Когда все подошли, Маня Корнева сказала брату:
   - Вася, как тебе не стыдно! Маменька, посмотрите.
   Она показала на кружки пива.
   - Васенька, миленький мой, - произнесла как-то автоматично мать Корнева. - Как же тебе не стыдно?
   Корнев смущенно махнул рукой.
   - Ну, что вы, маменька, в чем тут стыд, какой тут стыд? Ну, выпили кружку пива, ну, что ж тут такого?
   - Как же так, Вася, ты молодой человек, у тебя сестра на возрасте.
   - Ну и слава богу, - перебил ее Корнев, - вот я сейчас заплачу, и пойдем.
   - Нет, я плачу, - перебил его Ларио.
   - Ну, черт с тобой, плати ты.
   - Ах, Васенька, опять ты эти слова!
   - Полноте, маменька, все это пустяки. Слова как слова. Это вот дворянам надо слова разбирать, потому что они дворяне, а мы с вами, маменька, люди маленькие.
   - Маленькие, сыночек, маленькие... Васенька! Только зачем же ты все-таки это пиво пьешь - нет в нем добра, Вася. Ох, ножки мои, ножки, совсем не могу стоять - посади меня, Васенька!
   И старушка Корнева тяжело опустилась на скамью.
   Приехали наконец и Карташевы: Аглаида Васильевна, Наташа, Тёма и брат Аглаиды Васильевны, высокий господин с большим добрым рябым лицом. Аглаида Васильевна выписала брата из его маленького имения с тем, чтобы он поселился у нее и вел ее дела. Он приехал как раз в тот день, когда уезжал Карташев. Он говорил сестре "вы" и был в полной от нее зависимости.
   - Я не перевариваю, - сказал Корнев, - Карташева возле матери: она вьет из него веревки.
   - А Наташу перевариваешь? - спросила сестра.
   - Ну, Наташа, - кивнул головой Корнев. - Он в подметки не годится своей сестре. Она цельная натура. Впрочем, и он отличный парень, и я люблю его от души.
   Корнев благодушно махнул рукой.
   - Но только чувствую...
   - А вы не чувствуете, Васенька, что от вас, как из пивного бочонка, несет пивом?.. - спросила сестра.
   - Это не вашего ума дело, - ответил ей брат. - Вы вот слушайте, что вам говорят, и ладно будет.
   - Ах, Вася, не обижай сестру на прощанье.
   - Маменька, ее никто не обижает, она сама всякого обидит...
   - Послушайте, Семенов, уведите его и приведите в чувство, а то он что-нибудь выкинет перед Карташевыми, - обратилась Маня к Семенову.
   - Ерунда, - ответил уверенно Корнев.
   - Ничего не выкинет, - авторитетно сказал и Семенов, - вот разве два три зернышка жженого кофе, чтоб дух отшибить.
   - Ладно и так, - пренебрежительно ответил Корнев.
   Подошло семейство Карташевых, и все начали между собой здороваться.
   - А где же Ларио? - спросила Наташа.
   Маня Корнева насмешливо посмотрела на брата.
   - Ну, что же ты молчишь? Где Ларио?
   - Ларио? Он скрылся. Знай, несчастная, что он ненавидит таких, как ты.
   И Корнев запел выразительным и верным голосом:
   Нас венчали не в церкви...
   - Ничего не понимаю.
   - И не надо тебе понимать.
   - Противный!
   Семенов забил тревогу о том, что надо вспрыснуть отъезд.
   Незаметно компания оставила платформу и скрылась под навесом буфета. Когда налили всем по рюмке водки, Долба, тряхнув волосами, произнес:
   - Ну, за отъезжающих... Дай же боже, щоб наше теля да вивков съило.
   Выпили.
   - Наливайте еще за остающихся, - предложил Семенов.
   Карташев, не любивший водки, отказался:
   - Нет, я больше не буду.
   - Что? мама? - спросил его вызывающе Ларио.
   - Дурак, - ответил Карташев и залпом выпил другую рюмку.
   Водка обожгла ему горло, и он несколько мгновений стоял, будучи не в силах произнести что-нибудь.
