Страница:
Он разговорился об отношении офицеров к нижним чинам, нижних чинов к унтер-офицерам, о перебежчиках во вражеский стан, о политических событиях и о том, что пятьдесят процентов чешских солдат politisch verdachtig[152].
— Jawohl, meine Herren der Kramarsch, Scheiner und Klofatsch…[153]
Офицеры в своем большинстве во время доклада думали о том, когда наконец старый пустомеля перестанет нести эту белиберду, но полковник продолжал городить всякий вздор о новых задачах новых маршевых батальонов, о павших в бою офицерах полка, о цеппелинах, проволочных заграждениях, присяге…
Тут поручик Лукаш вспомнил, что в то время, когда весь маршевый батальон присягал, бравый солдат Швейк к присяге приведен не был, так как в те дни сидел в дивизионном суде.
При этом воспоминании он вдруг рассмеялся.
Это было что-то вроде истерического смеха, которым он заразил нескольких офицеров, сидевших рядом. Его смех привлек внимание полковника, только что заговорившего об опыте, приобретенном при отступлении германских армий в Арденнах. Смешав все это в одну кучу, полковник закончил:
— Господа, здесь нет ничего смешного.
Потом все отправились в Офицерское собрание, так как полковника Шредера вызвал к телефону штаб бригады.
Швейк дремал у телефона, когда его вдруг разбудил звонок.
— Алло! — послышалось в телефоне. — У телефона Regimentskanzlei.
— Алло! — ответил Швейк. — Здесь канцелярия одиннадцатой роты.
— Не задерживай, — послышался голос, — возьми карандаш и пиши. Прими телефонограмму, — Одиннадцатой маршевой роте…
Затем последовали одна за другой какие-то странные фразы, так как одновременно говорили двенадцатая и тринадцатая маршевые роты, и телефонограмма совершеннно растворилась в этом хаосе звуков. Швейк не мог понять ни слова. Наконец все утихло и Швейк разобрал:
— Алло! Алло! Повтори и не задерживай!
— Что повторить?
— Что повторить, дубина! Телефонограмму!
— Какую телефонограмму?
— Черт побери! Глухой ты, что ли? Телефонограм которую я продиктовал тебе, балбес!
— Я ничего не слышал, здесь еще кто-то вмешался в наш разговор.
— Осел ты, и больше ничего! Ты что думаешь, я с тобой валять дурака буду? Примешь ты телефонограмму или нет? Есть у тебя карандаш и бумага? Что?.. Нет?.. Скотина! Мне ждать, пока ты найдешь? Ну и солдаты пошли!.. Ну, так как же? Может, ты еще не подготовился? Наконец-то раскачался! Так слушай: 11. Marschkumpanie[154]. Повтори!
— 11. Marschkumpanie.
— Kumpaniekommandant..[155] Есть?.. Повтори!
— Kumpaniekommandant…
— Zur Besprechung morgen..[156] Готов? Повтори!
— Zur Besprechung morgen…
— Um neun Uhr— Unterschrift[157]. Понимаешь, что такое Unterschrift, обезьяна? Это подпись! Повтори это!
— Um neun Uhr— Unterschrift. Понимаешь… что… такое Unterschrift, обезьяна, это — подпись.
— Дурак! Подпись: Oberst Schroder[158], скотина! Есть? Повтори!
— Oberst Schroder, скотина…
— Наконец-то, дубина! Кто принял телефонограмму?
— Я.
— Himmelherrgott[159]! Кто это — "я"?
— Швейк. Что еще?
— Слава богу, больше ничего. Тебя надо было назвать «Ослов». Что у вас там нового?
— Ничего нет. Все по-старому.
— Тебе небось все нравится? Говорят, у вас сегодня кого-то привязывали?
— Всего-навсего денщика господина обер-лейтенанта он у него обед слопал. Не знаешь, когда мы едем?
— Это, брат, вопрос!.. Старик и тот этого не знает. Спокойной ночи! Блох у вас там много?
Швейк положил трубку и принялся будить старшего писаря Ванека, который отчаянно сопротивлялся; когда же Швейк начал его трясти, писарь заехал ему в нос. Потом перевернулся на живот и стал брыкаться.
Все-таки Швейку удалось его разбудить и писарь, протирая глаза, повернулся к нему лицом и испуганно спросил:
— Что случилось?
— Ничего особенного, — ответил Швейк, — я хотел с вами посоветоваться. Только что мы получили телефонограмму: завтра в девять часов господин обер-лейтенант Лукаш должен явиться на совещание к господину полковнику. Я не знаю, как мне поступить. Должен ли я пойти передать ему это сейчас, немедленно, или завтра утром. Я долго колебался: стоит мне вас будить или не стоит, ведь вы так славно храпели… А потом решил, куда ни шло: ум хорошо, два лучше…
— Ради бога, прошу вас, не мешайте спать, — завопил Ванек, зевая во весь рот, — отправляйтесь туда утром и не будите меня!
Он повернулся на бок и тотчас заснул.
Швейк опять сел около телефона и, положив голову на стол, задремал. Его разбудил телефонный звонок.
— Алло! Одиннадцатая маршевая рота?
— Да, одиннадцатая маршевая рота. Кто там?
— Тринадцатая маршевая рота. Алло! Который час? Я никак не могу созвониться с телефонной станцией. Что-то долго не идут меня сменять.
— У нас часы стоят.
— Значит, как и у нас. Не знаешь, когда трогаемся? Ты не говорил с полковой канцелярией?
— Там ни хрена не знают, как и мы.
— Не грубите, барышня! Вы уже получили консервы? От нас туда ходили и ничего не принесли. Склад был закрыт.
— Наши тоже пришли с пустыми руками.
— Зря только панику подымают. Как думаешь, куда мы поедем?
— В Россию.
— А я думаю, что, скорее, в Сербию. Посмотрим, когда будем в Будапеште. Если нас повезут направо — так Сербия, а налево — Россия. У вас уже есть вещевые мешки? Говорят, жалованье повысят. А ты играешь в три листика? Играешь— так приходи завтра. Мы наяриваем каждый вечер. Сколько вас сидит у телефона? Один? Так наплюй на все и ступай дрыхать. Странные у вас порядки! Ты небось попал как кур во щи. Ну, наконец-то меня пришли сменять. Дрыхни на здоровье!
