Это были сильные, изящные лошади индейских кровей, объезженные лишь совсем недавно и очень строптивые. Одного удара было достаточно: они взвились на дыбы, а потом, воспользовавшись тем, что постромки ослабли и вожжи висели свободно, принялись выделывать всевозможные курбеты, а легкая коляска летела за ними, едва касаясь колесами земли. Этот злосчастный удар разорвал узы недолгих месяцев покорности, и полудикие мустанги, выгибая спину и брыкаясь, бросились прямо через поле к ближайшей рощице.
Мэри Роджерс поспешно оглянулась. Увы! Они забыли, что равнина здесь террасами спускается к лощине. Верный Педро внезапно исчез — метелки овсюга совершенно заслонили их от предполагаемого спасителя, и толку от него было ровно столько же, как если бы он находился в эту минуту в десяти милях от них. Но подруги тем не менее не испугались; возможно, они просто не успели. Однако у них еще было несколько секунд, чтобы дать выход главной из сугубо женских эмоций, и Сюзи поспешила воспользоваться этим.
— Это ты виновата, милочка! — воскликнула она в тот миг, когда переднее колесо провалилось в нору суслика, и коляска, накренившись, выбросила своих прекрасных пассажирок в гибкий частокол пыльных злаков. Удар отделил переднюю ось от кузова и переломил дышло; насмерть перепуганные лошади снова устремились на дорогу и, подгоняемые грохотом волочащихся сзади обломков, понеслись вперед. Через полмили они нагнали фургон с белым парусиновым верхом, запряженный двумя медлительными волами, и опять кинулись в сторону, но тут левый мустанг запутался в постромках и положил бесславный конец их скачке: увлекая за собой товарища, он покатился по пыльной дороге под самые морды мирно бредущих волов.
Гибельный полет Сюзи и Мэри окончился столь же благополучно и бесславно. Крепкие гибкие стебли овсюга смягчили удар, и, когда подруги встали на ноги, оказалось, что они целы и невредимы; правда, их волосы растрепались, а одежда немного пострадала, но падение даже не оглушило их. И первые грустные вздохи над погибшей шляпкой и разорванной юбкой почти тут же сменились веселым детским смехом. Кругом никого не было — теперь они даже радовались исчезновению Педро: по крайней мере их приключение обошлось без свидетелей; исчез и некоторый холодок, воцарившийся было между ними. Спотыкаясь, совсем запыхавшись, они выбрались на дорогу, где увидели опрокинутую коляску с нелепо торчащими в воздухе колесами: тут ими вновь овладела неуемная веселость, и, схватившись за руки, они смеялись почти до слез.
Затем, задыхаясь, они умолкли.
— Скоро подъедет почтовая карета, — хладнокровно объявила Сюзи. — Помоги мне привести себя в порядок, милочка.
Мэри спокойно обошла вокруг подруги, что-то стряхнула, что-то счистила, заново завязала один бант, изящно расправила другой и, наклонив голову набок, критическим оком обозрела обворожительные результаты своих стараний. Затем Сюзи столь же неторопливо и искусно оказала Мэри такую же услугу. Внезапно Мэри вздрогнула и обернулась.
— Вон карета, — сказала она быстро. — И нас уже заметили!
Выражение двух девичьих лиц мгновенно изменилось. Достоинство, превозмогающее боль, гордая покорность судьбе — несомненное следствие пережитой смертельной опасности, испуг, преодолеть который помогала только безупречная воспитанность, — вот что читалось в чертах и позах двух подруг, пока они терпеливо ждали возле разбитой коляски приближения почтовой кареты. Пассажиры, напротив, были охвачены явным волнением. Некоторые даже привстали с места, так велико было их нетерпение, и едва карета остановилась возле обломков, на землю немедленно соскочило несколько молодых людей.
— Вы ушиблись, мисс? — обеспокоенно спрашивали они.
Сюзи, прежде чем ответить, сдвинула хорошенькие брови, словно подавляя мучительное страдание. Потом она сказала:
— О нет!
Это было произнесено холодным тоном, заставлявшим предположить, что она стоически скрывает очень серьезное, если не смертельное увечье. Затем Сюзи взяла под руку Мэри Роджерс, которая к этому времени начала трогательно, но грациозно прихрамывать. Отклонив помощь, которую им наперебой предлагали пассажиры, подруги, поддерживая друг друга, поднялись в карету и ледяным тоном попросили кучера остановиться у ворот усадьбы мистера Пейтона, после чего до конца пути хранили величественное молчание. Карета остановилась, и они сошли, провожаемые сочувственными взглядами.
На первый взгляд их эскапада окончилась благополучно, хотя и была чревата опасностями. Однако и в людских делах, как и в делах природы, внезапно высвобожденные силы неизбежно приводят к потрясениям, которые продолжают сказываться и тогда, когда породившая их причина уже уйдет в прошлое, никому не повредив. Испуг, который девушки тщетно пытались вызвать в сердце своего провожатого, превратился в панический страх, объявший кого-то совеем другого. Судья Пейтон, подъезжая к воротам ранчо, вдруг увидел одного из своих вакеро, который гнал перед собой двух запыленных и связанных лассо лошадей. В ответ на вопрос хозяина он разразился горячей речью, помогая себе жестами и мимикой:
— А! Матерь божья! Что за черный день! Эти мустанги понесли, опрокинули коляску, и остановил их только смелый американо, ехавший в фургоне. Вон его лассо на их шеях подтверждает правду — они волочили его за собой сотню шагов, как теленка. Сеньориты? Да разве он уже не сказал, что, по милосердию божьему, с ними ничего не случилось? Они сели в почтовую карету и скоро будут здесь.
— Но где был Педро? Куда он девался? — спросил Пейтон, нахмурясь.
Вакеро поглядел на хозяина и многозначительно пожал плечами. В любое другое время Пейтон вспомнил бы, что Педро, слывший потомком аристократического испанского рода, держался со своими товарищами высокомерно, а потому не пользовался среди них особой любовью. Но теперь этот жест — полунамек, полуизвинение — еще больше раздражил его.
— Ну, а где же этот американец, который что-то предпринял, когда никто из вас не сумел остановить лошадей, хоть с ними и ребенок справился бы? — сказал он саркастически. — Я хочу на него поглядеть.
Вид вакеро стал еще более извиняющимся.
А! Он поехал со своим фургоном дальше в сторону Сан-Антонио; он не пожелал даже остановиться, чтобы принять благодарность. Но все это чистая правда. Он, Инкарнасио, готов поклясться святой верой. Больше ничего не случилось.
