— Друзья-приятели опять снимут весь жир с моего супа, — вопил он трагически, — а вместо мяса оставят одни жилы. Вчера вот я тоже конвоировал двоих в лагерь, а кто-то тем временем сожрал полпайка, который получили за меня.
   — Вы тут, в дивизионном суде, кроме жратвы, ни о чем не думаете, — сказал совсем воспрявший духом Водичка.
   Когда Швейк и Водичка рассказали вольноопределяющемуся, чем кончилось дело, он воскликнул:
   — Так, значит, в маршевую роту, друзья! «Попутного ветра», — как пишут в журнале чешских туристов. Подготовка к экскурсии уже закончена. Наше славное предусмотрительное начальство обо всем позаботилось. Вы записаны как участники экскурсии в Галицию. Отправляйтесь в путь-дорогу в веселом настроении и с легким сердцем. Лелейте в душе великую любовь к тому краю, где вас познакомят с окопами. Прекрасные и в высшей степени интересные места. Вы почувствуете себя на далекой чужбине, как дома, как в родном краю, почти как у домашнего очага. С чувствами возвышенными отправляйтесь в те края, о которых еще старый Гумбольдт сказал: «Во всем мире я не видел ничего более великолепного, чем эта дурацкая Галиция!» Богатый и ценный опыт, приобретенный нашей победоносной армией при отступлении из Галиции в дни первого похода, несомненно явится путеводной звездой при составлении программы второго похода. Только вперед, прямехонько в Россию, и на радостях выпустите в воздух все патроны!
   После обеда, перед уходом Швейка и Водички, в канцелярии к ним подошел злополучный учитель, сложивший стихотворение о вшах, и, отведя обоих в сторону, таинственно сказал:
   — Не забудьте, когда будете на русской стороне, сразу же сказать русским: «Здравствуйте, русские братья, мы братья-чехи, мы нет австрийцы».
   При выходе из барака Водичка, желая демонстративно выразить свою ненависть к мадьярам и показать, что даже арест не мог поколебать и сломить его убеждений, наступил мадьяру, принципиально отвергающему военную службу, на ногу и заорал на него:
   — Обуйся, прохвост!
   — Жалко, — с неудовольствием вздохнул сапер Водичка Швейку, — что он ничего не ответил. Зря не ответил. Я бы его мадьярскую харю разорвал от уха до уха. А он, дурачина, молчит и позволяет наступать себе на ногу. Черт возьми, Швейк, злость берет, что меня не осудили! Этак выходит, что над нами вроде как насмехаются, что это дело с мадьярами гроша ломаного не стоит. А ведь мы дрались, как львы. Это ты виноват, что нас не осудили, а дали такое удостоверение, будто мы и драться по-настоящему не умеем. Собственно, за кого они нас принимают? Что ни говори, это был вполне приличный конфликт.
   — Милый мой, — добродушно сказал Швейк, — я что-то не понимаю, отчего тебя не радует, что дивизионный суд официально признал нас абсолютно приличными людьми, против которых он ничего не имеет. Правда, я при допросе всячески вывертывался, но ведь «так полагается», как говорит адвокат Басе своим клиентам. Когда меня аудитор спросил, зачем мы ворвались в квартиру господина Каконя, я ему на это ответил просто: «Я полагал, что мы ближе всего познакомимся с господином Каконем, если будем ходить к нему в гости». После этого аудитор больше ни о чем меня не спрашивал, этого ему оказалось вполне достаточно.
   — Запомни раз навсегда, — продолжал Швейк свои рассуждения, — перед военными судьями признаваться нельзя. Когда я сидел в гарнизонной тюрьме, один солдат из соседней камеры признался, а когда остальные арестанты об этом узнали, они устроили ему темную и заставили отречься от своего признания.
   — Если бы я совершил что-нибудь бесчестное, я бы ни за что не признался, — сказал сапер Водичка. — Ну, а если меня этот тип аудитор прямо спросил: «Дрались?» — так я ему и ответил: «Да, дрался». — «Избили кого-нибудь?» — «Так точно, господин аудитор». — «Ранили кого-нибудь?» — «Ясно, господин аудитор». Пусть знает, с кем имеет дело. Просто стыд и срам, что нас освободили! Выходит — он не поверил, что я об этих мадьярских хулиганов измочалил свой ремень, что я их в лапшу превратил, наставил им шишек и фонарей. Ты ведь был при этом, помнишь, как на меня разом навалились три мадьярских холуя, а через минуту все валялись на земле, и я топтал их ногами. И после этого какой-то сморкач аудитор прекращает следствие. Все равно как если бы он сказал мне: «Дерьмо всякое, а лезет еще драться!» Вот только кончится война, буду штатским, я его, растяпу, разыщу и покажу, как я не умею драться! Потом приеду сюда, в Кираль-Хиду, и устрою такой мордобой, какого свет не видал: люди будут прятаться в погреба, заслышав, что я пришел посмотреть на этих кираль-хидских бродяг, на этих босяков, на этих мерзавцев!