Швейк и в самом деле сладко уснул у телефона, забыв повесить трубку, так что никто не мог потревожить его сна. А телефонист в полковой канцелярии всю ночь чертыхался: ему никак не удавалось дозвониться до одиннадцатой маршевой роты и передать новую телефонограмму о том, что завтра до двенадцати часов дня в полковую канцелярию должен быть представлен список солдат, которым еще не сделана противотифозная прививка.
Поручик Лукаш все еще сидел в Офицерском собрании с военным врачом Шанцлером, который, усевшись верхом на стул, размеренно стучал бильярдным кием об пол и произносил при этом следующие фразы:
"Сарацинский султан Салах-Эддин первый признал нейтральность санитарного персонала.
Следует подавать помощь раненым вне зависимости от того, к какому лагерю они принадлежат.
Каждая сторона должна покрыть расходы за лекарство и лечение другой стороне. Следует разрешить посылать врачей и фельдшеров с генеральскими удостоверениями для оказания помощи раненым врагам.
Точно так же попавших в плен раненых следует под охраною и поручительством генералов отсылать назад или же обменивать. Потом они могут продолжать службу в строю.
Больных с обеих сторон не разрешается ни брать в плен, ни убивать, их следует отправлять в безопасные места, в госпитали.
Разрешается оставить при них стражу, которая, как и больные, должна вернуться с генеральскими удостоверениями. Все это распространяется и на фронтовых священнослужителей, на врачей, хирургов, аптекарей, фельдшеров, санитаров и других лиц, обслуживающих больных. Все они не могут быть взяты в плен, но тем же самым порядком должны быть посланы обратно".
Доктор Шанцлер уже сломал при этом два кия и все еще не закончил своей странной лекции об охране раненых на войне, постоянно впутывая в свою речь какие-то непонятные генеральские удостоверения.
Поручик Лукаш допил свой черный кофе и пошел домой, где нашел бородатого великана Балоуна, который в это время поджаривал в котелке колбасу на его спиртовке.
— Я осмелился, — заикаясь, сказал Балоун, — я по зволил себе, осмелюсь доложить…
Лукаш с любопытством посмотрел на него. В этот момент Балоун показался ему большим ребенком, наивным созданием, и поручик Лукаш пожалел, что приказал привязать его за неутолимый аппетит.
— Жарь, жарь, Балоун, — сказал он, отстегивая саблю, — с завтрашнего дня я прикажу выписывать для тебе лишнюю порцию хлеба.
Поручик сел к столу. И вдруг ему захотелось написать сентиментальное письмо своей тете.
"Милая тетенька!
Только что получил приказ подготовиться к отъезду на фронт со своей маршевой ротой. Может, это письмо будет последним моим письмом к тебе. Повсюду идут жестокие бои, наши потери велики. И мне трудно закончить это письмо словом «до свидания»; правильнее написать «прощай».
«Докончу завтра утром», — подумал поручик Лукаш и пошел спать.
Увидев, что поручик Лукаш крепко уснул, Балоун опять начал шнырять и шарить по квартире, как тараканы ночью; он открыл чемоданчик поручика и откусил кусок шоколаду. И вдруг Балоун испугался, — поручик зашевелился во сне, — быстро положил надкусанный шоколад в чемоданчик и притих.
Потом потихоньку пошел посмотреть, что написал по ручик.
Прочел и был тронут, особенно словом «прощай». Он лег на свой соломенный матрац у дверей и вспомнил родной дом и дни, когда резали свиней.
Балоун никак не мог отогнать от себя ту незабываемую яркую картину, как он прокалывает тлаченку, чтобы из нее вышел воздух: иначе во время варки она лопнет.
При воспоминании о том, как у соседей однажды лопнула и разварилась целая колбаса, он уснул беспокойным сном.
Ему приснилось, что он позвал к себе неумелого колбасника, который до того плохо набивал ливерные колбасы, что они тут же лопались. Потом оказалось, что мясник забыл сделать кровяную колбасу, пропала буженина и для ливерных колбас не хватает лучинок. Потом ему приснился полевой суд, будто его поймали, когда он крал из походной кухни кусок мяса. Наконец он увидел себя повешенным на липе в аллее военного лагеря в Бруке-на-Лейте.
Швейк проснулся вместе с пробуждающимся солнышком, которое взошло в благоухании сгущенного кофе, доносившемся изо всех ротных кухонь. Он машинально, как будто только что кончил разговаривать по телефону, повесил трубку и совершил по канцелярии утренний моцион. При этом он пел. Начал он сразу с середины песни о том, как солдат переодевается девицей и идет к своей возлюбленной на мельницу, а мельник кладет его спать к своей дочери, но прежде кричит мельничихе:
— Который час?
— Только что играли утреннюю зорю.
— Встану уж после кофе, — решил Ванек: торопиться было не в его правилах, — и без того опять начнут приставать и гонять понапрасну, как вчера с этими консервами. — Ванек зевнул и спросил: — Не наболтал ли я лишнего, когда вернулся домой?
— Так кое-что невпопад, — сказал Швейк. — Вы все время рассуждали сами с собой о каких-то формах: мол, форма не есть форма, а то, что не есть форма, есть форма, и та форма опять не есть форма. Но это вас быстро утомило, и вы сразу захрапели, словно пила в работе.
Швейк замолчал, дошел до двери, опять повернул к койке старшего писаря, остановился и начал:
— Что касается меня лично, господин старший писарь, то когда я услышал, что вы говорите об этих формах, я вспомнил о фонарщике Затке. Он служил на газовой станции на Летне, в обязанности его входило зажигать и тушить фонари. Просвещенный был человек, он ходил по разным ночным кабачкам на Летне: ведь от зажигания до гашения фонарей времени хватает. Утром на газовой станции он вел точь-в-точь такие же разговоры, как, например, вы вчера, только говорил он так: «Эти кости для играния, потому что на них вижу ребра и грани я». Я это собственными ушами слышал, когда один пьяный полицейский по ошибке привел меня за несоблюдение чистоты на улице вместо полицейского комиссариата на газовую станцию.
В конце концов, — добавил Швейк тихо, — Затка этот кончил очень плохо. Вступил он в конгрегацию святой Марии, ходил с небесными козами на проповеди патера Емельки к святому Игнатию на Карлову площадь и, когда к святому Игнатию приехали миссионеры, забыл погасить все газовые фонари в своем районе, так что там беспрерывно три дня и три ночи горел газ на улицах.
