Страница:
- Весь секрет, чтобы было как можно меньшее сопротивление. Чем она уже...
- Ну, конечно, - перебивал нетерпеливый Касицкий.
- Понимаешь? - спрашивал Данилов Тёму.
- Понимаю, - отвечал Тёма, понимавший больше потому, что это было понятно Данилову и Касицкому: что там еще докапываться! Уже - так уже.
- Мне даже кажется, что эта модель, самая узкая из всех, и та широка.
- Конечно, широка, - энергично поддержал Касицкий. - К чему такое брюхо?
- Отец настаивает, - нерешительно проговорил Данилов.
- Еще бы ему не настаивать, у него живот-то, слава богу; ему и надо, а нам на что?
- А мы, чтоб не дразнить его, сделаем уже, а ему благоразумно умолчим.
- Подлец, врать хочешь...
- Не врать, молчать буду. Спросит - ну, тогда признаюсь.
Всю зиму шла работа; сперва киль выделали, затем шпангоуты насадили, потом обшивкой занялись, а затем и выкрасили в белый цвет, с синей полоской кругом.
Собственно говоря, постройка лодки подвигалась непропорционально труду, какой затрачивался на нее друзьями, и секрет этот объяснялся тем, что им помогали какие-то таинственные руки. Друзья благоразумно молчали об этом, и когда лодка была готова, они с гордостью объявили товарищам:
- Мы кончили.
Впрочем, Касицкий не удержался и тут же сказал, подмигивая Тёме:
- Мы?!
- Конечно, мы, - ответил Тёма. - Матросы помогали, а все-таки, мы.
- Помогали?! Рыло!
И Касицкий, рассмеявшись, добавил:
- Кой черт, мы! Ну, Данилов действительно работал, а мы вот с этим подлецом все больше насчет глаз. Да ей-богу же, - кончил он добродушно. Зачем врать.
- Я считаю, что и я работал.
- Ну да, ты считаешь. Ну, считай, считай.
- Да зачем вам лодка? - спросил Корнев, грызя, по обыкновению, ногти.
- Лодка? - переспросил Касицкий. - Зачем нам лодка? - обратился он к Тёме.
Тёму подмывало.
- Свинья! - смеялся он, чувствуя непреодолимое желание выболтать.
- Чтоб кататься, - ответил Данилов, не сморгнув, что называется, глазом.
Корнев видел, что тут что-то не то.
- Мало у отца твоего лодок?
- Ходких нет, - ответил Данилов.
- Что значит - ходких?
- Что б резали хорошо воду.
- А что значит - чтоб резали хорошо воду?
- Это значит, что ты дурак, - вставил Касицкий.
- Бревно! - вскользь ответил Корнев, - не с тобой говорят.
- Ну, чтоб узкая была, шла легко, оказывала бы воде меньшее сопротивление.
- Зачем же вам такую лодку?
- Чтобы больше удовольствия было от катанья.
Корнев подозрительно всматривался по очереди в каждого.
- Эх ты, дура! - произнес Касицкий полушутя-полусерьезно. - В Америку хотим ехать.
После этого уже сам Корнев говорил пренебрежительно:
- Черти, с вами гороху наесться сперва надо, - и уходил.
- Послушай, зачем ты говоришь? - замечал Данилов Касицкому.
- Что говорю? Именно так действуя, ничего и не говорю.
- Конечно, - поддерживал Тёма, - кто ж догадается принять его слова за серьезные.
- Все догадаются. Вас подмывает на каждом слове, и кончится тем, что вы все разболтаете. Глупо же. Если не хотите, скажите прямо, зачем было и затевать тогда.
Обыкновенно невозмутимый, Данилов не на шутку начинал сердиться. Касицкий и Тёма обещали ему соблюдать вперед строгое молчание. И хотя нередко на приятелей находило страстное желание подсидеть самих себя, но сознание огорчения, которое они нанесут этим Данилову, останавливало их.
Понятное дело, что тому, кто едет в Америку, никаких, собственно, уроков готовить не к чему, и время, потраченное на такой труд, считалось компанией погибшим временем.
Обстоятельства помогли Тёме в этом отношении. Мать его родила еще одного сына, и выслушивание уроков было оставлено. Следующая треть, последняя перед экзаменами, была весьма печальна по результатам: единица, два, закон божий - три, по естественной - пять, поведение - и то "хорошего" вместо обычного "отличного". На Карташева махнули в гимназии рукой, как на ученика, который остается на второй год.
Тёма благоразумно утаил от домашних отметки. Так как требовалась расписка, то он, как мог, и расписался за родителей, что отметки они видели. При этом благоразумно подписал: "По случаю болезни, за мать, сестра З.Карташева". Дома, на вопрос матери об отметках, он отделывался обычным ответом, произносимым каким-то слишком уж равнодушным и беспечным голосом:
- Не получил еще.
- Отчего ж так затянулось?
- Не знаю, - отвечал Тёма и спешил заговорить о чем-нибудь другом.
- Тёма, скажи правду, - пристала раз к нему мать, - в чем дело? Не может быть, чтоб до сих пор не было отметок?
- Нет, мама.
- Смотри, Тёма, я вот встану и поеду сама.
Тёма пожал плечами и ничего не ответил: чего, дескать, пристали к человеку, который уже давно мысленно в Америке?
Друзья назначили свой отъезд на четвертый день пасхи. Так было решено с целью не отравлять родным пасху.
Заграничный пароход отходил в шесть часов вечера. Решено было тронуться в путь в четыре.
Тёма, стараясь соблюдать равнодушный вид, бросая украдкой растроганные взгляды кругом, незаметно юркнул в калитку и пустился к гавани.
Данилов уже озабоченно бегал от дома к лодке.
Тёма заглянул внутрь их общей красавицы - белой с синей каемкой лодки, с девизом "Вперед", и увидел там всякие кульки.
- Еда, - озабоченно объяснил Данилов. - Где же Касицкий?
Наконец показался и Касицкий с какой-то паршивой собачонкой.
- Да брось! - нетерпеливо проговорил Данилов.
Касицкий с сожалением выпустил собаку.
- Ну, готово! Едем.
Тёма с замиранием сердца прыгнул в лодку и сел на весло.
"Неужели навсегда?" - пронеслось у него в голове и мучительно-сладко где-то далеко-далеко замерло.
Касицкий сел на другое весло. Данилов - на руль.
- Отдай! - сухо скомандовал Данилов матросу.
Матрос бросил веревку, которую держал в руке, и оттолкнул лодку.
- Навались!
Тёма и Касицкий взмахнули веслами. Вода быстро, торопливо, гулко заговорила у борта лодки.
- Навались!