   В канцелярии с делом покончили в два счета. Фельдфебель с еще жирными после обеда губами, подавая Швейку и Водичке бумаги, сделался необычайно серьезным и не преминул произнести перед ними речь, в которой апеллировал к их воинскому духу. Речь свою (он был силезский поляк) фельдфебель уснастил перлами своего диалекта, как-то: «marekvium», «glupi rolmopsie», «krajcova sedmina», «svina porypana» и «dum vam bane na mjesjnuckovy vasi gzichty»[140].
   Каждого отправляли в свою часть, и Швейк, прощаясь с Водичкой, сказал:
   — Как кончится война, зайди проведать. С шести вечера я всегда «У чаши» на Боиште.
   — Известно, приду, — ответил Водичка. — Там скандал какой-нибудь будет?
   — Там каждый день что-нибудь бывает, — пообещал Швейк, — а уж если выдастся очень тихий день, мы сами что-нибудь устроим.
   Друзья разошлись, и, когда уже были на порядочном расстоянии друг от друга, старый сапер Водичка крикнул Швейку:
   — Так ты позаботься о каком-нибудь развлечении, когда я приду!
   В ответ Швейк закричал:
   — Непременно приходи после войны!
   Они отошли еще дальше, и вдруг из-за угла второго ряда домов донесся голос Водички:
   — Швейк! Швейк! Какое «У чаши» пиво?
   Как эхо, отозвался ответ Швейка:
   — Великопоповицкое!
   — А я думал, смиховское! — кричал издали сапер Водичка.
   — Там и девочки есть! — вопил Швейк.
   — Так, значит, после войны в шесть часов вечера! — орал Водичка.
   — Приходи лучше в половине седьмого, на случай если запоздаю! — ответил Швейк.
   И еще раз донесся издалека голос Водички:
   — А в шесть часов прийти не сможешь?!
   — Ладно, приду в шесть! — услышал Водичка голос удаляющегося товарища.
   Так разлучились бравый солдат Швейк и старый сапер Водичка.
 
Wenn die Leute auseinander gehen,
Da sagen sie auf Wiedersehen.[141]
 

ГЛАВА V
ИЗ МОСТА-НА-ЛИТАВЕ В СОКАЛЬ

   Поручик Лукаш в бешенстве ходил по канцелярии одиннадцатой маршевой роты. Это была темная дыра в ротном сарае, отгороженная от коридора только досками. В канцелярии стояли стол, два стула, бутыль с керосином и койка.
   Перед Лукашем стоял старший писарь Ванек, который составлял в этом помещении ведомости на солдатское жалованье, вел отчетность по солдатской кухне, — одним словом, был министром финансов всей роты. Он проводил тут целый божий день, здесь же и спал. У двери стоял толстый пехотинец, обросший бородой, как Крконош. Это был Балоун, новый денщик поручика, до военной службы мельник из-под Чешского Крумлова.
   — Нечего сказать, нашли вы мне денщика, — обратился поручик Лукаш к старшему писарю, — большое вам спасибо за такой сюрприз! В первый день послал его за обедом в офицерскую кухню, а он по дороге сожрал половину.
   — Виноват, я разлил, — сказал толстенный великан.
   — Допустим, что так. Разлить можно суп или соус, но не франкфуртское жаркое. Ведь ты от жаркого принес такой кусочек, что его за ноготь засунуть можно. Ну, а куда ты дел яблочный рулет?
   — Я…
   — Нечего врать. Ты его сожрал! Последнее слово поручик произнес так строго и таким устрашающим тоном, что Балоун невольно отступил на два шага.