Беда, — продолжал Швейк, — когда человек вдруг примется философствовать, — это всегда пахнет белой горячкой. Несколько лет тому назад к нам из Семьдесят пятого полка перевели майора Блюгера. Тот, бывало, раз в месяц соберет нас, выстроит в каре и начнет вместе с нами философствовать: «Что такое офицерское звание?» Он ничего, кроме сливянки, не пил. «Каждый офицер, солдаты, — разъяснял он нам на казарменном дворе, — сам по себе является совершеннейшим существом, которое наделено умом в сто раз большим, чем вы все вместе взятые. Вы не можете представить себе ничего более совершенного, чем офицер, даже если будете размышлять над этим всю жизнь. Каждый офицер есть существо необходимое, в то время как вы, рядовые, случайный элемент, ваше существование допустимо, но не обязательно. Если бы дело дошло до войны и вы пали бы за государя императора — прекрасно. От этого немногое бы изменилось, но если бы первым пал ваш офицер, тогда бы вы почувствовали, в какой степени вы от него зависите и сколь велика ваша потеря. Офицер должен существовать, и вы своим существованием обязаны только господам офицерам; вы от них происходите, вы без них не обойдетесь, вы без начальства и пернуть не можете. Офицер для вас, солдаты, закон нравственности — все равно, понимаете вы это или нет, — а так как каждый закон должен иметь своего законодателя, то таким для вас, солдаты, является только офицер, которому вы себя чувствуете — и должны чувствовать — обязанными во всем, и каждое без исключения его приказание должно вами исполняться, независимо от того, нравится это вам или нет».
А однажды, после того как майор Блюгер закончил свою речь, он стал обходить каре и спрашивать одного за другим:
«Что ты чувствуешь, когда хватишь лишнего?»
Ну, ему отвечали как-то нескладно: дескать, или еще никогда до этого не доходило, или всякий раз, как хватишь лишнего, начинает тошнить, а один даже сразу почувствовал, что останется без отпуска. Майор Блюгер тут же приказал отвести всех в сторону, чтобы они после обеда на дворе поупражнялись в вольной гимнастике в наказание за то, что не умеют выразить то, что они чувствуют. Ожидая своей очереди, я вспомнил, о чем он распространялся в последний раз, и когда майор подошел ко мне, я совершенно спокойно ему ответил:
«Осмелюсь доложить, господин майор, когда я хвачу лишнее, то всегда чувствую внутри какое-то беслокойство, страх и угрызение совести. А когда я вовремя возвращаюсь из отпуска в казармы, мною овладевает блаженный покой и лезет внутреннее удовлетворение».
Все кругом расхохотались, а майор Блюгер заорал:
«По тебе, балда, клопы только лезут, когда ты дрыхнешь на койке! Он еще острит, сукин сын!»— и вкатил мне такие шпангли — мое почтение!
— На военной службе иначе нельзя, — сказал старший писарь, лениво потягиваясь на своей койке, — это уж так исстари ведется: как ни ответь, как ни сделай — всегда над тобой тучи и в тебя мечут гром и молнии. Без этого нет дисциплины!
— Правильно сказано, — заявил Швейк. — Никогда не забуду, как посадили рекрута Пеха. Ротным командиром был у нас лейтенант Моц. Вот собрал он рекрутов и спрашивает: кто откуда? «Перво-наперво, желторотые, — обратился он к ним, — вы должны научиться отвечать коротко и ясно, точно кнутом щелкнуть. Итак, начнем. Откуда вы, Пех?» Пех был интеллигентный малый и ответил так: «Нижний Боусов, Unter Bautzen, двести шестьдесят семь домов, тысяча девятьсот тридцать шесть чешских обывателей, округ Ичин, волость Соботка, бывшая вотчина Кост, приходская церковь святой Екатерины, построенная в четырнадцатом столетии и реставрированная графом Вацлавом Вратиславом Нетолицким, школа, почта, телеграф, станция чешской товарной линии, сахарный завод, мельница, лесопилка, хутор Вальха, шесть ярмарок в году…»
Лейтенант Моц кинулся на него и стал бить его по морде, приговаривая: «Вот тебе первая ярмарка, вот тебе другая, третья, четвертая, пятая, шестая…» А Пех, хоть и был рекрут, потребовал, чтобы его допустили на батальонный рапорт. В канцелярии была тогда развеселая шатия. Ну, и написали они там, что он направляется на батальонный рапорт по поводу ежегодных ярмарок в Нижнем Боусове. Командиром батальона был тогда майор Рогелль. «Also, was gibts?»[160] — спросил он Пеха, а тот выпалил: «Осмелюсь доложить, господин майор, в Нижнем Боусове шесть ярмарок в году». Ну, здесь майор Рогелль на него заорал, затопал ногами и немедленно приказал отвести в военный госпиталь в отделение для сумасшедших. С той поры стал из Пеха самый что ни на есть последний солдат, — не солдат, а одно наказание.
— Солдата воспитать дело нелегкое, — сказал, зевая, старший писарь Ванек. — Солдат, который ни разу не был наказан на военной службе, не солдат. Это, может, в мирное время так было, что солдат, отбывший свою службу без единого наказания, потом имел всякие преимущества на гражданке. Теперь как раз наоборот: самые плохие солдаты, которые в мирное время не выходили из-под ареста, на войне оказались самыми лучшими. Помню я рядового из восьмой маршевой роты Сильвануса. У того, бывало, что ни день — то наказание. Да какие наказания! Не стыдился украсть у товарища последний крейцер. А когда попал в бой, так первый перерезал проволочные заграждения, трех взял в плен и одного тут же по дороге застрелил, — дескать, он не внушал мне доверия. Он получил большую серебряную медалп, нашили ему две звездочки, и, если бы потом его не повесили у Дукельского перевала, он давно бы уже ходил во взводных. А не повесить его после боя никак нельзя было. Раз вызвался он идти на рекогносцировку, а патруль другого полка застиг его за обшариванием трупов. Нашли у него часов штук восемь и много колец. Повесили у штаба бригады.
— Из этого видно, — глубокомысленно заметил Швейк, — что каждый солдат сам должен завоевывать себе положение.
Раздался телефонный звонок. Старший писарь подошел к телефону. Можно было разобрать голос поручика Лукаша, который спрашивал, что с консервами. Было слышно, как он давал нагоняй.