Гребцы сильно налегли. Лодка помчалась по гладкой поверхности гавани. У выхода она ловко вильнула под носом входившего парохода и, выскочив на зыбкую, неровную поверхность открытого моря, точно затанцевала по мелким волнам.
- Норд-ост! - коротко заметил Данилов.
Весенний холодный ветер срывал с весел воду и разносил брызги.
- Навались!
Весла, ровно и мерно стуча в уключинах, на несколько мгновений погружались в воду и снова сверкали на солнце, ловким движением гребцов обращенные параллельно к воде.
Отъехав версты две, гребцы, по команде Данилова, подняли весла и сняли шапки с вспотевших голов.
- Черт, пить хочется, - сказал Касицкий и, перегнувшись, зачерпнул двумя руками морской воды и хлебнул глоток.
То же самое проделал и Тёма.
- Навались!
Опять мерно застучали весла, и лодка снова весело и легко начала резать набегавшие волны.
Ветер свежел.
- К вечеру разыграется, - заметил Данилов.
- О-го, рвет, - ответил Касицкий, надвигая чуть было не сорвавшуюся в море шапку.
- Экая красота! - проговорил немного погодя Данилов, любуясь небом и морем. - Посмотрите на солнце, как наседают тучи! Точно рядом день и ночь. Там все темное, грозное; а сюда, к городу, - ясное, тихое, спокойное.
Касицкий и Тёма сосредоточенно молчали.
Тёма скользнул глазами по сверкавшему вдали городу, по спокойному, ясному берегу, и сердце его тоскливо сжалось: что-то теперь делают мать, отец, сестры?! Может быть, весело сидят на террасе, пьют чай и не знают, какой удар приготовил он им. Тёма испуганно оглянулся, точно проснулся от какого-то тяжелого сна.
- Что, может, назад пойдем, Карташев? - спросил спокойно Данилов, наблюдая его.
"Назад?!" - радостно рванулось было сердце Тёмы к матери. А мечты об Америке, а гимназия, экзамены, неизбежный провал...
Тёма отрицательно мотнул головой и угрюмо молча налег на весло.
- Пароход! - крикнул Касицкий.
Из гавани, выпуская клубы черного дыма, показался громадный заграничный пароход.
- Пойдем потихоньку навстречу.
Лодка сделала красивый полукруг и медленно пошла навстречу.
Пароход приближался. Уже можно было разобрать толпу пассажиров на палубе!
"Через несколько минут мы уже будем между ними", - мелькнуло у каждого из друзей.
- Пора!
Все было наготове.
Согласно законам аварий, Касицкий выстрелил два раза из револьвера, а Данилов выбросил специально приготовленный для этого случая белый флаг, навязанный на длинный шест.
Тяжелое чудовище летело совсем близко, высоко задрав свои могучие борты, и гул машины явственно отдался в ушах беглецов, обдав их запахом пара и перегорелого масла.
Лодку закачало во все стороны.
Ура! Их заметили. Целый ворох белых платков замахал им с палубы. Но что ж это? Зачем они не останавливаются?
- Стреляй еще! Маши платком.
Друзья стреляли, махали и кричали как могли.
Увы! Пароход уж был далеко и все больше и больше прибавлял ходу...
Разочарование было полное.
- Они думали, - проговорил огорченно Тёма, - что мы им хорошей дороги желаем.
- Я говорил, что все это ерунда, - сказал Касицкий, бросая в лодку револьвер. - Ну кто, в самом деле, нас возьмет?! Кто для нас остановится?!
Уныло, хотя, и быстро было возвращение обратно. Норд-ост был попутный.
- Надо обдумать... - начал было Данилов.
- Ерунда! Ни в какую Америку я больше не поеду, - сказал Касицкий, когда лодка пристала к берегу. - Все это чушь.
- Ну, вот уж и чушь, - ответил сконфуженно Данилов.
- Да, конечно, чушь, и пора понять это.
Тёма грустно слушал, задумчиво смотря вдаль так коварно изменившему пароходу.
- Надо обдумать...
- Как выдержать экзамены, - фыркнул Касицкий и, нахлобучив шапку, пожав наскоро руки друзьям, быстро пошел в город.
- Духом упал. Все еще можно исправить, - грустно докончил Данилов.
- Прощай, - ответил Тёма и, пожав товарищу руку, тоже побрел домой.
Да, не выгорела Америка! С одной стороны, конечно, приятно опять увидеть мать, отца, сестер, братьев, с которыми думал уже никогда, может быть, не встретиться, но, с другой стороны, тяжело и тоскливо вставали экзамены, почти неизбежный провал, все то, с чем, казалось, было уже навсегда покончено.
Да, жаль, - а хороший было придумали выход.
И Тёма от души вздохнул.
Когда после пасхи в первый раз собрались в класс, все уже перемололось, и Касицкий не удержался, чтобы в веселых красках не передать о неудавшейся затее. Тёма весело помогал ему, а Данилов только снисходительно слушал.
Все смеялись и прозвали Данилова, Касицкого и Тёму "американцами".
XI
ЭКЗАМЕНЫ
Подошли и экзамены.
Несмотря на то, что Тёма не пропускал ни одной церкви без того, чтобы не перекреститься, не ленился за квартал обходить встречного батюшку, или в крайнем случае при встречах хватался за левое ухо и скороговоркой говорил: "Чур, чур, не меня!", или усердно на том же месте перекручивался три раза, дело, однако, плохо подвигалось вперед.
Дома тем не менее Тёма продолжал взятый раньше тон.
- Выдержал?
- Выдержал.
- Сколько поставили?
- Не знаю, отметок не показывают.
- Откуда ж ты знаешь, что выдержал?
- Отвечал хорошо...
- Ну, сколько же, ты думаешь, тебе все-таки поставили?
- Я без ошибки отвечал...
- Значит, пять?
- Пять! - недоумевал Тёма.
Экзамены кончились. Тёма пришел с последнего экзамена.
- Ну?
- Кончил...
Опять ответ поразил мать какою-то неопределенностью.
- Выдержал?
- Да...
- Значит, перешел?
- Верно...
- Да когда же узнать-то можно?
- Завтра, сказали.
Назавтра Тёма принес неожиданную новость, что он срезался по трем предметам, что передержку дают только по двум, но если особенно просить, то разрешат и по трем. Это-то последнее обстоятельство и вынудило его открыть свои карты, так как просить должны были родители.
Тёма не мог вынести пристального, презрительного взгляда матери, устремленного на него, и смотрел куда-то вбок.
Томительное молчание продолжалось довольно долго.
- Негодяй! - проговорила наконец мать, толкнув ладонью Тёму по лбу.