   - Скажи: мама! - посоветовал ему Ларио, вызвав общий хохот.
   Карташев в ответ хлопнул его по спине и проговорил наконец:
   - Черт меня побери - я передумал поступать на математический, потому что все равно срежусь.
   - Инженер путей сообщения, значит, тю-тю?! Куда ж? Неужели на юридический? - весело поразился Корнев.
   - Угадал!
   - О-о! Легкомыслие!
   - Водки! - решил по этому поводу Ларио.
   - В таком случае, - вмешался вдруг Шацкий, - я тоже на юридический поступаю, а не в институт путей сообщения.
   - Вот это хорошо, - быстро ответил Корнев, - вас там только недоставало! Первая умная вещь, которую от вас слышу. Согласен даже еще выпить по поводу такого счастливого случая.
   После четвертой рюмки Корнев, порядочно охмелевший, сказал:
   - Ну, пьяницы, довольно, пошли все вон назад.
   Когда они вернулись на платформу, Корнева встретилась глазами с Карташевым... Он, под влиянием выпитой водки, особенно нежно взглянул на нее.
   - Карташев, подите сюда, - подозвала его Корнева.
   Они пошли по платформе.
   Аглаида Васильевна, собравшаяся было что-то сказать сыну, только махнула рукой и, обратившись к брату, заметила:
   - И не слушает даже! Посади меня где-нибудь.
   Брат подвел сестру к скамейке, стоявшей в стороне, и проговорил, усаживаясь рядом:
   - Да уж, сестра, такой возраст, что на всякую юбку променяет нас.
   - Ни на кого он меня не променяет, - сказала, помолчав, Аглаида Васильевна, - он любящий, добрый мальчик.
   - Так-то так, да года-то его не любящие.
   - Глупости говоришь ты, - ответила Карташева, - если уж хочешь знать, могу тебе сообщить характер их отношений: он поверенный в ее любви к Рыльскому.
   Аглаида Васильевна бросила насмешливый взгляд на брата.
   - Сам признался мне. Совершенный еще ребенок, - усмехнулась Карташева. - Рассказывает мне, как он стал ее поверенным...
   - Разиня какой...
   Аглаида Васильевна, видимо, не рассчитывала на такой эффект и вызывающим голосом спросила:
   - Почему разиня?
   - Помилуйте, сестра, в его годы...
   - Ну, вот опять его годы!.. только что ты говорил, что в его годы он меня с тобой променяет на всякую юбку, а теперь... Дело не в годах здесь, а в воспитании.
   И Аглаида Васильевна с некоторой пренебрежительностью отвернулась от брата и стала искать глазами сына.
   - Послушайте, Карташев, - говорила между тем Корнева, - я замечаю, что с тех пор, как... Ну, одним словом, с тех пор... вы помните... вы совсем переменили со мной обращение. Я хочу знать, почему это? Если в ваших глазах я пала...
   - Бог с вами, что вы говорите, - горячо заговорил Карташев. - Я был бы негодяем, если бы, узнав так доверчиво открытую мне тайну, вдруг позволил бы себе... Да, наконец, что тут дурного? Поверьте, что всякий на его месте только...
   Карташев замолчал.
   - Что только?
   Сердце Карташева замерло от вдруг охватившего его чувства.
   - Послушайте, - сказал он решительно, - мы сейчас уезжаем. Неужели вы никогда не догадывались, что я был в вас, как сумасшедший, влюблен?
   - Вы?! А теперь?
   Карташев поднял на нее свои глаза.
   - Н... да... послушайте... - растерялась Корнева, - что я вам хотела сказать?
   Горячая волна крови прилила к ее лицу.
   Они оба молчали и стояли друг против друга. Карташев испытывал какое-то совершенно особенное опьянение.
   - Как хотите, сестра, но с таким лицом не поверяют и не принимают поверяемых тайн, - лукаво произнес брат Аглаиды Васильевны.
   Мать сама давно заметила что-то особенное и теперь громко и строго позвала сына:
   - Тёма, мне надо с тобой поговорить.