— Правда же, их нет, господин обер-лейтенант! — кричал в телефон Ванек. — Откуда им там взяться, это только фантазия интендантства. Совсем напрасно было посылать туда людей. Я хотел вам телефонировать. Я был в кантине? Кто сказал? Повар-оккультист из офицерской кухни? Действительно, я позволил себе туда зайти. Знаете, господин обер-лейтенант, как назвал этот самый оккультист всю панику с консервами? «Ужас нерожденного». Никак нет, господин обер-лейтенант, я совершенно трезв. Что делает Швейк? Он здесь. Прикажете его позвать?.. Швейк, к телефону! — крикнул старший писарь и шепотом добавил: — Если вас спросят, в каком виде я вернулся, скажите, что в полном порядке.
Швейк у телефона:
— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, у телефона Швейк.
— Послушайте, Швейк, как обстоит дело с консервами? Все в порядке?
— Нет их, господин обер-лейтенант. Ни слуху ни духу.
— Я хотел бы, Швейк, чтобы вы, пока мы в лагере, по утрам всегда являлись ко мне с рапортом. А когда поедем, — неотлучно будете находиться при мне. Что вы делали ночью?
— Неотлучно сидел у телефона.
— Были какие-нибудь новости?
— Были, господин обер-лейтенант.
— Швейк, не валяйте опять дурака. Сообщали что-нибудь важное, срочное?
— Так точно, господин обер-лейтенант, но только к девяти часам.
— Что же вы сразу мне об этом не доложили?
— Не хотел вас беспокоить, господин обер-лейтенант, не смел об этом и помыслить.
— Так говорите же, — черт вас дери! — что предстоит в девять часов?!
— Телефонограмма, господин обер-лейтенант.
— Я вас не понимаю.
— Я это записал, господин обер-лейтенант. Примите телефонограмму. Кто у телефона?.. Есть? Читай… Или еще что-то в этом роде…
— Черт вас побери, Швейк! Мука мне с вами… Передайте мне содержание, или я вас так тресну, что… Ну?!
— Опять какое-то совещание, господин обер-лейтенант, сегодня в девять часов утра у господина полковника. Хотел вас разбудить ночью, но потом раздумал.
— Еще бы вы осмелились будить меня ночью из-за всякой ерунды, на это и утром времени достаточно. Wieder eine Besprechung, der Teufel soll das alles buserieren![161] Опустите трубку, позовите к телефону Ванека.
— Старший писарь Ванек у телефона. Rechnugsfeldwebl Vanek, Herr Oberleutnant[162].
— Ванек, немедленно найдите мне другого денщика. Этот подлец Балоун за ночь сожрал у меня весь шоколад. Привязать? Нет, отдадим его в санитары. Детина, косая сажень в плечах, — пусть таскает раненых с поля сражения. Сейчас же и пошлю его к вам. Устройте все это в полковой канцелярии немедленно и тотчас же возвращайтесь в роту. Как по-вашему, скоро мы тронемся?
— Торопиться некуда, господин обер-лейтенант. Когда мы отправлялись с девятой маршевой ротой, нас целых четыре дня водили за нос. С восьмой то же самое. Только с десятой дела обстояли лучше. Мы были в полной боевой готовности, в двенадцать часов получили приказ, а вечером уже ехали, но зато потом нас гоняли по всей Венгрии и не знали, какую дыру на каком фронте заткнуть нами.
С тех пор как поручик Лукаш стал командиром одиннадцатой маршевой роты, он находился в состоянии, называемом синкретизмом, — по имени той философской системы, которая старалась примирить противоречия понятий путем компромисса, доходящего до смешения противоположных взглядов. А поэтому он ответил:
— Да, может быть, это и так. По-вашему, мы сегодня не тронемся? В девять часов совещание у полковника. Да, кстати, знаете о том, что вы дежурный? Я только так. Составьте мне… Подождите, что бишь должны вы мне составить? Список унтер-офицеров с указанием, с какого времени каждый из них служит… Потом провиант для роты. Национальность? Да, да, и национальность… А главное, пришлите мне нового денщика. Что сегодня прапорщику Плешнеру делать с командой? Подготовиться к отправке. Счета?.. Приду подписать после обеда. В город никого не отпускайте. В кантину, в лагерь? После обеда на час… Позовите сюда Швейка… Швейк, вы пока останетесь у телефона.
— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я еще не пил кофе.
— Так принесите кофе и останьтесь в канцелярии у телефона, пока я вас не позову. Знаете, что такое ординарец?
— Это тот, кто на побегушках, господин обер-лейтенант.
— Итак, чтобы вы были на месте, когда я вам позвоню. Напомните еще раз Ванеку, чтобы нашел для меня какого-нибудь денщика. Швейк! Алло! Где вы?
— Здесь, господин обер-лейтенант, мне только что принесли кофе.
— Швейк! Алло!
— Я слушаю, господин обер-лейтенант. Кофе совсем холодный.
— Вы, Швейк, хорошо знаете, что такое денщик, поговорите с ним, а потом скажете мне, что он собой представляет. Повесьте трубку.
Ванек, прихлебывая черный кофе, в который подлил рома из бутылки с надписью «Tinte»[163], сделанной из предосторожности, посмотрел на Швейка и сказал:
— Наш обер-лейтенант так кричит в телефон, что я разобрал каждое слово. По всему видать, вы близко знакомы с господином обер-лейтенантом, Швейк?
— Я его правая рука. Рука руку моет. Попадали мы с ним в переделки. Сколько раз нас хотели разлучить, а мы опять сходились. Он на меня во всем полагается. Сколько раз я сам этому удивлялся. Вот вы только что слышали, как он сказал, чтобы я вам еще раз напомнил о том, что вы должны ему найти нового денщика, а я должен поговорить с ним и дать о нем отзыв. Господину обер-лейтенанту не каждый денщик угодит.
Из арестантского отделения дивизионного суда он только вчера ночью был переведен на гауптвахту, где и находился под стражей. Одновременно в полковую канцелярию была передана до невозможности запутанная бумага дивизионного суда, в которой указывалось, что в данном случае дело идет не о бунте, так как вольноопределяющиеся не обязаны чистить отхожие места, но тем не менее в этом усматривается нарушение дисциплины, каковой проступок может быть искуплен им примерной службой на фронте. Ввиду всего этого обвиняемый вольноопределяющийся Марек опять отсылается в свой полк, а следствие о нарушении дисциплины приостанавливается до конца войны и будет возобновлено в случае нового проступка вольноопределяющегося Марека.