   — Я справлялся в кухне, что у нас сегодня было на обед. Был суп с фрикадельками из печенки. Куда ты девал фрикадельки? Повытаскивал их по дороге? Ясно как день. Затем была вареная говядина с огурцом. А с ней что ты сделал? Тоже сожрал. Два куска франкфуртского жаркого, а ты принес только полкусочка! Ну? Два куска яблочного рулета. Куда они делись? Нажрался, паршивая, грязная свинья! Отвечай, куда дел яблочный рулет? Может, в грязь уронил? Ну, мерзавец! Покажи мне, где эта грязь. Ах, туда, как будто ее звали, прибежала собака, нашла этот кусок и унесла?! Боже ты мой, Иисусе Христе! Я так набью тебе морду, что ее разнесет, как бочку! Эта грязная свинья осмеливается еще врать! Знаешь, кто тебя видел? Старший писарь Ванек. Он сам пришел ко мне и говорит: «Осмелюсь доложить, господин поручик, этот сукин сын, Балоун, жрет ваш обед. Смотрю я в окно, а он напихивает за обе щеки, будто целую неделю ничего не ел». Послушайте, старший писарь, неужто вы не могли найти для меня большей скотины, чем этот молодчик?
   — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, из всей нашей маршевой роты Балоун показался мне самым порядочным солдатом. Это такая дубина, что до сих пор не может запомнить ни одного ружейного приема, и дай ему винтовку, так он еще бед натворит. На последней учебной стрельбе холостыми патронами он чуть-чуть не попал в глаз своему соседу. Я полагал, что по крайней мере эту службу он сможет исполнять.
   — Каждый день сжирать обед своего офицера! — воскликнул Лукаш. — Как будто ему не хватает своей порции. Ну, теперь ты сыт, я полагаю?
   — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я всегда голоден. Если у кого остается хлеб — я тут же вымениваю его на сигареты, и все мне мало, такой уж я уродился. Ну, думаю, теперь уж я сыт — ан нет! Минуту спустя у меня в животе снова начинает урчать, будто и не ел вовсе, и, глядь, он, стерва, желудок то есть, опять дает о себе знать. Иногда думаю, что уж взаправду хватит, больше в меня уж не влезет, так нет тебе! Как увижу, что кто-то ест, или почую соблазнительный запах, сразу в животе, точно его помелом вымели, опять он начинает заявлять о своих правах. Я тут готов хоть гвозди глотать! Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я уж просил: нельзя ли мне получать двойную порцию. По этой причине я был в Будейовицах у полкового врача, а тот вместо двойной порции засадил меня на два дня в лазарет и прописал на целый день лишь чашку чистого бульона. «Я, говорит, покажу тебе, каналье, как быть голодным. Попробуй приди сюда еще раз, так уйдешь отсюда, как щепка». Я, господин обер-лейтенант, не только вкусных вещей равнодушно не могу видеть, но и простые до того раздражают мой аппетит, что слюнки текут. Осмелюсь почтительно просить вас, господин обер-лейтенант, распорядитесь, чтобы мне выдавали двойную порцию. Если мяса не будет, то хотя бы гарнир давали: картошку, кнедлики, немножко соуса, это ведь всегда остается.
   — Довольно с меня твоих наглых выходок! — ответил поручик Лукаш. — Видали вы когда-нибудь, старший писарь, более нахального солдата, чем этот балбес: сожрал обед, да еще хочет, чтобы ему выдавали двойную порцию. Этот обед ты запомнишь! Старший писарь, — обратился он к Ванеку, — отведите его к капралу Вейденгоферу, пусть тот покрепче привяжет его на дворе около кухни на два часа, когда будут раздавать гуляш. Пусть привяжет повыше, чтобы он держался только на самых цыпочках и видел, как в котле варится гуляш. Да устройте так, чтобы подлец этот был привязан, когда будут раздавать гуляш, чтобы у него слюнки потекли, как у голодной суки, когда та околачивается у колбасной. Скажите повару, пусть раздаст его порцию.
   — Слушаюсь, господин обер-лейтенант. Идемте, Балоун.
   Когда они уже уходили, поручик задержал их в дверях и, глядя прямо в испуганное лицо Балоуна, победоносно провозгласил:
   — Ну что? Добился своего? Приятного аппетита! А если еще раз проделаешь со мной такую штуку, я тебя без всяких передам в военно-полевой суд!