   Карташев в последний раз посмотрел на Корневу. Все вихрем закружилось перед ним, и, не помня себя, он прошептал:
   - Да, я люблю вас и теперь!
   Взволнованный подошел он к матери.
   Карташева встала и недовольно сказала сыну:
   - Ты мог бы и раньше переговорить с посторонними (на этом слове она сделала особое ударение), а последние минуты можно, кажется, и с матерью побыть... Пойдем со мной.
   Сын пошел рядом с нею. Они ходили по платформе, ему что-то говорила мать, но он ничего не слышал, ничего не видел, или, лучше сказать - видел, слышал и чувствовал только одну Корневу, ее голубенькое в мелких клетках платье, ее жгучие глаза. По временам от избытка чувства он поднимал голову, смотрел в ясное небо, вдыхал в себя нежный аромат начинающегося вечера, влюбленными глазами следил за проходившей по временам Корневой, и все это было так ярко, так сильно, так свежо, так не похоже на то настроение, которого желала и требовала мать от уезжавшего в первый раз от нее сына.
   - Ты на прощанье стал совершенно невозможным человеком. Ты ничего не слушаешь, что я тебе говорю. Скажи, пожалуйста, что она с тобой сделала?!
   - Ничего не сделала, - угрюмо ответил Карташев.
   - Ты пьян?!
   - Ну, вот и пьян, - растерянно сказал Карташев.
   Аглаида Васильевна, как ужаленная, отошла от сына. Она была потрясена. Она всю себя отдала детям, она делила с ними их радости и горе, она только и жила ими, волнуясь, страдая, переживая с ними все до последней мелочи. Сколько горя, сколько муки перенесла она, работая над сыном. И что ж? Когда она считала, что работа ее почти окончена, что вложенное прочно и надежно, что же видит она? Что первая подвернувшаяся пустая девчонка и кутилы товарищи сразу делают с ее сыном так же, как и она, все, что хотят. Уверенная в себе, она точно потеряла вдруг почву. Слезы подступили к ее глазам.
   "Я, кажется, делаю крупную ошибку, - я рано, слишком рано отпускаю его на волю", - подумала она.
   А Карташев, отойдя от матери, со страхом думал о том, чтобы скорее был звонок - поскорее уехать. Он боялся, что мать вдруг возьмет и оставит его. Он вдруг как-то сразу почувствовал весь гнет опеки матери, и ему казалось, что больше переносить этой опеки он не мог бы. Даже Корнева, если б он остался, не утешила бы его. Напротив, ради нее он хотел бы еще скорее уехать. Это признание, которое так неожиданно вырвалось, которое так сладко обожгло его, начинало уже вызывать в нем и к ней и к себе какое-то неприятное чувство сознания, что они оба точно украли что-то такое, что уж ни ей, ни ему не принадлежит. Карташев вслед за другими угрюмо подошел к кассе и лихорадочно ждал своей очереди. Но вот и билет в руках. Сдан и багаж. Уж везут его сундук на тележке.
   Сомнения больше нет: он едет!
   Через несколько минут все это уж будет назади. Перед ним жизнь, свет, бесконечный простор!
   Он тревожно искал глазами мать.
   Взгляд его упал на ее одинокую затертую фигурку. Она стояла, облокотившись о решетку, ничего перед собою не видя; слезы одна за другой капали по ее щекам. А у нее что впереди?!
   Карташев стремительно бросился к ней.
   - Мама! Милая мама... дорогая моя мама...
   Слезы душат его, он целует ее голову, лицо, руки, а мать отворачивается и наконец вся любящая - рыдает на груди своего сына. Все стараются не замечать этой бурной сцены между сыном и матерью, всегда такой сдержанной. Аглаида Васильевна уже вытирает слезы; Карташев старается незаметно вытереть свои. Слабый, как стон, уже несется удар первого звонка, и уже раздается голос кондуктора:
   - Кто едет, пожалуйте в вагоны.
   Толпа валит в вагоны.
   - Сюда, сюда! - кричит Долба.