— Отведи этих скотов в кораль, но так, чтобы тебя никто не увидал, — сказал Пейтон вне себя от ярости. — И никому ни слова в каса, слышишь? Ни слова миссис Пейтон или слугам, не то, клянусь богом, я без промедления очищу ранчо от всех вас, ленивых бездельников! Ну, так смотри же, болван, чтобы тебя никто не увидел. Убирайся!
Пришпорив лошадь, он проскакал мимо испуганного работника и помчался по узкой аллее, которая вела к воротам. Но, как справедливо заметил Инкарнасио, это был «черный день»: в глубине аллеи, лениво попыхивая сигарой-самокруткой, появился провинившийся Педро. Он даже не подозревал о случившемся — решив, что коляска просто скрылась за пригорком, и вообще считая данное ему поручение глупой выдумкой, он перед тем, как вернуться в усадьбу, даже сделал крюк и утолил жажду в придорожной харчевне.
К несчастью, вопреки всякой логике ничто так не усиливает гнева, как невозмутимость злосчастной жертвы, этот гнев вызвавшей, хотя такая беззаботность скорее свидетельствует об отсутствии какого бы то ни было дурного умысла. Судья Пейтон, и так кипевший бешенством, при виде благодушного выражения на лице своего нерадивого слуги окончательно пришел в ярость и ринулся ему навстречу. Педро удалось избежать столкновения только благодаря тому, что он успел в последнюю минуту быстро дернуть поводья.
— Так-то ты исполняешь свои обязанности? — спросил Пейтон придушенным голосом. — Где коляска? Где моя дочь?
Хотя Педро и не знал, почему судья в таком бешенстве, он правильно истолковал намерение своего хозяина, и горячая латинская кровь прихлынула к его лицу. Если бы не это, он, возможно, почувствовал бы себя виноватым или попросил объяснения, теперь же он ограничился только национальным пожатием плеч и национальным же полупрезрительным, полунебрежным «quien sabe?».
— Кто знает? — яростно повторил Пейтон. — Я знаю! Из-за твоей небрежности и дьявольской лени коляска опрокинулась! Лошади понесли, и их остановил какой-то проезжий, не побоявшийся рискнуть целостью своих рук и ног, пока ты прятался где-то в отдалении, как подлый, трусливый койот!
Недоумение и слепое бешенство несколько секунд боролись в груди вакеро. Наконец он крикнул:
— Я не койот! Я был там! Я не видел, чтобы лошади понесли!
— Не смей лгать, бездельник! — взревел Пейтон. — Я ведь сказал тебе, что коляска разбилась вдребезги, девушек выбросило на дорогу, они могли погибнуть…
Внезапно он умолк. По аллее разнесся звонкий девичий смех — Сюзи Пейтон и Мэри Роджерс вышли из кареты и, не считая нужным долее сдерживаться, весело бежали по дороге. В глазах Пейтона мелькнуло легкое смущение, а мрачное лицо Педро совсем потемнело от гнева.
Затем Педро вновь обрел дар речи и быстро, злобно, сбивчиво заговорил на своем родном языке.
Да-да! Вот до чего дошло. Значит, он не вакеро — товарищ хозяина земель, которые принадлежали ему до того, как американос его ограбили, а слуга, лакей при мучачас, дядька при детях, обязанный забавлять их, а то — да-да! — и провожатый его дочери, чтобы прибавить ей чести. А, Иисус-Мария! Такая честь, такая мучача! Найденыш, дочка свинопаса — и он, Педро, должен прислуживать ей, чтобы ее облагородить, а из-за ее подлых, дурацких выходок, достойных только дочери свинопаса, ему, Педро, приходится выслушивать выговоры и оскорбления, словно в ее жилах течет кровь благородных идальго! А, карамба! Дон Хуан Пейтон убедится, что ему не сделать из него слуги, как не сделать из нее благородной сеньориты!
Девушки были совсем уже близко. Судья Пейтон пришпорил коня и, вплотную приблизившись к лошади вакеро, грозно взмахнул зажатыми в пальцах длинными поводьями и, побелев, сказал:
— Убирайся!
Рука Педро рванулась к поясу. Но Пейтон только посмотрел на него с презрительной улыбкой.
— Не то я отхлещу тебя прямо у них на глазах! — добавил он вполголоса.
Вакеро ответил на неумолимый взгляд Пейтона желтой вспышкой ненависти и резко натянул поводья, так что его мустанг, ужаленный жестоким мундштуком, внезапно взвился на дыбы — казалось, Педро вот-вот ударит непреклонного американца, но тем же движением руки он повернул лошадь на задних ногах, как на оси, и бешеным галопом помчался по направлению к коралю.
ГЛАВА III
Мэри Роджерс поспешно оглянулась. Увы! Они забыли, что равнина здесь террасами спускается к лощине. Верный Педро внезапно исчез — метелки овсюга совершенно заслонили их от предполагаемого спасителя, и толку от него было ровно столько же, как если бы он находился в эту минуту в десяти милях от них. Но подруги тем не менее не испугались; возможно, они просто не успели. Однако у них еще было несколько секунд, чтобы дать выход главной из сугубо женских эмоций, и Сюзи поспешила воспользоваться этим.
— Это ты виновата, милочка! — воскликнула она в тот миг, когда переднее колесо провалилось в нору суслика, и коляска, накренившись, выбросила своих прекрасных пассажирок в гибкий частокол пыльных злаков. Удар отделил переднюю ось от кузова и переломил дышло; насмерть перепуганные лошади снова устремились на дорогу и, подгоняемые грохотом волочащихся сзади обломков, понеслись вперед. Через полмили они нагнали фургон с белым парусиновым верхом, запряженный двумя медлительными волами, и опять кинулись в сторону, но тут левый мустанг запутался в постромках и положил бесславный конец их скачке: увлекая за собой товарища, он покатился по пыльной дороге под самые морды мирно бредущих волов.
Гибельный полет Сюзи и Мэри окончился столь же благополучно и бесславно. Крепкие гибкие стебли овсюга смягчили удар, и, когда подруги встали на ноги, оказалось, что они целы и невредимы; правда, их волосы растрепались, а одежда немного пострадала, но падение даже не оглушило их. И первые грустные вздохи над погибшей шляпкой и разорванной юбкой почти тут же сменились веселым детским смехом. Кругом никого не было — теперь они даже радовались исчезновению Педро: по крайней мере их приключение обошлось без свидетелей; исчез и некоторый холодок, воцарившийся было между ними. Спотыкаясь, совсем запыхавшись, они выбрались на дорогу, где увидели опрокинутую коляску с нелепо торчащими в воздухе колесами: тут ими вновь овладела неуемная веселость, и, схватившись за руки, они смеялись почти до слез.