Тёма ждал, конечно, сцены гнева, неудовольствия, упреков, но такого выражения презрения он не предусмотрел, и тем обиднее оно ему показалось. Он сидел в столовой и чувствовал себя очень скверно. С одной стороны, он не мог не сознавать, что все его поведение было достаточно пошло; но, с другой стороны, он считал себя уже слишком оскорбленным. Обиднее всего было то, что на драпировку в благородное негодование у него не хватало материала, и, кроме фигуры жалкого обманщика, ничего из себя и выкроить нельзя было. А между тем какое-то раздражение и тупая злость разбирали его и искали выхода. Отец пришел. Ему уже сказала мать.
- Болван! - проговорил с тем же оттенком пренебрежения отец. - В кузнецы отдам...
Тёма молча высунул ему вдогонку язык и подумал: "Ни капельки не испугался". Тон отца еще больше опошлил перед ним его собственное положение. Нет! Решительно ничего нет, за что бы уцепиться и почувствовать себя хоть чуточку не так пошло и гадко! И вдруг светлая мысль мелькнула в голове Тёмы: отчего бы ему не умереть?! Ему даже как-то весело стало от мысли, какой эффект произвело бы это. Вдруг приходят, а он мертвый лежит. Вот тогда и сердись сколько хочешь! Конечно, он виноват - он понимал это очень хорошо, но он умрет и этим вполне искупит свою вину. И это, конечно, поймут и отец и мать, и это будет для них вечным укором! Он отомстит им! Ему ни капли их не жалко, - сами виноваты! Тёма точно снова почувствовал презрительный шлепок матери по лбу. Злое, недоброе чувство с новой силой зашевелилось в его сердце. Он злорадно остановил глаза на коробке спичек и подумал, что такая смерть была бы очень хороша, потому что будет не сразу и он успеет еще насладиться чувством удовлетворенного торжества при виде горя отца и матери. Он занялся вопросом, сколько надо принять спичек, чтоб покончить с собой. Всю коробку? Это, пожалуй, будет слишком много, он быстро умрет, а ему хотелось бы подольше полюбоваться. Половину? Тоже, пожалуй, много. Тёма остановился почему-то на двадцати головках. Решив это, он сделал маленький антракт, так как, когда вопрос о количестве был выяснен, решимость его значительно ослабела. Он в первый раз серьезно вник в положение вещей и почувствовал непреодолимый ужас к смерти. Это было решающее мгновение, после которого, успокоенный каким-то подавленным сознанием, что дело не будет доведено до конца, он протянул руку к спичкам, отобрал горсть их и начал потихоньку, держа руки под столом, осторожно обламывать головки. Он делал это очень осторожно, зная, что спичка может вспыхнуть в руке, а это иногда кончается антоновым огнем. Наломав, Тёма аккуратно собрал головки в кучку и некоторое время с большим удовольствием любовался ими в сознании, что их проглотит кто угодно, но только не он. Он взял одну головку и попробовал на язык: какая гадость!
С водой разве?!
Тёма потянулся за графином и налил себе четверть стакана. Это много для одного глотка. Тёма встал, на цыпочках вышел в переднюю и, чтоб не делать шума, выплеснул часть воды на стену. Затем он вернулся назад и остановился в нерешительности. Несмотря на то, что он знал, что это шутка, его стало охватывать какое-то странное волнение. Он чувствовал, что в его решимости не глотать спичек стала показываться какая-то страшная брешь: почему и в самом деле не проглотить? В нем уж не было уверенности, что он не сделает этого. С ним что-то происходило, чего он ясно не сознавал. Он, если можно так сказать, перестал чувствовать себя, как будто был кто-то другой, а не он. Это наводило на него какой-то невыразимый ужас. Этот ужас все усиливался и толкал его. Рука автоматично протянулась к головкам и всыпала их в стакан. "Неужели я выпью?! - думал он, поднимая дрожащей рукою стакан к побелевшим губам. Мысли вихрем завертелись в его голове. "Зачем? Разве я не виноват действительно? Я, конечно, виноват. Разве я хочу нанести такое горе людям, для которых так дорога моя жизнь? Боже сохрани! Я люблю их..."
- Артемий Николаевич, что вы делаете?! - закричала Таня не своим голосом.
У Тёмы мелькнула только одна мысль, чтобы Таня не успела вырвать стакан. Судорожным, мгновенным движением он опрокинул содержимое в рот. Он остановился с широко раскрытыми, безумными от ужаса глазами.
- Батюшки! - завопила режущим, полным отчаяния голосом Таня, стремглав бросаясь к кабинету. - Барин... барин!..
Голос ее обрывался какими-то воплями:
- Артемий... Николаич... отравились!!
Отец бросился в столовую и остановился, пораженный идиотским лицом сына.
- Молока!
Таня бросилась к буфету.
Тёма сделал слабое усилие и отрицательно качнул головой.
- Пей, негодяй, или я расшибу твою мерзкую башку об стену! - закричал неистово отец, схватив сына за воротник мундира.
Он так сильно сжимал, что Тёма, чтоб дышать, должен был наклониться, вытянуть шею и в таком положении, жалкий, растерянный, начал жадно пить молоко.
- Что такое?! - вбежала мать.
- Ничего, - ответил взбешенным, пренебрежительным голосом отец, фокусами занимается.
Узнав, в чем, дело, мать без сил опустилась на стул.
- Ты хотел отравиться?!
В этом вопросе было столько отчаянной горечи, столько тоски, столько чего-то такого, что Тёма вдруг почувствовал себя как бы оторванным от прежнего Тёмы, любящего, нежного, и его охватило жгучее, непреодолимое желание во что бы то ни стало, сейчас же, сию секунду снова быть прежним мягким, любящим Тёмой. Он стремглав бросился к матери, схватил ее руки, крепко сжал своими и голосом, доходящим до рева, стал просить:
- Мама, непременно прости меня! Я буду прежний, но забудь все! Ради бога, забудь!
- Все, все забыла, все простила, - проговорила испуганная мать.
- Мама, голубка, не плачь, - ревел Тёма, дрожа, как в лихорадке.
- Пей молоко, пей молоко! - твердила растерянно, испуганно мать, не замечая, как слезы лились у нее по щекам.
- Мама, не бойся ничего! Ничего не бойся! Я пью, я уже три стакана выпил. Мама, это пустяки, вот, смотри, все головки остались в стакане. Я знаю, сколько их было... Я знаю... Раз, два, три...
Тёма судорожно считал головки, хотя перед ним была одна сплошная, сгустившаяся масса, тянувшаяся со дна стакана к его краям...
- Четырнадцать! Все! Больше не было, - я ничего не выпил... Я еще один стакан выпью молока.
- Боже мой, скорей за доктором!
- Мама, не надо!
- Надо, мой милый, надо!