   Когда Ванек вернулся и объявил, что Балоун уже привязан, поручик Лукаш сказал:
   — Вы меня, Ванек, знаете, я не люблю делать таких вещей, но я не могу поступить иначе. Во-первых, вы знаете, что когда у собаки отнимают кость, она огрызается. Я не хочу, чтобы возле меня жил негодяй. Во-вторых, то обстоятельство, что Балоун привязан, имеет крупное моральное и психологическое значение для всей команды. За последнее время ребята, как только попадут в маршевый батальон и узнают, что их завтра или послезавтра отправят на позиции, делают что им вздумается. — Измученный поручик тихо продолжал: — Позавчера во время ночных маневров мы должны были действовать против учебной команды вольноопределяющихся за сахарным заводом. Первый взвод, авангард, более или менее соблюдал тишину на шоссе, потому что я сам его вел, но второй, который должен был свернуть налево и расставить под сахарным заводом дозоры, тот вел себя так, будто возвращался с загородной прогулки. Пели, стучали ногами так, что в лагере слышно было. Кроме того, на правом фланге на рекогносцировку местности около леса шел третий взвод. От нас по крайней мере десять минут ходьбы а все же ясно было видно, как эти мерзавцы курят: повсюду огненные точки. А четвертый взвод, тот, который должен был быть арьергардом, черт знает каким образом вдруг появился перед нашим авангардом, так что его приняли за неприятеля, и мне пришлось отступать перед собственным арьергардом, наступавшим на меня. Вот какой досталась мне в наследство одиннадцатая маршевая рота. Что я из этой команды могу сделать! Как они будут вести себя во время настоящего боя?
   При этих словах Лукаш молитвенно сложил руки и сделал мученическое лицо, а нос у него вытянулся.
   — Вы на это, господин поручик, не обращайте внимания, — старался успокоить его старший писарь Ванек, — не ломайте себе голову. Я был уже в трех маршевых ротах, и каждую из них вместе со всем батальоном расколотили, а нас отправляли на переформирование. Все эти маршевые роты были друг на друга похожи, и ни одна из них ни на волосок не была лучше вашей, господин обер-лейтенант. Хуже всех была девятая. Та потянула с собой в плен всех унтеров и ротного командира. Меня спасло только то, что я отправился в полковой обоз за ромом и вином и они проделали все это без меня. А знаете ли вы, господин обер-лейтенант, что во время последних ночных маневров, о которых вы изволили рассказывать, учебная команда вольноопределяющихся, которая должна была обойти нашу роту, заблудилась и попала к Нейзидлерскому озеру? Марширует себе до самого утра, а разведочные патрули — так те прямо влезли в болото. А вел ее сам господин капитан Сагнер. Они дошли бы до самого Шопроня, если б не рассвело! — сообщил конфиденциально старший писарь: ему нравилось смаковать подобные происшествия; ни одно из них не ускользнуло от его внимания. — Знаете ли вы, господин обер-лейтенант, — сказал он, доверительно подмигивая Лукашу, — что господин капитан Сагнер будет назначен командиром нашего маршевого батальона? По словам штабного фельдфебеля Гегнера, первоначально предполагалось, что командиром будете назначены вы, как самый старший из наших офицеров, а потом будто бы пришел в бригаду приказ из дивизии о назначении капитана Сагнера…
   Поручик Лукаш закусил губу и закурил сигарету.
   Обо всем этом он уже знал и был убежден, что с ним поступают несправедливо. Капитан Сагнер уже два раза обошел его по службе. Однако Лукаш только проронил:
   — Не в капитане Сагнере дело…
   — Не очень-то мне это по душе, — интимно заметил старший писарь. — Рассказывал мне фельдфебель Гегнер, что в начале войны господин капитан Сагнер вздумал где-то в Черногории отличиться и гнал одну роту за другой на сербские позиции под обстрел пулеметов, несмотря на то что это было совершенно гиблое дело и пехота там вообще ни черта не сделала бы, так как сербов с тех скал могла снять только артиллерия. Из всего батальона осталось только восемьдесят человек; сам капитан Сагнер был ранен в руку, потом в больнице заразился еще дизентерией и только после этого появился у нас в полку в Будейовицах. А вчера он будто бы распространялся в собрании, что мечтает о фронте, готов потерять там весь маршевый батальон, но себя покажет и получит signum laudis[142]. За свою деятельность на сербском фронте он получил фигу с маслом, но теперь или ляжет костьми со всем маршевым батальоном, или будет произведен в подполковники, а маршевому батальону придется туго. Я так полагаю, господин обер-лейтенант, что этот риск и нас касается. Недавно фельдфебель Гегнер говорил, что вы очень не ладите с капитаном Сагнером и что он в первую очередь пошлет в бой нашу одиннадцатую роту, в самые опасные места.
   Старший писарь вздохнул.