Затем, задыхаясь, они умолкли.
— Скоро подъедет почтовая карета, — хладнокровно объявила Сюзи. — Помоги мне привести себя в порядок, милочка.
Мэри спокойно обошла вокруг подруги, что-то стряхнула, что-то счистила, заново завязала один бант, изящно расправила другой и, наклонив голову набок, критическим оком обозрела обворожительные результаты своих стараний. Затем Сюзи столь же неторопливо и искусно оказала Мэри такую же услугу. Внезапно Мэри вздрогнула и обернулась.
— Вон карета, — сказала она быстро. — И нас уже заметили!
Выражение двух девичьих лиц мгновенно изменилось. Достоинство, превозмогающее боль, гордая покорность судьбе — несомненное следствие пережитой смертельной опасности, испуг, преодолеть который помогала только безупречная воспитанность, — вот что читалось в чертах и позах двух подруг, пока они терпеливо ждали возле разбитой коляски приближения почтовой кареты. Пассажиры, напротив, были охвачены явным волнением. Некоторые даже привстали с места, так велико было их нетерпение, и едва карета остановилась возле обломков, на землю немедленно соскочило несколько молодых людей.
— Вы ушиблись, мисс? — обеспокоенно спрашивали они.
Сюзи, прежде чем ответить, сдвинула хорошенькие брови, словно подавляя мучительное страдание. Потом она сказала:
— О нет!
Это было произнесено холодным тоном, заставлявшим предположить, что она стоически скрывает очень серьезное, если не смертельное увечье. Затем Сюзи взяла под руку Мэри Роджерс, которая к этому времени начала трогательно, но грациозно прихрамывать. Отклонив помощь, которую им наперебой предлагали пассажиры, подруги, поддерживая друг друга, поднялись в карету и ледяным тоном попросили кучера остановиться у ворот усадьбы мистера Пейтона, после чего до конца пути хранили величественное молчание. Карета остановилась, и они сошли, провожаемые сочувственными взглядами.
На первый взгляд их эскапада окончилась благополучно, хотя и была чревата опасностями. Однако и в людских делах, как и в делах природы, внезапно высвобожденные силы неизбежно приводят к потрясениям, которые продолжают сказываться и тогда, когда породившая их причина уже уйдет в прошлое, никому не повредив. Испуг, который девушки тщетно пытались вызвать в сердце своего провожатого, превратился в панический страх, объявший кого-то совеем другого. Судья Пейтон, подъезжая к воротам ранчо, вдруг увидел одного из своих вакеро, который гнал перед собой двух запыленных и связанных лассо лошадей. В ответ на вопрос хозяина он разразился горячей речью, помогая себе жестами и мимикой:
— А! Матерь божья! Что за черный день! Эти мустанги понесли, опрокинули коляску, и остановил их только смелый американо, ехавший в фургоне. Вон его лассо на их шеях подтверждает правду — они волочили его за собой сотню шагов, как теленка. Сеньориты? Да разве он уже не сказал, что, по милосердию божьему, с ними ничего не случилось? Они сели в почтовую карету и скоро будут здесь.
— Но где был Педро? Куда он девался? — спросил Пейтон, нахмурясь.
Вакеро поглядел на хозяина и многозначительно пожал плечами. В любое другое время Пейтон вспомнил бы, что Педро, слывший потомком аристократического испанского рода, держался со своими товарищами высокомерно, а потому не пользовался среди них особой любовью. Но теперь этот жест — полунамек, полуизвинение — еще больше раздражил его.
— Ну, а где же этот американец, который что-то предпринял, когда никто из вас не сумел остановить лошадей, хоть с ними и ребенок справился бы? — сказал он саркастически. — Я хочу на него поглядеть.
Вид вакеро стал еще более извиняющимся.
А! Он поехал со своим фургоном дальше в сторону Сан-Антонио; он не пожелал даже остановиться, чтобы принять благодарность. Но все это чистая правда. Он, Инкарнасио, готов поклясться святой верой. Больше ничего не случилось.
— Отведи этих скотов в кораль, но так, чтобы тебя никто не увидал, — сказал Пейтон вне себя от ярости. — И никому ни слова в каса, слышишь? Ни слова миссис Пейтон или слугам, не то, клянусь богом, я без промедления очищу ранчо от всех вас, ленивых бездельников! Ну, так смотри же, болван, чтобы тебя никто не увидел. Убирайся!
Пришпорив лошадь, он проскакал мимо испуганного работника и помчался по узкой аллее, которая вела к воротам. Но, как справедливо заметил Инкарнасио, это был «черный день»: в глубине аллеи, лениво попыхивая сигарой-самокруткой, появился провинившийся Педро. Он даже не подозревал о случившемся — решив, что коляска просто скрылась за пригорком, и вообще считая данное ему поручение глупой выдумкой, он перед тем, как вернуться в усадьбу, даже сделал крюк и утолил жажду в придорожной харчевне.
К несчастью, вопреки всякой логике ничто так не усиливает гнева, как невозмутимость злосчастной жертвы, этот гнев вызвавшей, хотя такая беззаботность скорее свидетельствует об отсутствии какого бы то ни было дурного умысла. Судья Пейтон, и так кипевший бешенством, при виде благодушного выражения на лице своего нерадивого слуги окончательно пришел в ярость и ринулся ему навстречу. Педро удалось избежать столкновения только благодаря тому, что он успел в последнюю минуту быстро дернуть поводья.
— Так-то ты исполняешь свои обязанности? — спросил Пейтон придушенным голосом. — Где коляска? Где моя дочь?
Хотя Педро и не знал, почему судья в таком бешенстве, он правильно истолковал намерение своего хозяина, и горячая латинская кровь прихлынула к его лицу. Если бы не это, он, возможно, почувствовал бы себя виноватым или попросил объяснения, теперь же он ограничился только национальным пожатием плеч и национальным же полупрезрительным, полунебрежным «quien sabe?».
— Кто знает? — яростно повторил Пейтон. — Я знаю! Из-за твоей небрежности и дьявольской лени коляска опрокинулась! Лошади понесли, и их остановил какой-то проезжий, не побоявшийся рискнуть целостью своих рук и ног, пока ты прятался где-то в отдалении, как подлый, трусливый койот!