   Нагруженная, за ним бежит подвыпившая компания, бурно врывается в вагон, и из открытых окон вагона уже несется звонкое и веселое "ура!".
   Жандарм спешит к вагону и, столкнувшись в дверях с Шацким, набрасывается на него:
   - Господин, кричать нельзя!
   - Мой друг, - отвечает ему снисходительно Шацкий, - ты не ошибешься, если будешь говорить мне: ваша светлость!
   Фигура и слова Шацкого производят на жандарма такое ошеломляющее впечатление, что тот молча, заглянув в вагон, уходит. Встревоженные лица родных успокаиваются, и чрез несколько мгновений отъезжающие опять возле своих родных и над ними острят.
   - Вот отлично бы было, - говорит Наташа, - если бы жандарм арестовал вас всех вдруг.
   - Что ж, остались бы, - говорит Корнев, - что до меня, я бы был рад.
   Он вызывающе смотрит на Наташу, и оба краснеют.
   - Смотрите, смотрите, - кричит Маня Корнева, - Вася краснеет! первый раз в жизни вижу... ха-ха!
   Все смеются.
   - Деточки мои милые, какие ж вы все молоденькие, да худые, да как же мне вас всех жалко! - И старушка Корнева, рыдая, трясет головой, уткнувшись в платок.
   - Маменька, оставьте, - тихо успокаивает дочь, - смотрят все.
   - Ну и пусть смотрят, - горячо не выдерживает Корнев, - не ругается ж она!
   - Голубчик ты мой ласковый, - бросается ему на шею мать.
   - Ну, мама, ну... бог с вами: какой я ласковый, - грубиянил я вам немало.
   Второй звонок замирает тоскливо.
   Начинается быстрое, лихорадочное прощанье. Аглаида Васильевна крестит, целует сына, смотрит на него, опять крестит, захватывает воздух, крестит себя, опять сына, опять целует и опять смотрит и смотрит в самую глубину его глаз.
   - Мама, мама... милая... дорогая, - как маленькую, ласкает и целует ее сын и тоже заглядывает ей в глаза, а она серьезна, в лице тревога и в то же время крепкая сила в глазах, но точно не видит она уж в это мгновение никого пред собой и так хочет увидеть. Она судорожно, нерешительно и бесконечно нежно еще и еще раз гладит рукой по щеке сына и растерянно все смотрит ему в глаза.
   У Карташева мелькает в лице какой-то испуг. Аглаида Васильевна точно приходит в себя и уже своим обычным голосом ласково и твердо говорит сыну:
   - Довольно... я довольна: ты любишь... Бог не оставит тебя... Иди, иди, садись...
   Вот они все уж в окнах вагона и опять точно забыли, что чрез минуту-другую тронется поезд.
   В толпе провожающих быстро мелькает цилиндр Дарсье.
   - Дарсье, Дарсье!
   Все, возбужденные, высовываются из окон.
   - Едешь?!
   - Еду, но без разрешения: сорок рублей всего в кармане!
   - Уррра... а-а-а!!! - залпом вылетает из всех окон вагона.
   Жандарм опять спешит с другого конца.
   - А багаж?
   - Ничего!
   - У-ррр-а-а-а!
   - О-ой! - завывает от восторга Корнев.
   Дарсье влетает в вагон, и на мгновенье все лица исчезают в окнах.
   Слышны оттуда полупьяные веселые крики и возгласы:
   - Кар! Кар!
   - Француз!
   - Ворона!
   - А это видел? - вытаскивает Ларио бутылку водки и колбасу.
   - Урра-а-а!
   - Господа!! - кричит жандарм.
   Все опять бросаются к окнам.
   - Виноват!! Никогда больше не буду!! - кричит ему из окна Корнев и корчит такую идиотскую рожу, что все, и отъезжающие и остающиеся, хохочут.
   Третий звонок, и все сразу стихают. И отъезжающие и остающиеся впиваются друг в друга глазами, точно желая сильнее запечатлеть милые, близкие сердцу образы. Тихо трогаются вагоны и один за другим все быстрее катятся и проходят пред глазами провожатых.