   — Мне думается, что в такой войне, как эта, когда столько войск и так растянута линия фронта, можно достичь успеха скорее хорошим маневрированием, чем отчаянными атаками. Я наблюдал это под Дуклою, когда был в десятой маршевой роте. Тогда все сошло гладко, пришел приказ «nicht schiessen!»[143], мы и не стреляли, а ждали, пока русские к нам приблизятся. Мы бы их забрали в плен без единого выстрела, только тогда около нас на левом фланге стояли идиоты ополченцы, и они так испугались русских, что начали удирать под гору по снегу — прямо как по льду. Ну, мы получили приказ, где сообщалось, что русские прорвали левый фланг и что мы должны отойти к штабу бригады. Я тогда как раз находился в штабе бригады, куда принес на подпись ротную продовольственную книгу, так как не мог разыскать наш полковой обоз. В это время в штаб стали прибегать поодиночке ребята из десятой маршевой роты. К вечеру их прибыло сто двадцать человек, а остальные, как говорили, заблудились во время отступления и съехали по снегу прямо к русским, вроде как на тобогане. Натерпелись мы там страху, господин обер-лейтенант! У русских в Карпатах были позиции и внизу и наверху… А потом, господин обер-лейтенант, капитан Сагнер…
   — Оставьте вы меня в покое с капитаном Сагнером! — сказал поручик Лукаш. — Я сам все это отлично знаю. Только не воображайте, пожалуйста, что, когда начнется бой, вы опять случайно очутитесь где-нибудь в обозе и будете получать ром и вино. Меня предупредили, что вы пьете горькую и стоит посмотреть на ваш красный нос, сразу видно, с кем имеешь дело.
   — Это все с Карпат, господин обер-лейтенант. Там поневоле приходилось пить: обед нам приносили на гору холодный, в окопах — снег, огонь разводить нельзя, нас только ром и поддерживал. И если б не я, с нами случилось бы, что и с другими маршевыми ротами, где не было рому и люди замерзали. Но зато у нас от рому покраснели носы, и это имело плохую сторону, так как из батальона пришел приказ, чтобы на разведки посылать тех солдат, у которых носы красные.
   — Теперь зима уже прошла, — многозначительно проронил поручик. — Ром, как и вино, господин обер-лейтенант, на фронте незаменимы во всякое время года. Они, так сказать, поддерживают хорошее настроение. За полкотелка вина и четверть литра рому солдат сам пойдет драться с кем угодно. И какая это скотина опять стучит в дверь, на дверях же написано «Nicht klopfen!»[144] — Herein![145]
   Поручик Лукаш повернулся в кресле и увидел, что дверь медленно и тихо открывается. И так же тихо, приложив руку к козырьку, в канцелярию одиннадцатой маршевой роты вступил бравый солдат Швейк. Вероятно, он отдавал честь, еще когда стучал в дверь и разглядывал надпись «Nicht klopfen!»
   Швейк держал руку у козырька, и это очень шло к его бесконечно довольной, беспечной физиономии. Он выглядел, как греческий бог воровства, облаченный в скромную форму австрийского пехотинца.
   Поручик Лукаш на мгновенье зажмурил глаза под ласковым взглядом бравого солдата Швейка. Наверно, с таким обожанием и нежностью глядел блудный, потерянный и вновь обретенный сын на своего отца, когда тот в его честь жарил на вертеле барана.
   — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я опять здесь, — заговорил Швейк так просто и непринужденно, что поручик Лукаш сразу пришел в себя.
   С того самого момента, когда полковник Шредер заявил, что опять посадит ему на шею Швейка, поручик Лукаш каждый день в мыслях отдалял момент свидания.
   Каждое утро поручик убеждал себя: «Сегодня он не появится. Наверно, опять чего-нибудь натворил, его еще там подержат».
   Но все эти расчеты Швейк мило и просто разрушил одним своим появлением.
   Швейк сначала бросил взгляд на старшего писаря Ванека и, обратившись к нему с приятной улыбкой, подал бумаги, которые вынул из кармана шинели.
   — Осмелюсь доложить, господин старший писарь, эти бумаги, выданные мне в полковой канцелярии, я должен отдать вам. Это насчет моего жалованья и зачисления на довольствие.
   В канцелярии одиннадцатой маршевой роты Швейк держался так естественно и свободно, как будто он с Ванеком был в самых приятельских отношениях. На его обращение старший писарь реагировал кратко:
   — Положите их на стол.
   — Будьте любезны, старший писарь, оставьте нас одних, — сказал со вздохом поручик Лукаш.
