мне еще есть прекрасные песни, мой голос еще способен бросать массы на штурм... Но это возможно, только если я останусь в живых. Я утверждаю, что хорошая поэма, глубоко запавшая в душу песнь могут принести нашему делу больше пользы, чем мое присутствие здесь. Я в таком состоянии, что, кажется, сейчас умру...
- Мне тоже так кажется, - сказал Арман, смерив его холодным взглядом.
Чашка с бульоном начала дрожать в пухлой ручке Громова, а его глаза увлажнились, стали как бы масляными.
- Так, пора, - сказал Арман. - Начинаем с четвертого этажа и продолжаем, спускаясь вниз. Он повернулся к Анетте:
- Следи за оркестром. Пусть не замолкает ни на мгновенье... Минут через сорок встретимся в павильоне.