Недоумение и слепое бешенство несколько секунд боролись в груди вакеро. Наконец он крикнул:
— Я не койот! Я был там! Я не видел, чтобы лошади понесли!
— Не смей лгать, бездельник! — взревел Пейтон. — Я ведь сказал тебе, что коляска разбилась вдребезги, девушек выбросило на дорогу, они могли погибнуть…
Внезапно он умолк. По аллее разнесся звонкий девичий смех — Сюзи Пейтон и Мэри Роджерс вышли из кареты и, не считая нужным долее сдерживаться, весело бежали по дороге. В глазах Пейтона мелькнуло легкое смущение, а мрачное лицо Педро совсем потемнело от гнева.
Затем Педро вновь обрел дар речи и быстро, злобно, сбивчиво заговорил на своем родном языке.
Да-да! Вот до чего дошло. Значит, он не вакеро — товарищ хозяина земель, которые принадлежали ему до того, как американос его ограбили, а слуга, лакей при мучачас, дядька при детях, обязанный забавлять их, а то — да-да! — и провожатый его дочери, чтобы прибавить ей чести. А, Иисус-Мария! Такая честь, такая мучача! Найденыш, дочка свинопаса — и он, Педро, должен прислуживать ей, чтобы ее облагородить, а из-за ее подлых, дурацких выходок, достойных только дочери свинопаса, ему, Педро, приходится выслушивать выговоры и оскорбления, словно в ее жилах течет кровь благородных идальго! А, карамба! Дон Хуан Пейтон убедится, что ему не сделать из него слуги, как не сделать из нее благородной сеньориты!
Девушки были совсем уже близко. Судья Пейтон пришпорил коня и, вплотную приблизившись к лошади вакеро, грозно взмахнул зажатыми в пальцах длинными поводьями и, побелев, сказал:
— Убирайся!
Рука Педро рванулась к поясу. Но Пейтон только посмотрел на него с презрительной улыбкой.
— Не то я отхлещу тебя прямо у них на глазах! — добавил он вполголоса.
Вакеро ответил на неумолимый взгляд Пейтона желтой вспышкой ненависти и резко натянул поводья, так что его мустанг, ужаленный жестоким мундштуком, внезапно взвился на дыбы — казалось, Педро вот-вот ударит непреклонного американца, но тем же движением руки он повернул лошадь на задних ногах, как на оси, и бешеным галопом помчался по направлению к коралю.
ГЛАВА III
Тем временем героический владелец мирной упряжки волов, чью доблесть Инкарнасио воспевал со столь малым успехом, неторопливо шагал по пыльной дороге рядом с фургоном. На первый взгляд его долговязая фигура, особенно в сочетании со столь смиренным экипажем, не являла собой ничего героического. Впрочем, когда клубы пыли рассеивались, можно было разглядеть, что на его поясе висят большой драгунский револьвер и охотничий нож и что на козлах фургона на самом видном месте лежит ружье. Однако содержимое самого фургона было сугубо мирным, и кое-какие предметы, несомненно, предназначались для продажи. Кухонная посуда всех размеров, кадки, щетки и стенные часы, а также несколько дешевых ковриков и две-три штуки ситца могли быть только товаром какого-нибудь странствующего торговца. И все же, поскольку их загораживал опущенный полог, лишь изредка откидываемый ветром, они нисколько не смягчали воинственность облика своего владельца. Большой красный платок, повязанный на шее, и широкополая шляпа, грозно нахлобученная на копну всклокоченных волос, еще усиливали противоречивое впечатление, тем более что шляпа осеняла круглую, добродушную физиономию с реденькой юношеской бородкой.
Все удлиняющиеся причудливые тени волов и фургона скользили теперь не по зарослям овсюга, а по обработанным полям, окаймлявшим проселок, на который свернул путник. Его гигантская тень, порой обгонявшая упряжку, ложилась впереди, столь же нелепая и вытянутая, но тут же исчезала в поднятой копытами терпеливых волов пыли, которую сильный вечерний пассат незамедлительно уносил в поля. Солнце опустилось уже низко, хотя еще продолжало светить над самым горизонтом, а фургон, тяжело поскрипывая, катил да катил вперед. Его воинственному хозяину время от времени надоедало молча шагать сбоку, и он принимался яростно, незаслуженно и совершенно безрезультатно бранить своих волов, высоко подпрыгивая и прищелкивая каблуками, словно в припадке бешенства, но эти выходки встречали только тупое воловье равнодушие: две головы продолжали пренебрежительно покачиваться, упрямо все отрицая, а два хвоста — помахивать с ленивым презрением.
На закате возникшие у дороги два-три кривобоких сарая и несколько хижин возвестили о близости городка или поселка. Тут фургон остановился, словно его владелец счел, что столь воинственный вид никак не может гармонировать с изнеженной цивилизацией. Повернув волов, он погнал их к пустырю напротив деревянной лачуги, лишь отдаленно напоминавшей фермерский дом, какие умеют строить только на Дальнем Западе. В отличие от обыкновенного путешественника он, по-видимому, сразу понял, что эта хижина не грубо сколоченное временное жилище первых поселенцев, но более позднее убежище людей, которые совсем недавно перебрались на Запад и, быть может, подобно ему, не сумели преодолеть кочевые инстинкты и приспособиться к оседлой жизни поселка. На самом же деле в этой лачуге в то время нашел со своей семьей приют бедняк фермер из Новой Англии, который добрался сюда морем вокруг мыса Горн и не имел ни малейшего представления о Западе — о его прериях и обитателях. Поэтому его единственная дочь не без любопытства и трепетного страха наблюдала с порога своего дома за прибытием незнакомца столь разбойничьего вида.
А он тем временем откинул полог и извлек из фургона порядочное количество кастрюль, сковородок и прочей кухонной утвари, которую и принялся развешивать на крюках, специально вбитых по бортам фургона. Затем он вытащил свернутый половик и бросил его на подножку, а на козлах соблазнительно развернул штуку ярко-розового ситца. Девушка продолжала следить за этими приготовлениями, и ее любопытство и недоумение все возрастали. С одной стороны, это больше всего напоминало выставку товаров обыкновенного коробейника, однако мрачная внешность и грозное вооружение их хозяина никак не вязались со столь мирным и заурядным занятием. И вот девушка, делая вид, что прогоняет нахальную курицу, вышла на пустырь поближе к фургону. Тут стало ясно, что путешественник давно ее заметил и ничуть не рассердился на ее интерес к нему, хотя и сохранял по-прежнему выражение суровой задумчивости. Он не прервал своего мирного занятия, но порой с его губ срывались яростные возгласы, словно его жгли воспоминания о былых схватках. Однако, видимо, догадавшись, что девушка оробела и не решается подойти ближе, он внезапно нырнул в фургон, вновь появился с жестяным ведром и направился прямо в ее сторону, угрюмо поглядывая по сторонам, словно в поисках чего-то.