— Jawohl, meine Herren der Kramarsch, Scheiner und Klofatsch…[153]
Офицеры в своем большинстве во время доклада думали о том, когда наконец старый пустомеля перестанет нести эту белиберду, но полковник продолжал городить всякий вздор о новых задачах новых маршевых батальонов, о павших в бою офицерах полка, о цеппелинах, проволочных заграждениях, присяге…
Тут поручик Лукаш вспомнил, что в то время, когда весь маршевый батальон присягал, бравый солдат Швейк к присяге приведен не был, так как в те дни сидел в дивизионном суде.
При этом воспоминании он вдруг рассмеялся.
Это было что-то вроде истерического смеха, которым он заразил нескольких офицеров, сидевших рядом. Его смех привлек внимание полковника, только что заговорившего об опыте, приобретенном при отступлении германских армий в Арденнах. Смешав все это в одну кучу, полковник закончил:
— Господа, здесь нет ничего смешного.
Потом все отправились в Офицерское собрание, так как полковника Шредера вызвал к телефону штаб бригады.
Швейк дремал у телефона, когда его вдруг разбудил звонок.
— Алло! — послышалось в телефоне. — У телефона Regimentskanzlei.
— Алло! — ответил Швейк. — Здесь канцелярия одиннадцатой роты.
— Не задерживай, — послышался голос, — возьми карандаш и пиши. Прими телефонограмму, — Одиннадцатой маршевой роте…
Затем последовали одна за другой какие-то странные фразы, так как одновременно говорили двенадцатая и тринадцатая маршевые роты, и телефонограмма совершеннно растворилась в этом хаосе звуков. Швейк не мог понять ни слова. Наконец все утихло и Швейк разобрал:
— Алло! Алло! Повтори и не задерживай!
— Что повторить?
— Что повторить, дубина! Телефонограмму!
— Какую телефонограмму?
— Черт побери! Глухой ты, что ли? Телефонограм которую я продиктовал тебе, балбес!
— Я ничего не слышал, здесь еще кто-то вмешался в наш разговор.
— Осел ты, и больше ничего! Ты что думаешь, я с тобой валять дурака буду? Примешь ты телефонограмму или нет? Есть у тебя карандаш и бумага? Что?.. Нет?.. Скотина! Мне ждать, пока ты найдешь? Ну и солдаты пошли!.. Ну, так как же? Может, ты еще не подготовился? Наконец-то раскачался! Так слушай: 11. Marschkumpanie[154]. Повтори!
— 11. Marschkumpanie.
— Kumpaniekommandant..[155] Есть?.. Повтори!
— Kumpaniekommandant…
— Zur Besprechung morgen..[156] Готов? Повтори!
— Zur Besprechung morgen…
— Um neun Uhr— Unterschrift[157]. Понимаешь, что такое Unterschrift, обезьяна? Это подпись! Повтори это!
— Um neun Uhr— Unterschrift. Понимаешь… что… такое Unterschrift, обезьяна, это — подпись.
— Дурак! Подпись: Oberst Schroder[158], скотина! Есть? Повтори!
— Oberst Schroder, скотина…
— Наконец-то, дубина! Кто принял телефонограмму?
— Я.
— Himmelherrgott[159]! Кто это — "я"?
— Швейк. Что еще?
— Слава богу, больше ничего. Тебя надо было назвать «Ослов». Что у вас там нового?
— Ничего нет. Все по-старому.
— Тебе небось все нравится? Говорят, у вас сегодня кого-то привязывали?
— Всего-навсего денщика господина обер-лейтенанта он у него обед слопал. Не знаешь, когда мы едем?
— Это, брат, вопрос!.. Старик и тот этого не знает. Спокойной ночи! Блох у вас там много?
Швейк положил трубку и принялся будить старшего писаря Ванека, который отчаянно сопротивлялся; когда же Швейк начал его трясти, писарь заехал ему в нос. Потом перевернулся на живот и стал брыкаться.
Все-таки Швейку удалось его разбудить и писарь, протирая глаза, повернулся к нему лицом и испуганно спросил:
— Что случилось?
— Ничего особенного, — ответил Швейк, — я хотел с вами посоветоваться. Только что мы получили телефонограмму: завтра в девять часов господин обер-лейтенант Лукаш должен явиться на совещание к господину полковнику. Я не знаю, как мне поступить. Должен ли я пойти передать ему это сейчас, немедленно, или завтра утром. Я долго колебался: стоит мне вас будить или не стоит, ведь вы так славно храпели… А потом решил, куда ни шло: ум хорошо, два лучше…
— Ради бога, прошу вас, не мешайте спать, — завопил Ванек, зевая во весь рот, — отправляйтесь туда утром и не будите меня!
Он повернулся на бок и тотчас заснул.
Швейк опять сел около телефона и, положив голову на стол, задремал. Его разбудил телефонный звонок.
— Алло! Одиннадцатая маршевая рота?
— Да, одиннадцатая маршевая рота. Кто там?
— Тринадцатая маршевая рота. Алло! Который час? Я никак не могу созвониться с телефонной станцией. Что-то долго не идут меня сменять.
— У нас часы стоят.
— Значит, как и у нас. Не знаешь, когда трогаемся? Ты не говорил с полковой канцелярией?
— Там ни хрена не знают, как и мы.
— Не грубите, барышня! Вы уже получили консервы? От нас туда ходили и ничего не принесли. Склад был закрыт.
— Наши тоже пришли с пустыми руками.
— Зря только панику подымают. Как думаешь, куда мы поедем?
— В Россию.
— А я думаю, что, скорее, в Сербию. Посмотрим, когда будем в Будапеште. Если нас повезут направо — так Сербия, а налево — Россия. У вас уже есть вещевые мешки? Говорят, жалованье повысят. А ты играешь в три листика? Играешь— так приходи завтра. Мы наяриваем каждый вечер. Сколько вас сидит у телефона? Один? Так наплюй на все и ступай дрыхать. Странные у вас порядки! Ты небось попал как кур во щи. Ну, наконец-то меня пришли сменять. Дрыхни на здоровье!
Швейк и в самом деле сладко уснул у телефона, забыв повесить трубку, так что никто не мог потревожить его сна. А телефонист в полковой канцелярии всю ночь чертыхался: ему никак не удавалось дозвониться до одиннадцатой маршевой роты и передать новую телефонограмму о том, что завтра до двенадцати часов дня в полковую канцелярию должен быть представлен список солдат, которым еще не сделана противотифозная прививка.
Поручик Лукаш все еще сидел в Офицерском собрании с военным врачом Шанцлером, который, усевшись верхом на стул, размеренно стучал бильярдным кием об пол и произносил при этом следующие фразы:
"Сарацинский султан Салах-Эддин первый признал нейтральность санитарного персонала.