Отец, возмущенный всей этой сценой, не выдержал и, плюнув, ушел в кабинет.
- Милая мама, пусть он идет, я не могу тебе сказать, что я пережил, но если б ты меня не простила, я не знаю... я еще бы раз... Ах, мама, мне так хорошо, как будто я снова родился! Я знаю, мама, что должен искупить перед тобою свою вину, и знаю, что искуплю, оттого мне так легко и весело. Милая, дорогая мама, поезжай к директору и попроси его, - я выдержу передержку, я знаю, что выдержу, потому что я знаю, что я способный и могу учиться.
Тёма, не переставая, все говорил, говорил и все целовал руки матери. Мать молча, тихо плакала. Плакала и Таня, сидя тут же на стуле.
- Не плачь, мама, не плачь, - повторял Тёма. - Таня, не надо плакать.
Исключительные обстоятельства выбили всех из колеи. Тёма совершенно не испытывал той обычной, усвоенной манеры отношения сына к матери, младшего к старшему, которая существовала обыкновенно. Точно перед ним сидел его товарищ, и Таня была товарищ, и обе они и он попали неожиданно в какую-то беду, из которой он, Тёма, знает, что выведет их, но только надо торопиться.
- Поедешь, мама, к директору? - нервно, судорожно спрашивал он.
- Поеду, милый, поеду.
- Непременно поезжай. Я еще стакан молока выпью. Пять стаканов, больше не надо, а то понос сделается. Понос очень нехорошо.
Мысли Тёмы быстро перескакивали с одного предмета на другой, он говорил их вслух, и чем больше говорил, тем больше ему хотелось говорить и тем удовлетвореннее он себя чувствовал.
Мать со страхом слушала его, боясь этой бесконечной потребности говорить, с тоской ожидая доктора. Все ее попытки остановить сына были бесполезны, он быстро перебивал ее:
- Ничего, мама, ничего, пожалуйста, не беспокойся.
И снова начинался бесконечный разговор.
Вошли дети, гулявшие в саду. Тёма бросился к ним и, сказав: "Вам нельзя тут быть", - запер перед ними дверь.
Наконец приехал доктор, осмотрел, выслушал Тёму, потребовал бумаги, перо, чернила, написал рецепт и, успокоив всех, остался ждать лекарства. У Тёмы начало жечь внутри.
- Пустяки, - проговорил доктор, - сейчас пройдет.
Когда принесли лекарство, доктор молча, тяжело сопя, приготовил в двух рюмках растворы и сказал, обращаясь к Тёме:
- Ну, теперь закусите вот этим все ваши разговоры. Отлично! Теперь вот это! Ну, теперь можете продолжать.
Тёма снова начал, но через несколько минут он как-то сразу раскис и вяло оборвал себя:
- Мама, я спать хочу.
Его сейчас же уложили, и, под влиянием порошков, он заснул крепким детским сном.
На другой день Тёма был вне всякой опасности и хотя ощущал некоторую слабость и боль в животе, но чувствовал себя прекрасно, был весел и с нетерпением гнал мать к директору. Только при появлении отца он умолкал, и было что-то такое в глазах сына, от чего отец скорее уходил к себе в кабинет. Приехал доктор, и мать, оставив Тёму на его попечении, уехала к директору.
- Я сяду заниматься, чтобы не терять времени, - заявил весело Тёма.
- Вот и отлично, - ответил доктор.
Тёма забрал книги и отправился в маленькую комнатку, а доктор ушел в кабинет к старику Карташеву.
Когда разговор коснулся текущих событий, генерал не утерпел, чтобы не пожаловаться на жену за неправильное воспитание сына.
- Да, нервно немножко... - проговорил доктор как-то нехотя. - Век такой... Вы, однако, с сыном-то все-таки помягче, а то ведь можно и совсем свихнуть мальчугана... Нервы у него не вашего времени...
- Пустяки, весь он в меня...
- Может, в вас он... да уж... одним словом, надо сдерживать себя.
- Пропал мальчик, - с отчаянием в голосе произнес отец.
Доктор добродушно усмехнулся.
- Славный мальчик, - заметил он и забарабанил пальцами по столу.
- Эх! - махнул огорченно отец и зашагал угрюмо по комнате.
Приехала мать с радостным лицом.
- Разрешил?! - спросил Тёма, выскакивая с латинской грамматикой. Мама, я вот уже сколько прошел!
Неделя промелькнула для Тёмы незаметно. Он не мог оторваться от книг. В голову, строчка за строчкой, вкладывались страницы книги, как в какой-то, мешок. Иногда он закрывал глаза и мысленно пробегал пройденное, и все в систематическом порядке, рельефно и выпукло проносилось перед ним. Довольный опытом, Тёма с новым жаром продолжал занятия. Передержка была по русскому, латинскому и географии, но уже она сидела вся в голове. Иногда он звал сестру и говорил ей:
- Экзаменуй меня.
Зина добросовестно принималась спрашивать, и Тёма без запинки отвечал с малейшими деталями. В награду Зина говорила огорченно:
- Стыдно с такими способностями так лениться.
- Я на будущий год буду отлично заниматься, сяду на первую скамейку и буду первым учеником.
- Ну да...
- Хочешь пари?
- Не хочу.
- А-га, знаешь, что могу!
- Конечно, можешь - да не будешь.
- Буду, если Маня меня будет любить.
Зина засмеялась.
- Будет любить?
- Не знаю... если заслужишь.
- А я знаю, что она меня любит!
- И неправда.
- А зачем не смотришь? А я знаю, что она тебе говорила в беседке.
- Ну, что?
- Не скажу.
- А я скажу, если хочешь: она говорила, что ты ей надоел.
Тёма озадаченно посмотрел на Зину и потом весело закричал:
- Неправда, неправда! А зачем она мне сказала, что любит Жучку, потому что это моя собака?
- А ты и уши развесил.
- А-га! - торжествовал Тёма. - Передай ей, когда увидишь, что я влюблен в нее и хочу жениться на ней.
- Скажите пожалуйста! Так и пойдет она за тебя.
- А почему не пойдет?
- Так...
В день экзамена Таня разбудила Тёму на заре, и он, забравшись в беседку, все три предмета еще раз бегло просмотрел. От волнения он не мог ничего есть и, едва выпив стакан чаю, поехал с неизменным Еремеем в гимназию. Директор присутствовал при всех трех экзаменах. Тёма отвечал без запинки.
По исхудалому, тонкому, вытянутому лицу Тёмы видно было, что не даром дались ему его знания.
Директор молча слушал, всматривался в мягкие, горящие внутренним огнем глаза Тёмы и в первый раз почувствовал к нему какое-то сожаление.
По окончании последнего экзамена он погладил его по голове и проговорил:
- Отличные способности. Могли бы быть украшением гимназии. Будете учиться?