   - Лови, - бросает Ларио огрызок колбасы в лицо жандарма, мимо которого проносится теперь их вагон, и, как бы помогая жандарму в его недоумении, что ему делать, кричит из окна, разводя руками: - Э, э, э...
   А там, на платформе, стоят и всё смотрят вслед исчезающему поезду. Уж только площадка последнего вагона виднеется. И ее уже нет, и весь поезд скрылся за закруглением в садах, окружающих город. Только белое облако пара не успело еще расплыться в неподвижном, горящем всеми переливами огней, тихом закате.
   А две матери все еще стоят и сквозь туман слез все еще смотрят в опустелую даль, вслед исчезнувшим, как сладкий сон, милым сердцу детям.
   V
   Первое впечатление от большого Петербурга было сильное и приятное. Громадные дома, перспектива Невского, его беззвучная мостовая, этот "ванька", на котором точно скользишь и съезжаешь куда-то по гладкой мостовой, тысячи зеркальных окон, экипажи, толпа... Затерянный Карташев ехал на своем извозчике, и какое-то сильное чувство охватывало его. Сырой запах сосны и смолы, смешанный с бодрящим морозным ароматом осени; небо в влажных разорванных тучах и в них солнце, полосами освещающее и улицы, и громадные дома; свет и тени этого солнца и эта движущаяся толпа... Карташев радостно всматривался и думал: вот где жизнь бьет ключом, кипит! И ему хотелось поскорей броситься в водоворот этой жизни. Радовала и мысль, что он теперь совершенно самостоятельный человек: когда хочет обедает, когда хочет и куда хочет идет, - сам себе полный хозяин.
   Однако постепенно, рядом с этим чувством радости, стало закрадываться и другое. Карташева начинало тревожить сознание своей отчужденности от всей этой жизни, сознание своего одиночества. Люди идут, едут, спешат куда-то, одному ему некуда спешить, нечего делать.
   Приемные экзамены кончились, но лекции еще не начинались. В чистенькой комнате в четвертом этаже на Гороховой тоже делать было нечего. Читать не хотелось: в этом водовороте жизни тянуло не к книге. Этот шум улицы врывался в комнату, и, несмотря на четвертый этаж, лежащему на своей кровати Карташеву казалось, что он лежит не у себя в комнате, а прямо на улице: и кругом, и мимо него, и над ним, и по нем едут, громыхают, дребезжат и при этом не обращают на него никакого внимания. И точно, чтоб убедиться в этом, он опять бежал на улицу, а улица гнала его снова домой и опять-таки только для того, чтобы, стремительно взбежав на лестницу, войти, раздеться, оглянуться и сесть или лечь, почувствовав еще сильнее свою пустоту и одиночество.
   Компания как-то сразу разбрелась и затерялась в большом городе.
   Корнев поселился на Выборгской.
   Ларио исчез совершенно с горизонта. Шацкий выдержал экзамен в институт путей сообщения, но о дальнейшей его судьбе Карташев тоже ничего не знал.
   - Способный, шельма, - с завистью отдавал ему должное Корнев.
   Дарсье поселился в доме своих дальних родственников, поступив в технологический институт главным образом потому, что здесь не требовалось никаких поверочных испытаний.
   Как-то не было даже и охоты видаться друг с другом. Каждый понимал, что он отрезанный от других рукав реки, и каждый жадно искал своего выхода.