Следует подавать помощь раненым вне зависимости от того, к какому лагерю они принадлежат.
Каждая сторона должна покрыть расходы за лекарство и лечение другой стороне. Следует разрешить посылать врачей и фельдшеров с генеральскими удостоверениями для оказания помощи раненым врагам.
Точно так же попавших в плен раненых следует под охраною и поручительством генералов отсылать назад или же обменивать. Потом они могут продолжать службу в строю.
Больных с обеих сторон не разрешается ни брать в плен, ни убивать, их следует отправлять в безопасные места, в госпитали.
Разрешается оставить при них стражу, которая, как и больные, должна вернуться с генеральскими удостоверениями. Все это распространяется и на фронтовых священнослужителей, на врачей, хирургов, аптекарей, фельдшеров, санитаров и других лиц, обслуживающих больных. Все они не могут быть взяты в плен, но тем же самым порядком должны быть посланы обратно".
Доктор Шанцлер уже сломал при этом два кия и все еще не закончил своей странной лекции об охране раненых на войне, постоянно впутывая в свою речь какие-то непонятные генеральские удостоверения.
Поручик Лукаш допил свой черный кофе и пошел домой, где нашел бородатого великана Балоуна, который в это время поджаривал в котелке колбасу на его спиртовке.
— Я осмелился, — заикаясь, сказал Балоун, — я по зволил себе, осмелюсь доложить…
Лукаш с любопытством посмотрел на него. В этот момент Балоун показался ему большим ребенком, наивным созданием, и поручик Лукаш пожалел, что приказал привязать его за неутолимый аппетит.
— Жарь, жарь, Балоун, — сказал он, отстегивая саблю, — с завтрашнего дня я прикажу выписывать для тебе лишнюю порцию хлеба.
Поручик сел к столу. И вдруг ему захотелось написать сентиментальное письмо своей тете.
"Милая тетенька!
Только что получил приказ подготовиться к отъезду на фронт со своей маршевой ротой. Может, это письмо будет последним моим письмом к тебе. Повсюду идут жестокие бои, наши потери велики. И мне трудно закончить это письмо словом «до свидания»; правильнее написать «прощай».
«Докончу завтра утром», — подумал поручик Лукаш и пошел спать.
Увидев, что поручик Лукаш крепко уснул, Балоун опять начал шнырять и шарить по квартире, как тараканы ночью; он открыл чемоданчик поручика и откусил кусок шоколаду. И вдруг Балоун испугался, — поручик зашевелился во сне, — быстро положил надкусанный шоколад в чемоданчик и притих.
Потом потихоньку пошел посмотреть, что написал по ручик.
Прочел и был тронут, особенно словом «прощай». Он лег на свой соломенный матрац у дверей и вспомнил родной дом и дни, когда резали свиней.
Балоун никак не мог отогнать от себя ту незабываемую яркую картину, как он прокалывает тлаченку, чтобы из нее вышел воздух: иначе во время варки она лопнет.
При воспоминании о том, как у соседей однажды лопнула и разварилась целая колбаса, он уснул беспокойным сном.
Ему приснилось, что он позвал к себе неумелого колбасника, который до того плохо набивал ливерные колбасы, что они тут же лопались. Потом оказалось, что мясник забыл сделать кровяную колбасу, пропала буженина и для ливерных колбас не хватает лучинок. Потом ему приснился полевой суд, будто его поймали, когда он крал из походной кухни кусок мяса. Наконец он увидел себя повешенным на липе в аллее военного лагеря в Бруке-на-Лейте.
Швейк проснулся вместе с пробуждающимся солнышком, которое взошло в благоухании сгущенного кофе, доносившемся изо всех ротных кухонь. Он машинально, как будто только что кончил разговаривать по телефону, повесил трубку и совершил по канцелярии утренний моцион. При этом он пел. Начал он сразу с середины песни о том, как солдат переодевается девицей и идет к своей возлюбленной на мельницу, а мельник кладет его спать к своей дочери, но прежде кричит мельничихе:
Мельничиха кормит нахального парня, а потом начинается семейная трагедия.
Подавай, старуха, кашу,
Да попотчуй гостью нашу!
Швейк пропел конец так громко, что вся канцелярия ожила: старший писарь Ванек проснулся и спросил:
Утром мельник встал чуть cвет,
На дверях прочел куплет:
"Потеряла в эту ночь
Честь девичью ваша дочь".
— Который час?
— Только что играли утреннюю зорю.
— Встану уж после кофе, — решил Ванек: торопиться было не в его правилах, — и без того опять начнут приставать и гонять понапрасну, как вчера с этими консервами. — Ванек зевнул и спросил: — Не наболтал ли я лишнего, когда вернулся домой?
— Так кое-что невпопад, — сказал Швейк. — Вы все время рассуждали сами с собой о каких-то формах: мол, форма не есть форма, а то, что не есть форма, есть форма, и та форма опять не есть форма. Но это вас быстро утомило, и вы сразу захрапели, словно пила в работе.
Швейк замолчал, дошел до двери, опять повернул к койке старшего писаря, остановился и начал:
— Что касается меня лично, господин старший писарь, то когда я услышал, что вы говорите об этих формах, я вспомнил о фонарщике Затке. Он служил на газовой станции на Летне, в обязанности его входило зажигать и тушить фонари. Просвещенный был человек, он ходил по разным ночным кабачкам на Летне: ведь от зажигания до гашения фонарей времени хватает. Утром на газовой станции он вел точь-в-точь такие же разговоры, как, например, вы вчера, только говорил он так: «Эти кости для играния, потому что на них вижу ребра и грани я». Я это собственными ушами слышал, когда один пьяный полицейский по ошибке привел меня за несоблюдение чистоты на улице вместо полицейского комиссариата на газовую станцию.
В конце концов, — добавил Швейк тихо, — Затка этот кончил очень плохо. Вступил он в конгрегацию святой Марии, ходил с небесными козами на проповеди патера Емельки к святому Игнатию на Карлову площадь и, когда к святому Игнатию приехали миссионеры, забыл погасить все газовые фонари в своем районе, так что там беспрерывно три дня и три ночи горел газ на улицах.