- Ну, конечно, - перебивал нетерпеливый Касицкий.
- Понимаешь? - спрашивал Данилов Тёму.
- Понимаю, - отвечал Тёма, понимавший больше потому, что это было понятно Данилову и Касицкому: что там еще докапываться! Уже - так уже.
- Мне даже кажется, что эта модель, самая узкая из всех, и та широка.
- Конечно, широка, - энергично поддержал Касицкий. - К чему такое брюхо?
- Отец настаивает, - нерешительно проговорил Данилов.
- Еще бы ему не настаивать, у него живот-то, слава богу; ему и надо, а нам на что?
- А мы, чтоб не дразнить его, сделаем уже, а ему благоразумно умолчим.
- Подлец, врать хочешь...
- Не врать, молчать буду. Спросит - ну, тогда признаюсь.
Всю зиму шла работа; сперва киль выделали, затем шпангоуты насадили, потом обшивкой занялись, а затем и выкрасили в белый цвет, с синей полоской кругом.
Собственно говоря, постройка лодки подвигалась непропорционально труду, какой затрачивался на нее друзьями, и секрет этот объяснялся тем, что им помогали какие-то таинственные руки. Друзья благоразумно молчали об этом, и когда лодка была готова, они с гордостью объявили товарищам:
- Мы кончили.
Впрочем, Касицкий не удержался и тут же сказал, подмигивая Тёме:
- Мы?!
- Конечно, мы, - ответил Тёма. - Матросы помогали, а все-таки, мы.
- Помогали?! Рыло!
И Касицкий, рассмеявшись, добавил:
- Кой черт, мы! Ну, Данилов действительно работал, а мы вот с этим подлецом все больше насчет глаз. Да ей-богу же, - кончил он добродушно. Зачем врать.
- Я считаю, что и я работал.
- Ну да, ты считаешь. Ну, считай, считай.
- Да зачем вам лодка? - спросил Корнев, грызя, по обыкновению, ногти.
- Лодка? - переспросил Касицкий. - Зачем нам лодка? - обратился он к Тёме.
Тёму подмывало.
- Свинья! - смеялся он, чувствуя непреодолимое желание выболтать.
- Чтоб кататься, - ответил Данилов, не сморгнув, что называется, глазом.
Корнев видел, что тут что-то не то.
- Мало у отца твоего лодок?
- Ходких нет, - ответил Данилов.
- Что значит - ходких?
- Что б резали хорошо воду.
- А что значит - чтоб резали хорошо воду?
- Это значит, что ты дурак, - вставил Касицкий.
- Бревно! - вскользь ответил Корнев, - не с тобой говорят.
- Ну, чтоб узкая была, шла легко, оказывала бы воде меньшее сопротивление.
- Зачем же вам такую лодку?
- Чтобы больше удовольствия было от катанья.
Корнев подозрительно всматривался по очереди в каждого.
- Эх ты, дура! - произнес Касицкий полушутя-полусерьезно. - В Америку хотим ехать.
После этого уже сам Корнев говорил пренебрежительно:
- Черти, с вами гороху наесться сперва надо, - и уходил.
- Послушай, зачем ты говоришь? - замечал Данилов Касицкому.
- Что говорю? Именно так действуя, ничего и не говорю.
- Конечно, - поддерживал Тёма, - кто ж догадается принять его слова за серьезные.
- Все догадаются. Вас подмывает на каждом слове, и кончится тем, что вы все разболтаете. Глупо же. Если не хотите, скажите прямо, зачем было и затевать тогда.
Обыкновенно невозмутимый, Данилов не на шутку начинал сердиться. Касицкий и Тёма обещали ему соблюдать вперед строгое молчание. И хотя нередко на приятелей находило страстное желание подсидеть самих себя, но сознание огорчения, которое они нанесут этим Данилову, останавливало их.
Понятное дело, что тому, кто едет в Америку, никаких, собственно, уроков готовить не к чему, и время, потраченное на такой труд, считалось компанией погибшим временем.
Обстоятельства помогли Тёме в этом отношении. Мать его родила еще одного сына, и выслушивание уроков было оставлено. Следующая треть, последняя перед экзаменами, была весьма печальна по результатам: единица, два, закон божий - три, по естественной - пять, поведение - и то "хорошего" вместо обычного "отличного". На Карташева махнули в гимназии рукой, как на ученика, который остается на второй год.
Тёма благоразумно утаил от домашних отметки. Так как требовалась расписка, то он, как мог, и расписался за родителей, что отметки они видели. При этом благоразумно подписал: "По случаю болезни, за мать, сестра З.Карташева". Дома, на вопрос матери об отметках, он отделывался обычным ответом, произносимым каким-то слишком уж равнодушным и беспечным голосом:
- Не получил еще.
- Отчего ж так затянулось?
- Не знаю, - отвечал Тёма и спешил заговорить о чем-нибудь другом.
- Тёма, скажи правду, - пристала раз к нему мать, - в чем дело? Не может быть, чтоб до сих пор не было отметок?
- Нет, мама.
- Смотри, Тёма, я вот встану и поеду сама.
Тёма пожал плечами и ничего не ответил: чего, дескать, пристали к человеку, который уже давно мысленно в Америке?
Друзья назначили свой отъезд на четвертый день пасхи. Так было решено с целью не отравлять родным пасху.
Заграничный пароход отходил в шесть часов вечера. Решено было тронуться в путь в четыре.
Тёма, стараясь соблюдать равнодушный вид, бросая украдкой растроганные взгляды кругом, незаметно юркнул в калитку и пустился к гавани.
Данилов уже озабоченно бегал от дома к лодке.
Тёма заглянул внутрь их общей красавицы - белой с синей каемкой лодки, с девизом "Вперед", и увидел там всякие кульки.
- Еда, - озабоченно объяснил Данилов. - Где же Касицкий?
Наконец показался и Касицкий с какой-то паршивой собачонкой.
- Да брось! - нетерпеливо проговорил Данилов.
Касицкий с сожалением выпустил собаку.
- Ну, готово! Едем.
Тёма с замиранием сердца прыгнул в лодку и сел на весло.
"Неужели навсегда?" - пронеслось у него в голове и мучительно-сладко где-то далеко-далеко замерло.
Касицкий сел на другое весло. Данилов - на руль.
- Отдай! - сухо скомандовал Данилов матросу.
Матрос бросил веревку, которую держал в руке, и оттолкнул лодку.
- Навались!
Тёма и Касицкий взмахнули веслами. Вода быстро, торопливо, гулко заговорила у борта лодки.
- Навались!