— Если вам ключик надобен, так он вон там, под ивами.
Владельцу волов ее голос показался очень приятным, хотя резковатый выговор, свойственный уроженцам Новой Англии, и был непривычен для его слуха. Он заглянул в глубины безобразного синего чепца и увидел маленькое личико с неправильными чертами, очень бледное, но зато освещенное парой наивных и доверчивых карих глаз, удивленно взиравших на мир. Их робкой владелице было, по-видимому, лет семнадцать, но ее фигурка, хоть и облаченная в старое материнское платье оставалась из-за тягот деревенской жизни и постоянного недоедания еще детской и худенькой. Когда их взгляды встретились, она обнаружила, что лицо угрюмого незнакомца было еще совсем юным и отнюдь не грозным, а в эту минуту его к тому же заливал кирпичный румянец! Там, где дело касается интуиции, прекрасный пол — даже в сельской глуши — по-прежнему несравненно превосходит нас, и простодушная девушка, услышав запинающееся «Спасибо, мисс», сразу осмелела.
— Папаши нет дома, но, может, вы желаете попить молочка? Так милости просим.
Она застенчиво указала на хижину и пошла впереди. Незнакомец что-то невнятно пробурчал, затем сделал вид, будто просто закашлялся, и покорно побрел за ней. К тому времени, однако, когда они добрались до хижины, он уже вновь стряхнул длинные волосы на глаза и нахмурил брови в мрачной рассеянности. Но девушка помнила, что еще совсем недавно он снизошел до того, чтобы покраснеть, и ничуть не встревожилась, хотя почувствовала еще большее любопытство. Незнакомец неловко взял кружку с молоком. Впрочем, девушка инстинктивно догадывалась, что, приняв ее гостеприимство, он, по закону, чтимому даже самыми кровожадными дикарями, должен был хотя бы на время укротить свою свирепость. С конфузливой улыбкой она сказала:
— Вы вот развесили всю эту посуду, а я и подумала: может, вы продать ее хотите или там обменять… Дело-то в том, — пояснила она деликатно, — что мамаше нужен новый уполовник, так если бы он у вас нашелся, было бы очень даже хорошо. А если, значит, вы этим не занимаетесь, — она виновато оглядела его арсенал, — так я это все не в обиду вам говорила.
— Уполовников у меня много, — снисходительно ответил странный владелец фургона. — Пусть выбирает, какой ей понравится. Только это и осталось от товаров, которые забрали краснокожие по ту сторону Ларами. Чтобы их отбить обратно, нам здорово пришлось подраться. Потеряли двух самых лучших наших людей — их скальпировали у Кровавого ручья — и уложили наповал с десяток индейцев… я и еще один человек… Мы, значит, лежали плашмя в фургоне и стреляли из-под парусины. Уж и не знаю, стоило ли из-за такого добра руки марать, — добавил он, мрачно задумавшись. — Ну да все равно, мне нужно его сбыть прежде, чем я вернусь в Ущелье Мертвеца.
Глаза девушки робко заблестели: к приятному страху перед воображаемыми ужасами и сражениями примешивался чисто женский, жалостливый интерес к рассказчику. Он казался слишком уж молодым и красивым для подобных невзгод и опасных приключений. И такой вот… такой вот неустрашимый победитель индейцев побаивается ее!
— Значит, вот почему вы ходите с ножом и револьвером? — сказала она. — Только теперь-то, в поселке, они вам вроде бы ни к чему.
— Это как сказать, — загадочно ответил незнакомец.
Он постоял молча, а потом внезапно, словно бросаясь очертя голову навстречу смертельной опасности, отстегнул револьвер и небрежно протянул его девушке. Однако ножны были наглухо пришиты к поясу, так что ему пришлось извлечь нож и вручить ей сверкающий клинок во всем его первозданном ужасе. Девушка приняла это оружие с безмятежной улыбкой. А читателю-скептику следует вспомнить, что некогда Марс возлагал свой «иссеченный щит», копье и «гордый шлем» именно на такие алтари.
Тем не менее воинственный незнакомец не мог преодолеть некоторого внутреннего смущения. Пробормотав, что «надо бы приглядеть за скотиной», он неловко поклонился, неуклюже попятился к двери и, получив назад свое оружие из победоносных девичьих рук, был вынужден бесславно нести его под мышкой к фургону, где, брошенное на козлы рядом с кухонной утварью, оно несколько утратило свой грозный вид. Сам же незнакомец уже оправился, и хотя его ланиты все еще пылали огнем после этой мирной встречи, в его голосе вновь появилась хриплая властность — он выгнал волов из грязной лужи, в которой они нежились, и вынес им из фургона охапку сена. Потом он взглянул на заходящее солнце, закурил трубку, вырезанную из кукурузного початка, и начал неторопливо прогуливаться по дороге, исподтишка посматривая на оставшуюся открытой дверь хижины. Вскоре из нее появились две костлявые фигуры — фермер и его супруга решили взглянуть на его товары.
Он принял этих посетителей с прежней угрюмой рассеянностью и поведал им почти совсем такую же историю, как и их дочери. Весьма возможно, что его подчеркнутое равнодушие раззадорило фермершу, во всяком случае, она купила не только уполовник, но еще и настенные часы, а также половик. Затем она с деревенским радушием пригласила его поужинать с ними, а он, едва успев смущенно отказаться, тут же принял приглашение и в благодарность под строгим секретом показал им парочку высохших скальпов, предположительно индейского происхождения. И в этом же умягченном настроении он ответил на их вежливый вопрос: «Как, значит, им его называть», — что его зовут «Кровавый Джим», что это славное прозвище известно всем и каждому и что пока они должны удовлетвориться этим. Однако во время трапезы он быстро превратился в «мистера Джима», а под конец хозяин и хозяйка называли его уже попросту Джимом. Только их дочка по-прежнему величала его «мистером», потому что он ее звал «мисс Феба».