Беда, — продолжал Швейк, — когда человек вдруг примется философствовать, — это всегда пахнет белой горячкой. Несколько лет тому назад к нам из Семьдесят пятого полка перевели майора Блюгера. Тот, бывало, раз в месяц соберет нас, выстроит в каре и начнет вместе с нами философствовать: «Что такое офицерское звание?» Он ничего, кроме сливянки, не пил. «Каждый офицер, солдаты, — разъяснял он нам на казарменном дворе, — сам по себе является совершеннейшим существом, которое наделено умом в сто раз большим, чем вы все вместе взятые. Вы не можете представить себе ничего более совершенного, чем офицер, даже если будете размышлять над этим всю жизнь. Каждый офицер есть существо необходимое, в то время как вы, рядовые, случайный элемент, ваше существование допустимо, но не обязательно. Если бы дело дошло до войны и вы пали бы за государя императора — прекрасно. От этого немногое бы изменилось, но если бы первым пал ваш офицер, тогда бы вы почувствовали, в какой степени вы от него зависите и сколь велика ваша потеря. Офицер должен существовать, и вы своим существованием обязаны только господам офицерам; вы от них происходите, вы без них не обойдетесь, вы без начальства и пернуть не можете. Офицер для вас, солдаты, закон нравственности — все равно, понимаете вы это или нет, — а так как каждый закон должен иметь своего законодателя, то таким для вас, солдаты, является только офицер, которому вы себя чувствуете — и должны чувствовать — обязанными во всем, и каждое без исключения его приказание должно вами исполняться, независимо от того, нравится это вам или нет».
А однажды, после того как майор Блюгер закончил свою речь, он стал обходить каре и спрашивать одного за другим:
«Что ты чувствуешь, когда хватишь лишнего?»
Ну, ему отвечали как-то нескладно: дескать, или еще никогда до этого не доходило, или всякий раз, как хватишь лишнего, начинает тошнить, а один даже сразу почувствовал, что останется без отпуска. Майор Блюгер тут же приказал отвести всех в сторону, чтобы они после обеда на дворе поупражнялись в вольной гимнастике в наказание за то, что не умеют выразить то, что они чувствуют. Ожидая своей очереди, я вспомнил, о чем он распространялся в последний раз, и когда майор подошел ко мне, я совершенно спокойно ему ответил:
«Осмелюсь доложить, господин майор, когда я хвачу лишнее, то всегда чувствую внутри какое-то беслокойство, страх и угрызение совести. А когда я вовремя возвращаюсь из отпуска в казармы, мною овладевает блаженный покой и лезет внутреннее удовлетворение».
Все кругом расхохотались, а майор Блюгер заорал:
«По тебе, балда, клопы только лезут, когда ты дрыхнешь на койке! Он еще острит, сукин сын!»— и вкатил мне такие шпангли — мое почтение!
— На военной службе иначе нельзя, — сказал старший писарь, лениво потягиваясь на своей койке, — это уж так исстари ведется: как ни ответь, как ни сделай — всегда над тобой тучи и в тебя мечут гром и молнии. Без этого нет дисциплины!
— Правильно сказано, — заявил Швейк. — Никогда не забуду, как посадили рекрута Пеха. Ротным командиром был у нас лейтенант Моц. Вот собрал он рекрутов и спрашивает: кто откуда? «Перво-наперво, желторотые, — обратился он к ним, — вы должны научиться отвечать коротко и ясно, точно кнутом щелкнуть. Итак, начнем. Откуда вы, Пех?» Пех был интеллигентный малый и ответил так: «Нижний Боусов, Unter Bautzen, двести шестьдесят семь домов, тысяча девятьсот тридцать шесть чешских обывателей, округ Ичин, волость Соботка, бывшая вотчина Кост, приходская церковь святой Екатерины, построенная в четырнадцатом столетии и реставрированная графом Вацлавом Вратиславом Нетолицким, школа, почта, телеграф, станция чешской товарной линии, сахарный завод, мельница, лесопилка, хутор Вальха, шесть ярмарок в году…»
Лейтенант Моц кинулся на него и стал бить его по морде, приговаривая: «Вот тебе первая ярмарка, вот тебе другая, третья, четвертая, пятая, шестая…» А Пех, хоть и был рекрут, потребовал, чтобы его допустили на батальонный рапорт. В канцелярии была тогда развеселая шатия. Ну, и написали они там, что он направляется на батальонный рапорт по поводу ежегодных ярмарок в Нижнем Боусове. Командиром батальона был тогда майор Рогелль. «Also, was gibts?»[160] — спросил он Пеха, а тот выпалил: «Осмелюсь доложить, господин майор, в Нижнем Боусове шесть ярмарок в году». Ну, здесь майор Рогелль на него заорал, затопал ногами и немедленно приказал отвести в военный госпиталь в отделение для сумасшедших. С той поры стал из Пеха самый что ни на есть последний солдат, — не солдат, а одно наказание.
— Солдата воспитать дело нелегкое, — сказал, зевая, старший писарь Ванек. — Солдат, который ни разу не был наказан на военной службе, не солдат. Это, может, в мирное время так было, что солдат, отбывший свою службу без единого наказания, потом имел всякие преимущества на гражданке. Теперь как раз наоборот: самые плохие солдаты, которые в мирное время не выходили из-под ареста, на войне оказались самыми лучшими. Помню я рядового из восьмой маршевой роты Сильвануса. У того, бывало, что ни день — то наказание. Да какие наказания! Не стыдился украсть у товарища последний крейцер. А когда попал в бой, так первый перерезал проволочные заграждения, трех взял в плен и одного тут же по дороге застрелил, — дескать, он не внушал мне доверия. Он получил большую серебряную медалп, нашили ему две звездочки, и, если бы потом его не повесили у Дукельского перевала, он давно бы уже ходил во взводных. А не повесить его после боя никак нельзя было. Раз вызвался он идти на рекогносцировку, а патруль другого полка застиг его за обшариванием трупов. Нашли у него часов штук восемь и много колец. Повесили у штаба бригады.
— Из этого видно, — глубокомысленно заметил Швейк, — что каждый солдат сам должен завоевывать себе положение.
Раздался телефонный звонок. Старший писарь подошел к телефону. Можно было разобрать голос поручика Лукаша, который спрашивал, что с консервами. Было слышно, как он давал нагоняй.
— Правда же, их нет, господин обер-лейтенант! — кричал в телефон Ванек. — Откуда им там взяться, это только фантазия интендантства. Совсем напрасно было посылать туда людей. Я хотел вам телефонировать. Я был в кантине? Кто сказал? Повар-оккультист из офицерской кухни? Действительно, я позволил себе туда зайти. Знаете, господин обер-лейтенант, как назвал этот самый оккультист всю панику с консервами? «Ужас нерожденного». Никак нет, господин обер-лейтенант, я совершенно трезв. Что делает Швейк? Он здесь. Прикажете его позвать?.. Швейк, к телефону! — крикнул старший писарь и шепотом добавил: — Если вас спросят, в каком виде я вернулся, скажите, что в полном порядке.