Гребцы сильно налегли. Лодка помчалась по гладкой поверхности гавани. У выхода она ловко вильнула под носом входившего парохода и, выскочив на зыбкую, неровную поверхность открытого моря, точно затанцевала по мелким волнам.
- Норд-ост! - коротко заметил Данилов.
Весенний холодный ветер срывал с весел воду и разносил брызги.
- Навались!
Весла, ровно и мерно стуча в уключинах, на несколько мгновений погружались в воду и снова сверкали на солнце, ловким движением гребцов обращенные параллельно к воде.
Отъехав версты две, гребцы, по команде Данилова, подняли весла и сняли шапки с вспотевших голов.
- Черт, пить хочется, - сказал Касицкий и, перегнувшись, зачерпнул двумя руками морской воды и хлебнул глоток.
То же самое проделал и Тёма.
- Навались!
Опять мерно застучали весла, и лодка снова весело и легко начала резать набегавшие волны.
Ветер свежел.
- К вечеру разыграется, - заметил Данилов.
- О-го, рвет, - ответил Касицкий, надвигая чуть было не сорвавшуюся в море шапку.
- Экая красота! - проговорил немного погодя Данилов, любуясь небом и морем. - Посмотрите на солнце, как наседают тучи! Точно рядом день и ночь. Там все темное, грозное; а сюда, к городу, - ясное, тихое, спокойное.
Касицкий и Тёма сосредоточенно молчали.
Тёма скользнул глазами по сверкавшему вдали городу, по спокойному, ясному берегу, и сердце его тоскливо сжалось: что-то теперь делают мать, отец, сестры?! Может быть, весело сидят на террасе, пьют чай и не знают, какой удар приготовил он им. Тёма испуганно оглянулся, точно проснулся от какого-то тяжелого сна.
- Что, может, назад пойдем, Карташев? - спросил спокойно Данилов, наблюдая его.
"Назад?!" - радостно рванулось было сердце Тёмы к матери. А мечты об Америке, а гимназия, экзамены, неизбежный провал...
Тёма отрицательно мотнул головой и угрюмо молча налег на весло.
- Пароход! - крикнул Касицкий.
Из гавани, выпуская клубы черного дыма, показался громадный заграничный пароход.
- Пойдем потихоньку навстречу.
Лодка сделала красивый полукруг и медленно пошла навстречу.
Пароход приближался. Уже можно было разобрать толпу пассажиров на палубе!
"Через несколько минут мы уже будем между ними", - мелькнуло у каждого из друзей.
- Пора!
Все было наготове.
Согласно законам аварий, Касицкий выстрелил два раза из револьвера, а Данилов выбросил специально приготовленный для этого случая белый флаг, навязанный на длинный шест.
Тяжелое чудовище летело совсем близко, высоко задрав свои могучие борты, и гул машины явственно отдался в ушах беглецов, обдав их запахом пара и перегорелого масла.
Лодку закачало во все стороны.
Ура! Их заметили. Целый ворох белых платков замахал им с палубы. Но что ж это? Зачем они не останавливаются?
- Стреляй еще! Маши платком.
Друзья стреляли, махали и кричали как могли.
Увы! Пароход уж был далеко и все больше и больше прибавлял ходу...
Разочарование было полное.
- Они думали, - проговорил огорченно Тёма, - что мы им хорошей дороги желаем.
- Я говорил, что все это ерунда, - сказал Касицкий, бросая в лодку револьвер. - Ну кто, в самом деле, нас возьмет?! Кто для нас остановится?!
Уныло, хотя, и быстро было возвращение обратно. Норд-ост был попутный.
- Надо обдумать... - начал было Данилов.
- Ерунда! Ни в какую Америку я больше не поеду, - сказал Касицкий, когда лодка пристала к берегу. - Все это чушь.
- Ну, вот уж и чушь, - ответил сконфуженно Данилов.
- Да, конечно, чушь, и пора понять это.
Тёма грустно слушал, задумчиво смотря вдаль так коварно изменившему пароходу.
- Надо обдумать...
- Как выдержать экзамены, - фыркнул Касицкий и, нахлобучив шапку, пожав наскоро руки друзьям, быстро пошел в город.
- Духом упал. Все еще можно исправить, - грустно докончил Данилов.
- Прощай, - ответил Тёма и, пожав товарищу руку, тоже побрел домой.
Да, не выгорела Америка! С одной стороны, конечно, приятно опять увидеть мать, отца, сестер, братьев, с которыми думал уже никогда, может быть, не встретиться, но, с другой стороны, тяжело и тоскливо вставали экзамены, почти неизбежный провал, все то, с чем, казалось, было уже навсегда покончено.
Да, жаль, - а хороший было придумали выход.
И Тёма от души вздохнул.
Когда после пасхи в первый раз собрались в класс, все уже перемололось, и Касицкий не удержался, чтобы в веселых красках не передать о неудавшейся затее. Тёма весело помогал ему, а Данилов только снисходительно слушал.
Все смеялись и прозвали Данилова, Касицкого и Тёму "американцами".
XI
ЭКЗАМЕНЫ
Подошли и экзамены.
Несмотря на то, что Тёма не пропускал ни одной церкви без того, чтобы не перекреститься, не ленился за квартал обходить встречного батюшку, или в крайнем случае при встречах хватался за левое ухо и скороговоркой говорил: "Чур, чур, не меня!", или усердно на том же месте перекручивался три раза, дело, однако, плохо подвигалось вперед.
Дома тем не менее Тёма продолжал взятый раньше тон.
- Выдержал?
- Выдержал.
- Сколько поставили?
- Не знаю, отметок не показывают.
- Откуда ж ты знаешь, что выдержал?
- Отвечал хорошо...
- Ну, сколько же, ты думаешь, тебе все-таки поставили?
- Я без ошибки отвечал...
- Значит, пять?
- Пять! - недоумевал Тёма.
Экзамены кончились. Тёма пришел с последнего экзамена.
- Ну?
- Кончил...
Опять ответ поразил мать какою-то неопределенностью.
- Выдержал?
- Да...
- Значит, перешел?
- Верно...
- Да когда же узнать-то можно?
- Завтра, сказали.
Назавтра Тёма принес неожиданную новость, что он срезался по трем предметам, что передержку дают только по двум, но если особенно просить, то разрешат и по трем. Это-то последнее обстоятельство и вынудило его открыть свои карты, так как просить должны были родители.
Тёма не мог вынести пристального, презрительного взгляда матери, устремленного на него, и смотрел куда-то вбок.
Томительное молчание продолжалось довольно долго.
- Негодяй! - проговорила наконец мать, толкнув ладонью Тёму по лбу.