   Одиночество все сильнее охватывало Карташева. Он бегал от него, а оно его преследовало. Побывал он в театрах, в Эрмитаже, в Академии художеств, но везде была все та же чужая ему, раздражавшая своей непонятной жизнью, незнакомая толпа. В жизни этой толпы были, конечно, и большой интерес, и большое содержание - она кипела, но чем сильнее кипела, тем больше мучился Карташев, единственный между всеми обреченный томиться пустотой и жаждой жизни. Иногда, вечером, выгнанный скукой из своей комнатки, он шел по пустынным улицам, и тогда в стихающем шуме точно легче становилось на душе. Он вспоминал мирную, налаженную жизнь своего городка, семью, былой кружок товарищей, гимназию и интересы, связывавшие их всех в одно. Он с тоской заглядывал в освещенные окна тех домов, которые своими размерами напоминали ему далекую родину. Там, за этими окнами маленьких домиков, жили люди, у них были свои интересы. И он их имел когда-то. Вот сидит в кресле какой-то молодой господин, девушка прошла по комнате, - какая-то счастливая семейная обстановка. Счастливые, они живут и не знают, что есть на свете ужасный зверь - скука, - который бегает по улицам и жадно караулит свои жертвы. Иногда Карташеву вдруг даже страшно делалось от сознанья своего одиночества. В этом большом городе было тяжелее, чем в пустыне. Там хоть знаешь, что никого нет, а здесь везде, везде люди, и в то же время никого, в ком был бы какой-нибудь интерес к нему. Заболей он, упади и умри - никто даже не оглянется. И Карташеву хотелось вдруг уложить свои вещи и бежать без оглядки от этого чужого, страшного в своем отчуждении города.
   Но еще сильнее угнетали Карташева ужасные расходы и мысль, как же жить и как это все впереди будет? В этом большом городе деньги плыли так же быстро и неудержимо, как та вода большой реки, которую переплывал он в ялике, наведываясь в свой университет.
   Сто пятьдесят рублей, данные ему на три месяца, таяли, как снег весной: прошла всего неделя, а в кармане осталось только девяносто... Он старался считать каждую копейку, но как ни считал, а к вечеру двух, трех, пяти рублей уже не было. Куда уходили они? Он ломал голову, вспоминал, и постепенно все расходы всплывали в памяти: конка, иногда извозчик, лодка, папиросы, завтрак, обед (никогда у него не было такого чудовищного аппетита!), газета, что-нибудь сладенькое... только на сегодня, конечно; хлеб к чаю утреннему и вечернему, непредвиденный расход по хозяйству, лампа, щетка; белье, чай, сахар и масса мелочей, которых ни в какую смету не введешь, но которые съедают много, очень много денег. Эти мысли о расходах, о необходимости быть экономным и это полное неведение, как же быть экономнее, окончательно отравляли все существование Карташева. Каждый день составлялась новая смета, и в конце концов Карташев в отчаянии говорил себе: "Нет, лучше все деньги истратить не учитывая, чем так мучиться. Ну, когда останется три рубля, накуплю хлеба и буду жить целый месяц. А потом? - поднимался со дна души мятежный вопрос. - Потом, - растерянно думал Карташев, - потом... Я умру, или что-нибудь случится, потому что нельзя же больше месяца вынести такой каторги..."
   VI
   Часто, гуляя, Карташев любовался с набережной на выглядывавшее красное здание университета.
   Что-то чужое, что он обидно почувствовал в университете в дни приемных экзаменов, уже изгладилось и снова уступило место потребности любить и привязаться всей душой к тому, к чему фантазия и мысль так давно и так жадно стремились. Это его университет, и все в нем хорошо: и длинный двор, и палисадник, и полукруг подъезда, и даже этот узкий, в красный цвет окрашенный фасад.
   Скоро начнутся лекции, а с ними и настоящая студенческая жизнь, общение с профессорами, сходки, разговоры о лекциях-и прочитанном, выводы... о! это будет хорошо, как ванна, которая сразу отмоет его, освежит, разбудит... Тогда и денег некуда расходовать будет...
   Наступил наконец и давно ожидаемый день начала лекций. Торопливо, с раннего утра Карташев умывался, одевался, смотрелся в зеркало и наряжался в свое лучшее платье.
   Было прекрасное, почти морозное утро. Умытое ярко-синее небо охватило своими нежными объятиями город со всеми его домами, башнями, золотыми куполами. Лучи солнца заставляли весело, ярко сверкать эти купола в свежем утре.
   Несся глухой гул.
   Вот пустая еще Морская - мягкая мостовая и смолистый сырой аромат, этот возбуждающий, бодрящий аромат в осеннем воздухе.