   Ванек ушел и остался за дверью подслушивать, о чем они будут говорить,
   Сначала он не слышал ничего. Швейк и поручик Лукаш молчали и долго глядели друг на друга. Лукаш смотрел на Швейка, как петушок, стоящий перед курочкой и готовящийся на нее прыгнуть; он словно хотел его загипнотизировать.
   Швейк, как всегда, отвечал поручику своим теплым, приветливым и спокойным взглядом, как будто хотел ему сказать: «Опять мы вместе, душенька. Теперь нас ничто не разлучит, голубчик ты мой». Так как поручик долго не прерывал молчания, глаза Швейка говорили ему с трогательной нежностью: «Так скажи что-нибудь, золотой мой, вымолви хоть словечко!»
   Поручик Лукаш прервал это мучительное молчание словами, в которые старался вложить изрядную долю иронии:
   — Добро пожаловать, Швейк! Благодарю за визит. Наконец-то вы у нас, долгожданный гость.
   Но он не сдержался, и вся злость, накопившаяся за последние дни, вылилась в страшном ударе кулаком по столу. Чернильница подскочила и залила чернилами ведомость на жалованье. Одновременно с чернильницей подскочил поручик Лукаш и, приблизившись вплотную к Швейку, заорал:
   — Скотина!
   Он метался взад и вперед по узкой канцелярии и, оказываясь около Швейка, плевался.
   — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — сказал Швейк, между тем как поручик Лукаш все бегал по канцелярии и в исступлении бросал в угол скомканные листы бумаги, за которыми он то и дело подходил к столу, — письмо, стало быть, я отдал, как договорились. К счастью, мне удалось застать дома саму пани Каконь, и могу сказать, что это весьма интересная женщина, правда, я видел ее в слезах…
   Поручик Лукаш сел на койку военного писаря и хриплым голосом крикнул:
   — Когда же этому придет конец, Швейк?
   Швейк, сделав вид, что недослышал, ответил:
   — Потом со мной вышла маленькая неприятность, но я взял все на себя. Правда, мне не поверили, что я переписываюсь с этой пани, и, для того чтобы замести следы, я во время допроса проглотил письмо. Потом по чистой случайности — иначе это никак не объяснить! — я вмешался в небольшую потасовку, но благополучно вывернулся. Невинность моя была признана, меня послали на полковой рапорт, но в дивизионном суде следствие прекратили. В полковой канцелярии я ждал всего несколько минут, пока не пришел полковник, который выругал меня слегка и сказал, что я должен немедленно, господин обер-лейтенант, явиться к вам с рапортом о вступлении в должность ординарца. Кроме того, господин полковник приказал мне доложить вам, чтобы вы немедленно пришли к нему по делам маршевой роты. С тех пор прошло больше получаса. Но ведь господин полковник не знал, что меня еще потянут в полковую канцелярию и что я там просижу больше пятнадцати минут. А сидел я там потому, что мне задержали жалованье, которое должны были выдать не в роте, а в полку, так как я считался полковым арестантом. Там все так перемешали и перепутали, что прямо обалдеть можно.
   Услышав, что еще полчаса тому назад он должен был быть у полковника Шредера, поручик стал быстро одеваться.
   — Опять удружили вы мне, Швейк! — произнес он голосом, полным такого безнадежного отчаяния, что Швейк попытался успокоить его дружеским словом, прокричав вслед вихрем вылетевшему поручику:
   — Ничего, господин полковник подождет, ему все равно нечего делать.
   Минуту спустя после ухода поручика в канцелярию вошел старший писарь Ванек.
   Швейк сидел на стуле и подкладывал в маленькую железную печку уголь. Печка чадила и воняла, а Швейк продолжал развлекаться, не обращая внимания на Ванека, который остановился и несколько минут наблюдал за ним, но наконец не выдержал, захлопнул ногой дверцу печки и сказал Швейку, чтобы тот убирался отсюда.
   — Господин старший писарь, — с достоинством произнес Швейк, — позвольте вам заявить, что ваш приказ убраться отсюда и вообще из лагеря при всем моем желании исполнить не могу, так как подчиняюсь приказанию высшей инстанции. Ведь я здесь ординарец, — гордо добавил Швейк. — Господин полковник Шредер прикомандировал меня к одиннадцатой маршевой роте, к господину обер-лейтенанту, у которого я был прежде денщиком, но благодаря моей врожденной интеллигентности я получил повышение и стал ординарцем. Мы с господином обер-лейтенантом старые знакомые. А кем вы, господин старший писарь, были в мирное время?