Общество таких слушателей, исполненных сочувствия и неискушенных, несколько рассеяло мрачность Кровавого Джима, но и после этого никак нельзя было бы сказать, что он пустился в откровенности. Он не скупился на жуткие истории о стычках с индейцами, ночных нападениях и бешеных погонях, в которых неизменно играл главную роль, но о других событиях своего прошлого и о нынешних своих занятиях предпочитал помалкивать. Да и его рассказы о приключениях были довольно бессвязны, а нередко и противоречивы.
— Вы вот, значит, сказали, — заметил фермер с рассудительной неторопливостью уроженца Новой Англии, — как сразу поняли, что, значит, к индейцам вас заманил ваш партнер-мексиканец, очень влиятельный, значит, человек. А после резни уцелели только вы один, и никто больше. Так как же краснокожие-то его убили? Своего друга-то?
— А они его и не убивали, — ответил Джим, зловеще скосив глаза.
— Ну, а что с ним сталось-то? — не отступал фермер.
Кровавый Джим приставил ладонь к глазам и обвел пронзительным взглядом дверь и окна. Феба следила за ним со сладким трепетом ужаса и поспешила сказать:
— Да не спрашивайте его, папаша! Разве ж вам непонятно, что ему нельзя про это говорить.
— Да уж! Когда кругом полно лазутчиков и они следят за каждым моим шагом, — объявил Кровавый Джим, словно в задумчивости, и мрачно добавил, бросив еще один взгляд на уже темнеющий пустырь: — Они же поклялись отомстить за него.
На миг наступило молчание. Фермер кашлянул и с сомнением мигнул жене. Однако его супруга и дочь уже успели обменяться взглядом, полным женского сочувствия к этому карателю подлых изменников, и, по-видимому, готовы были оборвать любой недоверчивый вопрос.
Но тут с дороги донесся оклик. Фермер и его домашние невольно вздрогнули. И только Кровавый Джим сохранил полное спокойствие — обстоятельство, которое отнюдь не уменьшило восхищения его слушательниц. Фермер быстро встал и вышел вон. На пороге остановился какой-то всадник, но, обменявшись с фермером несколькими фразами, направился вместе с ним к дому, и они оба скрылись из виду. Вернувшись, фермер объяснил, что «это, значит, щеголь из Фриско — чего-то не захотел завернуть в гостиницу в поселке» и остановился тут, чтобы напоить «свою животину» и задать ей корму, а потом, значит, поедет дальше. Он пригласил его зайти в дом, пока лошадь будет есть, но приезжий сказал, «что, пожалуй, выкурит сигару на воздухе и поразомнет ноги»; конечно, он мог «побрезговать такой компанией», но «говорил ничего, вежливо так, а конь у него на диво хорош, да и ездить на нем он как будто умеет». На тревожные расспросы жены и дочери он добавил, что неизвестный не похож ни на лазутчика, ни на мексиканца и «такой же молодой, как и этот вот парень (тут он кивнул на мрачного Кровавого Джима), а уж вид-то у него мирный, а не то чтобы».
Быть может, на Кровавого Джима подействовал ехидный намек фермера, быть может, он все еще опасался тайных соглядатаев, а быть может, просто почувствовал великодушное желание успокоить встревоженных дам, но, как бы то ни было, едва фермер вновь вышел к незнакомцу, он предался менее кровавым и мрачным воспоминаниям. Он рассказал им, как еще совсем мальчишкой отстал от каравана переселенцев с маленькой девочкой. Как они оказались вдвоем среди пустынной прерии, без всякой надежды догнать исчезнувший вдали караван, и он всеми силами пытался скрыть от малютки, какие страшные грозят им опасности, успокаивал и утешал ее. Как он нес ее на спине до тех пор, пока, совсем измученный, не заполз в заросли полыни. Как их со всех сторон окружили индейцы, впрочем, даже не подозревая об их присутствий, и как он три часа пролежал рядом со спящей девочкой, не шевелясь и почти не дыша, пока наконец индейцы не ушли; как в самую последнюю минуту он заметил, что вдали показался караван, и, шатаясь, побрел ему навстречу с девочкой на руках, как в него стреляли и ранили его верховые, охранявшие караван, — они приняли его за индейца; как впоследствии выяснилось, что девочка была давно пропавшей дочерью одного миллионера; как он решительно отверг награду за ее спасение, а теперь она самая богатая и красивая невеста во всей Калифорнии. То ли менее мрачная тема больше отвечала дарованию рассказчика, то ли ему помогало живое сочувствие его слушательниц, но, во всяком случае, это его повествование было более связным и удобопонятным, чем предыдущие воинственные воспоминания, и даже его голос звучал теперь не так хрипло и напряженно; выражение его лица также изменилось и стало почти мягким и кротким. Феба не сводила с него восторженных глаз, на которые навернулись слезы, а ее бледные щеки чуть-чуть порозовели. Фермерша сначала восклицала: «Скажите!», «Да неужто?», — но вскоре уже только смотрела на своего гостя, открыв рот. Молчание, наступившее после завершения его рассказа, было прервано приятным, хотя и немного грустным голосом, который донесся от двери:
Все удлиняющиеся причудливые тени волов и фургона скользили теперь не по зарослям овсюга, а по обработанным полям, окаймлявшим проселок, на который свернул путник. Его гигантская тень, порой обгонявшая упряжку, ложилась впереди, столь же нелепая и вытянутая, но тут же исчезала в поднятой копытами терпеливых волов пыли, которую сильный вечерний пассат незамедлительно уносил в поля. Солнце опустилось уже низко, хотя еще продолжало светить над самым горизонтом, а фургон, тяжело поскрипывая, катил да катил вперед. Его воинственному хозяину время от времени надоедало молча шагать сбоку, и он принимался яростно, незаслуженно и совершенно безрезультатно бранить своих волов, высоко подпрыгивая и прищелкивая каблуками, словно в припадке бешенства, но эти выходки встречали только тупое воловье равнодушие: две головы продолжали пренебрежительно покачиваться, упрямо все отрицая, а два хвоста — помахивать с ленивым презрением.