   Вот и Нева. Плавно и беззвучно катит она свои воды, вся скованная гранитом, громадными домами, с целым лесом в туманной дали мачт и судов. Лошадь гулко стучит по Дворцовому мосту, в сердце радостно замирает при взгляде на знакомое красное здание.
   Лекции сразу начинаются знаменитым профессором. Серьезные, озабоченные фигурки одна за другой торопливо исчезали в громадных входных дверях. Здесь, в этой толпе, будущие министры и писатели.
   Карташев спешно, судорожно рассчитывался с извозчиком, и вихри мыслей проносились в его голове. Он точно видит вдруг всю головокружительную высоту человеческой жизни. Кто, кто взберется на вершину ее? Тот ли маленький, тихий, глаза которого, как две звездочки, ясно смотрят на него в это мгновение, или этот в золотом пенсне, подкативший на собственном рысаке? Да, жизнь в этом большом городе не такая простая вещь, какой казалась там, в знакомой обстановке милой родины.
   Карташев, раздевшись, быстро влетел по лестнице и, остановившись на площадке второго этажа, заглянул в открытую конференц-залу. Там было тихо, спокойно, и вся зала, со всеми своими стульями и хорами, точно спала еще.
   Зато с левой стороны из коридоров и аудиторий уже несся шум тысячной толпы.
   Карташев прошел по коридорам, заглянул в аудитории, разыскал свою, громадную, большую, с окнами на север, темную, с полукруглыми рядами амфитеатром расположенных скамеек, попробовал присесть на одной из них и опять вышел в коридор.
   Возбужденное и праздничное настроение Карташева опять сменилось знакомым уже чувством пустоты и неудовлетворенности. Лица толпы были неприветливы или равнодушны. Встречавшийся взгляд или безучастно осматривал его фигуру, или смотрел угрюмо и даже враждебно.
   В общем, это была все та же отчужденная толпа улицы, вызывавшая гнетущее ощущение. Так же на каком-нибудь гулянье, на Невском, равнодушно смотрели и проходили дальше. Здесь даже было что-то худшее: точно собрались конкуренты на одну и ту же должность, собрались и уже меряли своих противников, скрывая это под личиной равнодушия, пренебрежения, высокомерия и раздражения. Это уже не гимназическая толпа и не гимназические товарищи.
   В гробовой тишине прозвучали глухо первые слова профессора:
   "Милостивые государи!"
   Точно яркая молния осветила повеселевшего вдруг Карташева. Это он-то милостивый государь? Но кто же другой? Конечно, он, студент петербургского университета. Не гимназист, а студент; не мальчишка, а молодой человек, пришедший вместе с другими сюда узнать то, что поведает ему этот знаменитый старик. И только для этого и больше ни для чего пришел и он, и все другие сюда, и все остальное - такая мелочь... пошлая и глупая... Радостное чувство охватило Карташева, и он вдруг впервые ощутил какую-то тесную связь с этой толпой. Нет, все-таки это уже не толпа улицы, это его толпа. Эта аудитория тоже не улица - это источник света, знания. Он молодой, во цвете сил, и перед ним длинная жизнь, и все, все будет в ней зависеть от того, какой фундамент успеет заложить он в эти, в сущности, короткие дни своего учения. О, надо слушать обоими ушами, слушать и не терять ни одного дорогого слова!
   Но прежде всего надо было привыкнуть слушать. Сперва слова сливались в какой-то один неясный гул. Но мало-помалу звук стал яснее, и Карташев уже различал слова и отдельные предложения. На этом, впрочем, пока все и остановилось. Карташев слушал, различал слова, группировал их в предложения, вникал в смысл, а профессор в это время говорил уже что-то новое. Карташев бросал старое, хватался за это новое, напрягался изо всех сил, точно бежал запыхавшись. Казалось сперва, что все шло хорошо, но вдруг опять он спотыкался обо что-то, и в его голове все собранное сразу разлеталось.
   Чем дальше шла лекция, тем все напряженнее и глупее чувствовал себя Карташев. Точно он слушал не энциклопедию права, а какую-то высшую математику, ряд непонятных, бог весть откуда взявшихся формул.