Тёма ждал, конечно, сцены гнева, неудовольствия, упреков, но такого выражения презрения он не предусмотрел, и тем обиднее оно ему показалось. Он сидел в столовой и чувствовал себя очень скверно. С одной стороны, он не мог не сознавать, что все его поведение было достаточно пошло; но, с другой стороны, он считал себя уже слишком оскорбленным. Обиднее всего было то, что на драпировку в благородное негодование у него не хватало материала, и, кроме фигуры жалкого обманщика, ничего из себя и выкроить нельзя было. А между тем какое-то раздражение и тупая злость разбирали его и искали выхода. Отец пришел. Ему уже сказала мать.
- Болван! - проговорил с тем же оттенком пренебрежения отец. - В кузнецы отдам...
Тёма молча высунул ему вдогонку язык и подумал: "Ни капельки не испугался". Тон отца еще больше опошлил перед ним его собственное положение. Нет! Решительно ничего нет, за что бы уцепиться и почувствовать себя хоть чуточку не так пошло и гадко! И вдруг светлая мысль мелькнула в голове Тёмы: отчего бы ему не умереть?! Ему даже как-то весело стало от мысли, какой эффект произвело бы это. Вдруг приходят, а он мертвый лежит. Вот тогда и сердись сколько хочешь! Конечно, он виноват - он понимал это очень хорошо, но он умрет и этим вполне искупит свою вину. И это, конечно, поймут и отец и мать, и это будет для них вечным укором! Он отомстит им! Ему ни капли их не жалко, - сами виноваты! Тёма точно снова почувствовал презрительный шлепок матери по лбу. Злое, недоброе чувство с новой силой зашевелилось в его сердце. Он злорадно остановил глаза на коробке спичек и подумал, что такая смерть была бы очень хороша, потому что будет не сразу и он успеет еще насладиться чувством удовлетворенного торжества при виде горя отца и матери. Он занялся вопросом, сколько надо принять спичек, чтоб покончить с собой. Всю коробку? Это, пожалуй, будет слишком много, он быстро умрет, а ему хотелось бы подольше полюбоваться. Половину? Тоже, пожалуй, много. Тёма остановился почему-то на двадцати головках. Решив это, он сделал маленький антракт, так как, когда вопрос о количестве был выяснен, решимость его значительно ослабела. Он в первый раз серьезно вник в положение вещей и почувствовал непреодолимый ужас к смерти. Это было решающее мгновение, после которого, успокоенный каким-то подавленным сознанием, что дело не будет доведено до конца, он протянул руку к спичкам, отобрал горсть их и начал потихоньку, держа руки под столом, осторожно обламывать головки. Он делал это очень осторожно, зная, что спичка может вспыхнуть в руке, а это иногда кончается антоновым огнем. Наломав, Тёма аккуратно собрал головки в кучку и некоторое время с большим удовольствием любовался ими в сознании, что их проглотит кто угодно, но только не он. Он взял одну головку и попробовал на язык: какая гадость!
С водой разве?!
Тёма потянулся за графином и налил себе четверть стакана. Это много для одного глотка. Тёма встал, на цыпочках вышел в переднюю и, чтоб не делать шума, выплеснул часть воды на стену. Затем он вернулся назад и остановился в нерешительности. Несмотря на то, что он знал, что это шутка, его стало охватывать какое-то странное волнение. Он чувствовал, что в его решимости не глотать спичек стала показываться какая-то страшная брешь: почему и в самом деле не проглотить? В нем уж не было уверенности, что он не сделает этого. С ним что-то происходило, чего он ясно не сознавал. Он, если можно так сказать, перестал чувствовать себя, как будто был кто-то другой, а не он. Это наводило на него какой-то невыразимый ужас. Этот ужас все усиливался и толкал его. Рука автоматично протянулась к головкам и всыпала их в стакан. "Неужели я выпью?! - думал он, поднимая дрожащей рукою стакан к побелевшим губам. Мысли вихрем завертелись в его голове. "Зачем? Разве я не виноват действительно? Я, конечно, виноват. Разве я хочу нанести такое горе людям, для которых так дорога моя жизнь? Боже сохрани! Я люблю их..."
- Артемий Николаевич, что вы делаете?! - закричала Таня не своим голосом.
У Тёмы мелькнула только одна мысль, чтобы Таня не успела вырвать стакан. Судорожным, мгновенным движением он опрокинул содержимое в рот. Он остановился с широко раскрытыми, безумными от ужаса глазами.
- Батюшки! - завопила режущим, полным отчаяния голосом Таня, стремглав бросаясь к кабинету. - Барин... барин!..
Голос ее обрывался какими-то воплями:
- Артемий... Николаич... отравились!!
Отец бросился в столовую и остановился, пораженный идиотским лицом сына.
- Молока!
Таня бросилась к буфету.
Тёма сделал слабое усилие и отрицательно качнул головой.
- Пей, негодяй, или я расшибу твою мерзкую башку об стену! - закричал неистово отец, схватив сына за воротник мундира.
Он так сильно сжимал, что Тёма, чтоб дышать, должен был наклониться, вытянуть шею и в таком положении, жалкий, растерянный, начал жадно пить молоко.
- Что такое?! - вбежала мать.
- Ничего, - ответил взбешенным, пренебрежительным голосом отец, фокусами занимается.
Узнав, в чем, дело, мать без сил опустилась на стул.
- Ты хотел отравиться?!
В этом вопросе было столько отчаянной горечи, столько тоски, столько чего-то такого, что Тёма вдруг почувствовал себя как бы оторванным от прежнего Тёмы, любящего, нежного, и его охватило жгучее, непреодолимое желание во что бы то ни стало, сейчас же, сию секунду снова быть прежним мягким, любящим Тёмой. Он стремглав бросился к матери, схватил ее руки, крепко сжал своими и голосом, доходящим до рева, стал просить:
- Мама, непременно прости меня! Я буду прежний, но забудь все! Ради бога, забудь!
- Все, все забыла, все простила, - проговорила испуганная мать.
- Мама, голубка, не плачь, - ревел Тёма, дрожа, как в лихорадке.
- Пей молоко, пей молоко! - твердила растерянно, испуганно мать, не замечая, как слезы лились у нее по щекам.
- Мама, не бойся ничего! Ничего не бойся! Я пью, я уже три стакана выпил. Мама, это пустяки, вот, смотри, все головки остались в стакане. Я знаю, сколько их было... Я знаю... Раз, два, три...
Тёма судорожно считал головки, хотя перед ним была одна сплошная, сгустившаяся масса, тянувшаяся со дна стакана к его краям...
- Четырнадцать! Все! Больше не было, - я ничего не выпил... Я еще один стакан выпью молока.
- Боже мой, скорей за доктором!
- Мама, не надо!
- Надо, мой милый, надо!
Отец, возмущенный всей этой сценой, не выдержал и, плюнув, ушел в кабинет.