На закате возникшие у дороги два-три кривобоких сарая и несколько хижин возвестили о близости городка или поселка. Тут фургон остановился, словно его владелец счел, что столь воинственный вид никак не может гармонировать с изнеженной цивилизацией. Повернув волов, он погнал их к пустырю напротив деревянной лачуги, лишь отдаленно напоминавшей фермерский дом, какие умеют строить только на Дальнем Западе. В отличие от обыкновенного путешественника он, по-видимому, сразу понял, что эта хижина не грубо сколоченное временное жилище первых поселенцев, но более позднее убежище людей, которые совсем недавно перебрались на Запад и, быть может, подобно ему, не сумели преодолеть кочевые инстинкты и приспособиться к оседлой жизни поселка. На самом же деле в этой лачуге в то время нашел со своей семьей приют бедняк фермер из Новой Англии, который добрался сюда морем вокруг мыса Горн и не имел ни малейшего представления о Западе — о его прериях и обитателях. Поэтому его единственная дочь не без любопытства и трепетного страха наблюдала с порога своего дома за прибытием незнакомца столь разбойничьего вида.
А он тем временем откинул полог и извлек из фургона порядочное количество кастрюль, сковородок и прочей кухонной утвари, которую и принялся развешивать на крюках, специально вбитых по бортам фургона. Затем он вытащил свернутый половик и бросил его на подножку, а на козлах соблазнительно развернул штуку ярко-розового ситца. Девушка продолжала следить за этими приготовлениями, и ее любопытство и недоумение все возрастали. С одной стороны, это больше всего напоминало выставку товаров обыкновенного коробейника, однако мрачная внешность и грозное вооружение их хозяина никак не вязались со столь мирным и заурядным занятием. И вот девушка, делая вид, что прогоняет нахальную курицу, вышла на пустырь поближе к фургону. Тут стало ясно, что путешественник давно ее заметил и ничуть не рассердился на ее интерес к нему, хотя и сохранял по-прежнему выражение суровой задумчивости. Он не прервал своего мирного занятия, но порой с его губ срывались яростные возгласы, словно его жгли воспоминания о былых схватках. Однако, видимо, догадавшись, что девушка оробела и не решается подойти ближе, он внезапно нырнул в фургон, вновь появился с жестяным ведром и направился прямо в ее сторону, угрюмо поглядывая по сторонам, словно в поисках чего-то.
— Если вам ключик надобен, так он вон там, под ивами.
Владельцу волов ее голос показался очень приятным, хотя резковатый выговор, свойственный уроженцам Новой Англии, и был непривычен для его слуха. Он заглянул в глубины безобразного синего чепца и увидел маленькое личико с неправильными чертами, очень бледное, но зато освещенное парой наивных и доверчивых карих глаз, удивленно взиравших на мир. Их робкой владелице было, по-видимому, лет семнадцать, но ее фигурка, хоть и облаченная в старое материнское платье оставалась из-за тягот деревенской жизни и постоянного недоедания еще детской и худенькой. Когда их взгляды встретились, она обнаружила, что лицо угрюмого незнакомца было еще совсем юным и отнюдь не грозным, а в эту минуту его к тому же заливал кирпичный румянец! Там, где дело касается интуиции, прекрасный пол — даже в сельской глуши — по-прежнему несравненно превосходит нас, и простодушная девушка, услышав запинающееся «Спасибо, мисс», сразу осмелела.
— Папаши нет дома, но, может, вы желаете попить молочка? Так милости просим.
Она застенчиво указала на хижину и пошла впереди. Незнакомец что-то невнятно пробурчал, затем сделал вид, будто просто закашлялся, и покорно побрел за ней. К тому времени, однако, когда они добрались до хижины, он уже вновь стряхнул длинные волосы на глаза и нахмурил брови в мрачной рассеянности. Но девушка помнила, что еще совсем недавно он снизошел до того, чтобы покраснеть, и ничуть не встревожилась, хотя почувствовала еще большее любопытство. Незнакомец неловко взял кружку с молоком. Впрочем, девушка инстинктивно догадывалась, что, приняв ее гостеприимство, он, по закону, чтимому даже самыми кровожадными дикарями, должен был хотя бы на время укротить свою свирепость. С конфузливой улыбкой она сказала:
— Вы вот развесили всю эту посуду, а я и подумала: может, вы продать ее хотите или там обменять… Дело-то в том, — пояснила она деликатно, — что мамаше нужен новый уполовник, так если бы он у вас нашелся, было бы очень даже хорошо. А если, значит, вы этим не занимаетесь, — она виновато оглядела его арсенал, — так я это все не в обиду вам говорила.
— Уполовников у меня много, — снисходительно ответил странный владелец фургона. — Пусть выбирает, какой ей понравится. Только это и осталось от товаров, которые забрали краснокожие по ту сторону Ларами. Чтобы их отбить обратно, нам здорово пришлось подраться. Потеряли двух самых лучших наших людей — их скальпировали у Кровавого ручья — и уложили наповал с десяток индейцев… я и еще один человек… Мы, значит, лежали плашмя в фургоне и стреляли из-под парусины. Уж и не знаю, стоило ли из-за такого добра руки марать, — добавил он, мрачно задумавшись. — Ну да все равно, мне нужно его сбыть прежде, чем я вернусь в Ущелье Мертвеца.
Глаза девушки робко заблестели: к приятному страху перед воображаемыми ужасами и сражениями примешивался чисто женский, жалостливый интерес к рассказчику. Он казался слишком уж молодым и красивым для подобных невзгод и опасных приключений. И такой вот… такой вот неустрашимый победитель индейцев побаивается ее!
— Значит, вот почему вы ходите с ножом и револьвером? — сказала она. — Только теперь-то, в поселке, они вам вроде бы ни к чему.
— Это как сказать, — загадочно ответил незнакомец.
Он постоял молча, а потом внезапно, словно бросаясь очертя голову навстречу смертельной опасности, отстегнул револьвер и небрежно протянул его девушке. Однако ножны были наглухо пришиты к поясу, так что ему пришлось извлечь нож и вручить ей сверкающий клинок во всем его первозданном ужасе. Девушка приняла это оружие с безмятежной улыбкой. А читателю-скептику следует вспомнить, что некогда Марс возлагал свой «иссеченный щит», копье и «гордый шлем» именно на такие алтари.
Тем не менее воинственный незнакомец не мог преодолеть некоторого внутреннего смущения. Пробормотав, что «надо бы приглядеть за скотиной», он неловко поклонился, неуклюже попятился к двери и, получив назад свое оружие из победоносных девичьих рук, был вынужден бесславно нести его под мышкой к фургону, где, брошенное на козлы рядом с кухонной утварью, оно несколько утратило свой грозный вид. Сам же незнакомец уже оправился, и хотя его ланиты все еще пылали огнем после этой мирной встречи, в его голосе вновь появилась хриплая властность — он выгнал волов из грязной лужи, в которой они нежились, и вынес им из фургона охапку сена. Потом он взглянул на заходящее солнце, закурил трубку, вырезанную из кукурузного початка, и начал неторопливо прогуливаться по дороге, исподтишка посматривая на оставшуюся открытой дверь хижины. Вскоре из нее появились две костлявые фигуры — фермер и его супруга решили взглянуть на его товары.