Швейк у телефона:
— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, у телефона Швейк.
— Послушайте, Швейк, как обстоит дело с консервами? Все в порядке?
— Нет их, господин обер-лейтенант. Ни слуху ни духу.
— Я хотел бы, Швейк, чтобы вы, пока мы в лагере, по утрам всегда являлись ко мне с рапортом. А когда поедем, — неотлучно будете находиться при мне. Что вы делали ночью?
— Неотлучно сидел у телефона.
— Были какие-нибудь новости?
— Были, господин обер-лейтенант.
— Швейк, не валяйте опять дурака. Сообщали что-нибудь важное, срочное?
— Так точно, господин обер-лейтенант, но только к девяти часам.
— Что же вы сразу мне об этом не доложили?
— Не хотел вас беспокоить, господин обер-лейтенант, не смел об этом и помыслить.
— Так говорите же, — черт вас дери! — что предстоит в девять часов?!
— Телефонограмма, господин обер-лейтенант.
— Я вас не понимаю.
— Я это записал, господин обер-лейтенант. Примите телефонограмму. Кто у телефона?.. Есть? Читай… Или еще что-то в этом роде…
— Черт вас побери, Швейк! Мука мне с вами… Передайте мне содержание, или я вас так тресну, что… Ну?!
— Опять какое-то совещание, господин обер-лейтенант, сегодня в девять часов утра у господина полковника. Хотел вас разбудить ночью, но потом раздумал.
— Еще бы вы осмелились будить меня ночью из-за всякой ерунды, на это и утром времени достаточно. Wieder eine Besprechung, der Teufel soll das alles buserieren![161] Опустите трубку, позовите к телефону Ванека.
— Старший писарь Ванек у телефона. Rechnugsfeldwebl Vanek, Herr Oberleutnant[162].
— Ванек, немедленно найдите мне другого денщика. Этот подлец Балоун за ночь сожрал у меня весь шоколад. Привязать? Нет, отдадим его в санитары. Детина, косая сажень в плечах, — пусть таскает раненых с поля сражения. Сейчас же и пошлю его к вам. Устройте все это в полковой канцелярии немедленно и тотчас же возвращайтесь в роту. Как по-вашему, скоро мы тронемся?
— Торопиться некуда, господин обер-лейтенант. Когда мы отправлялись с девятой маршевой ротой, нас целых четыре дня водили за нос. С восьмой то же самое. Только с десятой дела обстояли лучше. Мы были в полной боевой готовности, в двенадцать часов получили приказ, а вечером уже ехали, но зато потом нас гоняли по всей Венгрии и не знали, какую дыру на каком фронте заткнуть нами.
С тех пор как поручик Лукаш стал командиром одиннадцатой маршевой роты, он находился в состоянии, называемом синкретизмом, — по имени той философской системы, которая старалась примирить противоречия понятий путем компромисса, доходящего до смешения противоположных взглядов. А поэтому он ответил:
— Да, может быть, это и так. По-вашему, мы сегодня не тронемся? В девять часов совещание у полковника. Да, кстати, знаете о том, что вы дежурный? Я только так. Составьте мне… Подождите, что бишь должны вы мне составить? Список унтер-офицеров с указанием, с какого времени каждый из них служит… Потом провиант для роты. Национальность? Да, да, и национальность… А главное, пришлите мне нового денщика. Что сегодня прапорщику Плешнеру делать с командой? Подготовиться к отправке. Счета?.. Приду подписать после обеда. В город никого не отпускайте. В кантину, в лагерь? После обеда на час… Позовите сюда Швейка… Швейк, вы пока останетесь у телефона.
— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я еще не пил кофе.
— Так принесите кофе и останьтесь в канцелярии у телефона, пока я вас не позову. Знаете, что такое ординарец?
— Это тот, кто на побегушках, господин обер-лейтенант.
— Итак, чтобы вы были на месте, когда я вам позвоню. Напомните еще раз Ванеку, чтобы нашел для меня какого-нибудь денщика. Швейк! Алло! Где вы?
— Здесь, господин обер-лейтенант, мне только что принесли кофе.
— Швейк! Алло!
— Я слушаю, господин обер-лейтенант. Кофе совсем холодный.
— Вы, Швейк, хорошо знаете, что такое денщик, поговорите с ним, а потом скажете мне, что он собой представляет. Повесьте трубку.
Ванек, прихлебывая черный кофе, в который подлил рома из бутылки с надписью «Tinte»[163], сделанной из предосторожности, посмотрел на Швейка и сказал:
— Наш обер-лейтенант так кричит в телефон, что я разобрал каждое слово. По всему видать, вы близко знакомы с господином обер-лейтенантом, Швейк?
— Я его правая рука. Рука руку моет. Попадали мы с ним в переделки. Сколько раз нас хотели разлучить, а мы опять сходились. Он на меня во всем полагается. Сколько раз я сам этому удивлялся. Вот вы только что слышали, как он сказал, чтобы я вам еще раз напомнил о том, что вы должны ему найти нового денщика, а я должен поговорить с ним и дать о нем отзыв. Господину обер-лейтенанту не каждый денщик угодит.
* * *
Полковник Шредер вызвал на совещание всех офицеров маршевого батальона. Он ждал этого совещания с нетерпением, чтобы иметь возможность высказаться. Кроме того, надо было принять какое-нибудь решение по делу вольноопределяющегося Марека, который отказался чистить отхожие места и как бунтовщиr был послан полковником Шредером в дивизионный суд.Из арестантского отделения дивизионного суда он только вчера ночью был переведен на гауптвахту, где и находился под стражей. Одновременно в полковую канцелярию была передана до невозможности запутанная бумага дивизионного суда, в которой указывалось, что в данном случае дело идет не о бунте, так как вольноопределяющиеся не обязаны чистить отхожие места, но тем не менее в этом усматривается нарушение дисциплины, каковой проступок может быть искуплен им примерной службой на фронте. Ввиду всего этого обвиняемый вольноопределяющийся Марек опять отсылается в свой полк, а следствие о нарушении дисциплины приостанавливается до конца войны и будет возобновлено в случае нового проступка вольноопределяющегося Марека.