- Милая мама, пусть он идет, я не могу тебе сказать, что я пережил, но если б ты меня не простила, я не знаю... я еще бы раз... Ах, мама, мне так хорошо, как будто я снова родился! Я знаю, мама, что должен искупить перед тобою свою вину, и знаю, что искуплю, оттого мне так легко и весело. Милая, дорогая мама, поезжай к директору и попроси его, - я выдержу передержку, я знаю, что выдержу, потому что я знаю, что я способный и могу учиться.
Тёма, не переставая, все говорил, говорил и все целовал руки матери. Мать молча, тихо плакала. Плакала и Таня, сидя тут же на стуле.
- Не плачь, мама, не плачь, - повторял Тёма. - Таня, не надо плакать.
Исключительные обстоятельства выбили всех из колеи. Тёма совершенно не испытывал той обычной, усвоенной манеры отношения сына к матери, младшего к старшему, которая существовала обыкновенно. Точно перед ним сидел его товарищ, и Таня была товарищ, и обе они и он попали неожиданно в какую-то беду, из которой он, Тёма, знает, что выведет их, но только надо торопиться.
- Поедешь, мама, к директору? - нервно, судорожно спрашивал он.
- Поеду, милый, поеду.
- Непременно поезжай. Я еще стакан молока выпью. Пять стаканов, больше не надо, а то понос сделается. Понос очень нехорошо.
Мысли Тёмы быстро перескакивали с одного предмета на другой, он говорил их вслух, и чем больше говорил, тем больше ему хотелось говорить и тем удовлетвореннее он себя чувствовал.
Мать со страхом слушала его, боясь этой бесконечной потребности говорить, с тоской ожидая доктора. Все ее попытки остановить сына были бесполезны, он быстро перебивал ее:
- Ничего, мама, ничего, пожалуйста, не беспокойся.
И снова начинался бесконечный разговор.
Вошли дети, гулявшие в саду. Тёма бросился к ним и, сказав: "Вам нельзя тут быть", - запер перед ними дверь.
Наконец приехал доктор, осмотрел, выслушал Тёму, потребовал бумаги, перо, чернила, написал рецепт и, успокоив всех, остался ждать лекарства. У Тёмы начало жечь внутри.
- Пустяки, - проговорил доктор, - сейчас пройдет.
Когда принесли лекарство, доктор молча, тяжело сопя, приготовил в двух рюмках растворы и сказал, обращаясь к Тёме:
- Ну, теперь закусите вот этим все ваши разговоры. Отлично! Теперь вот это! Ну, теперь можете продолжать.
Тёма снова начал, но через несколько минут он как-то сразу раскис и вяло оборвал себя:
- Мама, я спать хочу.
Его сейчас же уложили, и, под влиянием порошков, он заснул крепким детским сном.
На другой день Тёма был вне всякой опасности и хотя ощущал некоторую слабость и боль в животе, но чувствовал себя прекрасно, был весел и с нетерпением гнал мать к директору. Только при появлении отца он умолкал, и было что-то такое в глазах сына, от чего отец скорее уходил к себе в кабинет. Приехал доктор, и мать, оставив Тёму на его попечении, уехала к директору.
- Я сяду заниматься, чтобы не терять времени, - заявил весело Тёма.
- Вот и отлично, - ответил доктор.
Тёма забрал книги и отправился в маленькую комнатку, а доктор ушел в кабинет к старику Карташеву.
Когда разговор коснулся текущих событий, генерал не утерпел, чтобы не пожаловаться на жену за неправильное воспитание сына.
- Да, нервно немножко... - проговорил доктор как-то нехотя. - Век такой... Вы, однако, с сыном-то все-таки помягче, а то ведь можно и совсем свихнуть мальчугана... Нервы у него не вашего времени...
- Пустяки, весь он в меня...
- Может, в вас он... да уж... одним словом, надо сдерживать себя.
- Пропал мальчик, - с отчаянием в голосе произнес отец.
Доктор добродушно усмехнулся.
- Славный мальчик, - заметил он и забарабанил пальцами по столу.
- Эх! - махнул огорченно отец и зашагал угрюмо по комнате.
Приехала мать с радостным лицом.
- Разрешил?! - спросил Тёма, выскакивая с латинской грамматикой. Мама, я вот уже сколько прошел!
Неделя промелькнула для Тёмы незаметно. Он не мог оторваться от книг. В голову, строчка за строчкой, вкладывались страницы книги, как в какой-то, мешок. Иногда он закрывал глаза и мысленно пробегал пройденное, и все в систематическом порядке, рельефно и выпукло проносилось перед ним. Довольный опытом, Тёма с новым жаром продолжал занятия. Передержка была по русскому, латинскому и географии, но уже она сидела вся в голове. Иногда он звал сестру и говорил ей:
- Экзаменуй меня.
Зина добросовестно принималась спрашивать, и Тёма без запинки отвечал с малейшими деталями. В награду Зина говорила огорченно:
- Стыдно с такими способностями так лениться.
- Я на будущий год буду отлично заниматься, сяду на первую скамейку и буду первым учеником.
- Ну да...
- Хочешь пари?
- Не хочу.
- А-га, знаешь, что могу!
- Конечно, можешь - да не будешь.
- Буду, если Маня меня будет любить.
Зина засмеялась.
- Будет любить?
- Не знаю... если заслужишь.
- А я знаю, что она меня любит!
- И неправда.
- А зачем не смотришь? А я знаю, что она тебе говорила в беседке.
- Ну, что?
- Не скажу.
- А я скажу, если хочешь: она говорила, что ты ей надоел.
Тёма озадаченно посмотрел на Зину и потом весело закричал:
- Неправда, неправда! А зачем она мне сказала, что любит Жучку, потому что это моя собака?
- А ты и уши развесил.
- А-га! - торжествовал Тёма. - Передай ей, когда увидишь, что я влюблен в нее и хочу жениться на ней.
- Скажите пожалуйста! Так и пойдет она за тебя.
- А почему не пойдет?
- Так...
В день экзамена Таня разбудила Тёму на заре, и он, забравшись в беседку, все три предмета еще раз бегло просмотрел. От волнения он не мог ничего есть и, едва выпив стакан чаю, поехал с неизменным Еремеем в гимназию. Директор присутствовал при всех трех экзаменах. Тёма отвечал без запинки.
По исхудалому, тонкому, вытянутому лицу Тёмы видно было, что не даром дались ему его знания.
Директор молча слушал, всматривался в мягкие, горящие внутренним огнем глаза Тёмы и в первый раз почувствовал к нему какое-то сожаление.
По окончании последнего экзамена он погладил его по голове и проговорил:
- Отличные способности. Могли бы быть украшением гимназии. Будете учиться?