Он принял этих посетителей с прежней угрюмой рассеянностью и поведал им почти совсем такую же историю, как и их дочери. Весьма возможно, что его подчеркнутое равнодушие раззадорило фермершу, во всяком случае, она купила не только уполовник, но еще и настенные часы, а также половик. Затем она с деревенским радушием пригласила его поужинать с ними, а он, едва успев смущенно отказаться, тут же принял приглашение и в благодарность под строгим секретом показал им парочку высохших скальпов, предположительно индейского происхождения. И в этом же умягченном настроении он ответил на их вежливый вопрос: «Как, значит, им его называть», — что его зовут «Кровавый Джим», что это славное прозвище известно всем и каждому и что пока они должны удовлетвориться этим. Однако во время трапезы он быстро превратился в «мистера Джима», а под конец хозяин и хозяйка называли его уже попросту Джимом. Только их дочка по-прежнему величала его «мистером», потому что он ее звал «мисс Феба».
Общество таких слушателей, исполненных сочувствия и неискушенных, несколько рассеяло мрачность Кровавого Джима, но и после этого никак нельзя было бы сказать, что он пустился в откровенности. Он не скупился на жуткие истории о стычках с индейцами, ночных нападениях и бешеных погонях, в которых неизменно играл главную роль, но о других событиях своего прошлого и о нынешних своих занятиях предпочитал помалкивать. Да и его рассказы о приключениях были довольно бессвязны, а нередко и противоречивы.
— Вы вот, значит, сказали, — заметил фермер с рассудительной неторопливостью уроженца Новой Англии, — как сразу поняли, что, значит, к индейцам вас заманил ваш партнер-мексиканец, очень влиятельный, значит, человек. А после резни уцелели только вы один, и никто больше. Так как же краснокожие-то его убили? Своего друга-то?
— А они его и не убивали, — ответил Джим, зловеще скосив глаза.
— Ну, а что с ним сталось-то? — не отступал фермер.
Кровавый Джим приставил ладонь к глазам и обвел пронзительным взглядом дверь и окна. Феба следила за ним со сладким трепетом ужаса и поспешила сказать:
— Да не спрашивайте его, папаша! Разве ж вам непонятно, что ему нельзя про это говорить.
— Да уж! Когда кругом полно лазутчиков и они следят за каждым моим шагом, — объявил Кровавый Джим, словно в задумчивости, и мрачно добавил, бросив еще один взгляд на уже темнеющий пустырь: — Они же поклялись отомстить за него.
На миг наступило молчание. Фермер кашлянул и с сомнением мигнул жене. Однако его супруга и дочь уже успели обменяться взглядом, полным женского сочувствия к этому карателю подлых изменников, и, по-видимому, готовы были оборвать любой недоверчивый вопрос.
Но тут с дороги донесся оклик. Фермер и его домашние невольно вздрогнули. И только Кровавый Джим сохранил полное спокойствие — обстоятельство, которое отнюдь не уменьшило восхищения его слушательниц. Фермер быстро встал и вышел вон. На пороге остановился какой-то всадник, но, обменявшись с фермером несколькими фразами, направился вместе с ним к дому, и они оба скрылись из виду. Вернувшись, фермер объяснил, что «это, значит, щеголь из Фриско — чего-то не захотел завернуть в гостиницу в поселке» и остановился тут, чтобы напоить «свою животину» и задать ей корму, а потом, значит, поедет дальше. Он пригласил его зайти в дом, пока лошадь будет есть, но приезжий сказал, «что, пожалуй, выкурит сигару на воздухе и поразомнет ноги»; конечно, он мог «побрезговать такой компанией», но «говорил ничего, вежливо так, а конь у него на диво хорош, да и ездить на нем он как будто умеет». На тревожные расспросы жены и дочери он добавил, что неизвестный не похож ни на лазутчика, ни на мексиканца и «такой же молодой, как и этот вот парень (тут он кивнул на мрачного Кровавого Джима), а уж вид-то у него мирный, а не то чтобы».
Быть может, на Кровавого Джима подействовал ехидный намек фермера, быть может, он все еще опасался тайных соглядатаев, а быть может, просто почувствовал великодушное желание успокоить встревоженных дам, но, как бы то ни было, едва фермер вновь вышел к незнакомцу, он предался менее кровавым и мрачным воспоминаниям. Он рассказал им, как еще совсем мальчишкой отстал от каравана переселенцев с маленькой девочкой. Как они оказались вдвоем среди пустынной прерии, без всякой надежды догнать исчезнувший вдали караван, и он всеми силами пытался скрыть от малютки, какие страшные грозят им опасности, успокаивал и утешал ее. Как он нес ее на спине до тех пор, пока, совсем измученный, не заполз в заросли полыни. Как их со всех сторон окружили индейцы, впрочем, даже не подозревая об их присутствий, и как он три часа пролежал рядом со спящей девочкой, не шевелясь и почти не дыша, пока наконец индейцы не ушли; как в самую последнюю минуту он заметил, что вдали показался караван, и, шатаясь, побрел ему навстречу с девочкой на руках, как в него стреляли и ранили его верховые, охранявшие караван, — они приняли его за индейца; как впоследствии выяснилось, что девочка была давно пропавшей дочерью одного миллионера; как он решительно отверг награду за ее спасение, а теперь она самая богатая и красивая невеста во всей Калифорнии. То ли менее мрачная тема больше отвечала дарованию рассказчика, то ли ему помогало живое сочувствие его слушательниц, но, во всяком случае, это его повествование было более связным и удобопонятным, чем предыдущие воинственные воспоминания, и даже его голос звучал теперь не так хрипло и напряженно; выражение его лица также изменилось и стало почти мягким и кротким. Феба не сводила с него восторженных глаз, на которые навернулись слезы, а ее бледные щеки чуть-чуть порозовели. Фермерша сначала восклицала: «Скажите!», «Да неужто?», — но вскоре уже только смотрела на своего гостя, открыв рот. Молчание, наступившее после завершения его рассказа, было прервано приятным, хотя и немного грустным голосом, который донесся от двери: