И тут же он почувствовал кого-то поблизости, некое дыхание, не более того, а затем увидел, что сбоку на него смотрит Лейхтентрагер, и взгляд у него точно такой же, как прошлой ночью, когда он советовал болтать, что в голову взбредет, ибо вся теология, дескать, есть словоблудие. "Angeli mali sunt, qui in concreata sapientia et justitia non perseverarunt", провозглашает Эйцен, и он никак не может понять, сам ли говорит или кто-то вещает его устами, во всяком случае, удивляется, что никто из экзаменаторов не возражает против присутствия кого-то постороннего рядом с кандидатом, ведь такое вряд ли разрешается на экзамене, а скорее всего, вовсе запрещено, но продолжает рассказывать об ангелах злых, которые, будучи наделенными мудростью и справедливостью, не остаются верны им, а по собственной воле отпадают от Бога и закона, становясь заклятыми врагами Господа и людей.
   Доктор Лютер почесал щеку, лицо его выражало благорасположение; у него имелся свой опыт общения со злыми ангелами, в одного из них он запустил чернильницу, но промахнулся. У Эйцена же слова будто сами вылетают изо рта, он словно одержим каким-то духом, который заставляет его подробно перечислить, что может сделать злой ангел с праведником - наслать болезни, ослабить волю, ввести в искушение, отвратить от Бога, обмануть ложными надеждами, а также то, как поступает злой ангел с безбожником - овладевает его телом и его душой, которую он терзает и мучает еще при жизни; но особое внимание уделяют злые ангелы лицам духовным, склоняя их к ереси, подбивая смиренного клирика на непокорство, отвращая прихожан от их проповеди, короче, преследуя всех тех, кто ратует за Царство Божие.
   Кандидата Эйцена чуть не затрясло от еле сдерживаемого смеха, своего ли, внутреннего ли, когда он заметил, что присутствующие пасторы прямо-таки облизываются при его словах, словно при виде вкуснейших лакомств. Поэтому ему без труда пришло в голову, что именно надобно сказать господам из магистрата и чиновникам курфюрста, ибо чем удалось потрафить одним, тем угодит и другим; он заговорил о кознях злых ангелов против властей, о том, как злые ангелы нарушают гармонию государственного устройства, поддерживают диссидентов, играют на руку врагу, давая неверные советы императорам и князьям, возбуждая в народе смуту и недовольство.
   Все это звучит для чиновников и господ из магистрата сладостной музыкой, ибо авторитетный ученый подтверждает, что не они сами виновны в разного рода бедах и напастях, а легионы чертей; будь их воля, слушатели уже сейчас дали бы кандидату Эйцену высокую оценку summa cum laude. Ему же казалось, будто Лейхтентрагер вознамерился прямо-таки влезть в его шкуру, так близко придвинулся он со своим горбом и хромой ногой. Сам испугавшись своего громового голоса, кандидат Эйцен отчеканил: "Но власть злых ангелов могущественнее любой людской, поскольку исходит от Бога и поэтому лишь немногим уступает власти Господней. А князем злых ангелов служит ангел Люцифер, который восседает над нижними чинами на черном троне, объятый пламенем, а другой из их главных - Агасфер, желающий переделать мир и верующий, что это возможно, равно как возможно изменить в нем людей".
   На этом он умолк. Лютер, как он заметил, обеспокоен; подобных вещей почтенному доктору слышать не хочется, еще неизвестно, откуда набрался подобных премудростей господин кандидат. Эйцену и самому стало жутко, тем более что на улице и в зале неожиданно потемнело, затем за окнами блеснула молния, грянул гром. Эйцен пал на колени. Пока Меланхтон и другие экзаменаторы возились с Эйценом, помогая ему подняться, он увидел, что приятель его куда-то исчез и он оказался один среди профессоров, докторов и остальной почтенной публики; облегченно сложив руки, будто для молитвы, он сказал своим обычным, вполне знакомым всем голосом: "Но мы с Божьей помощью будем бороться с силами зла. Христос победит сатану и падших ангелов".
   Неожиданно Лютер заторопился: "Я хочу услышать его проповедь,- сказал он Меланхтону и добавил: - Говорил же я вам, магистр Филипп, что его надо приметить; он и впрямь далеко пойдет".
   Глава восьмая
   в которой Агасфер пытается спасти Равви, но тот решает идти своим
   путем до конца.
   Я не знаю, известно ли ему, как дело пойдет дальше. Один из учеников предаст его, другой отречется, придет народ с мечами и кольями, отведет его на допрос к первосвященнику, потом будет суд, приговор, передача римлянам, распятие на кресте, а когда распятого станет мучить жажда, ему дадут уксуса, смешанного с желчью, и он умрет в страшных муках, его похоронят, но на третий день он воскреснет и некоторое время еще будет странствовать по земле, пока не вознесется к Богу и не займет место одесную Отца своего.
   А что потом?
   Но так далеко его мысль не заходит. Ах, реббе Йошуа, мой бедный друг, почему ты не задашься одним-единственным, самым простым, вопросом: после того, как все сказано и сделано, что изменилось?
   Я стоял среди толпы и смотрел, как он въезжал в Ерушолаим, сидя на молодом ослике, его длинные худые ноги касались дорожной пыли, а многие люди подстилали под копыта ослу свои одежды. Я слышал крики "Осанна!", кто-то называл его Сыном Давидовым, просил повести за собою народ Израиля, как сам Давид, который был царем и пророком; многие бежали за ним, среди них были люди с оружием, они говорили, что настал Судный день и пришел конец их угнетению. Я видел его лицо, оно было просветленным, но лежала на нем и тень великой печали. Я знал, о чем он думает: сегодня они кричат "Осанна!", а завтра будут кричать "Распни его!". Но он не думал, что, возможно, и сам повинен в этом. Он был вроде колеса, которое ползло в колею.
   Один из. учеников реббе был его земляком и звался Иудой Искариотом; учеников реббе не всегда назовешь людьми приятными, но Иуда был хуже всех и очень хитер. У него-то я и встретил Люцифера, который судачил, с Иудой о всякой всячине, о том, что деньги дешевеют, ведь если вчера какая-то вещь стоила медный грош, сегодня ее не купишь за серебряный динарий. В этом-то и беда, сказал Иуда, доходы у реббе от его молитв, предсказаний и чудес невелики, а цены на хлеб и мясо растут, учеников же двенадцать, их приходится кормить за счет общего кошелька, которым поручено заведовать ему, Иуде; а тут еще приближается Пасха - значит, понадобится и бурдюк вина.
   Оставь его в покое, брат, сказал я Люциферу, тут речь, идет о Боге и об его несчастных созданиях, не лезь сюда со своими, тридцатью сребрениками.
   A ты, ангелочек, растешь, сказал он мне, хочешь, стать спасителем человечества, выслуживаешься. Вообще-то этот соглядатай нам не нужен, ищейки первосвященника и без него доносят нам о каждом слове твоего реббе Йошуа; но почему не дать заработать, и этому человечку. Он повернулся к Иуде Искариоту и сказал: Мой друг считает, что я даю тебе плохой совет. Так вот - послушайся своего учителя; если он захочет сам, чтобы ты предал его, то предай, а если нет, то не надо. Твой учитель знает, чего хочет.
   Иуда ушел ободренный тем, что с него сняли бремя ответственности за решение. Я выбранил Люцифера, но он лишь посмеялся: Мне важен Тот, Кто создал нас в первый день из пламени и дуновения вечности, прежде чем сотворить этот скверный мир. Кто, как не Он, указал прежний путь твоему реббе Йошуа? Кто, как не Он, предопределит дальнейший путь, которым теперь придется идти этому несчастному? Мне ли противиться Его всевышней воле? Однажды я уже попытался сделать это, но, как сам знаешь, толку было мало; Ему до сих пор не удается избавиться от тварей, созданных из грязи и воды, которым Он еще зачем-то и душу вдохнул. Чего только Он ни перепробовал. Заливал их потопом, жег пожаром, горящей серой, устраивал одну войну за другой, чтоб они перебили друг друга, но племя человеческое растет, причем каждое поколение оказывается гнуснее прежнего, а теперь появляется некто, кто должен всех спасти тем, что возьмет на себя чужие грехи и пострадает за род людской? Нечего сказать, хороша мыслишка, но и Автор не лучше. Что ж, продолжай в том же духе, Господи, пока весь этот мир не низринется в черную бездну, откуда когда-то возник. Я понимал, что надежд почти нет, но в первый день Праздника опресноков, вечером, когда приносят в жертву пасхального ягненка, я отправился на окраину города, в дом, где уже убрали лучшую комнату для вечери реббе Йошуа и его учеников.
   Ждал я недолго, с наступлением сумерек все собрались к трапезе; реббе Йошуа, узнав меня, усадил рядом, наклонился ко мне и сказал: Я знаю, что время мое пришло, поэтому хорошо, что ты со мной, как и обещал. Потом он встал, снял одежду, перепоясал полотенцем чресла, влил воды в умывальник, стал предо мною на колени и омыл мои ноги, затем омыл их каждому ученику, Симон-Петр ужасно ломался при этом. Помню то странное чувство, когда моей ноги коснулась его рука; прикосновение было нежным, я же подумал, что если не вмешаюсь, то эта рука будет пробита ржавым гвоздем.
   Реббе Йошуа сказал: Знаете ли, что я сделал вам? Вы называете меня Господом и Учителем, так оно и есть. Но для вас я слуга. Я дал вам пример, чтобы и вы делали то же, что я сделал вам.
   Затем он облачился в свои одежды и сел на прежнее место, я же припал к его груди, словно любимый ученик, и сказал: Равви, мне противна твоя кротость. Ведь здесь тот, кто предаст тебя, и тот, кто отречется от тебя, да и другие не лучше.
   Знаю, сказал он.
   Колесо не может выбрать себе колею, сказал я, но возчик, который правит быком, может ее сменить. Не считай, что судьба твоя предопределена, соберись с силами, борись. Ты же видел, как народ встречал тебя у ворот, как он шел за тобой, ты слышал, как тебя приветствовали и что тебе кричали. Если же люди увидят, что ты, будто овца, отдаешь себя на заклание, они отвернутся от тебя, и ни ты, ни я не сможем упрекнуть их за это.
   Я проповедовал любовь, сказал он, любовь сильнее меча.
   Но те, кто придет после тебя, сказал я, поднимут меч во имя любви, а царство, о котором ты грезишь, будет даже более жестоким, чем Римская империя, и не господин будет мыть ноги слугам, а весь народ будет стонать под пятой господина.
   Но он отодвинул меня, взял хлеб, сотворил над ним молитву, разломил на части, раздал мне и другим, после чего сказал: Примите и ешьте. Сие есть тело мое. Потом он взял чашу, наполнил вином, благословил его и сказал: Пейте из нее все. Сие есть кровь моя, изливаемая за многих во искупление грехов.
   Я ел и пил, понимая тщетность моих надежд, а еще я увидел, как тень печали опять легла на лицо реббе Йошуа; он сказал: Истинно говорю вам, что один из вас предаст меня.
   Ученики испугались, начали перешептываться, недоумевая - ведь реббе только что причастил их к телу своему и крови своей, и вдруг такие слова. Симон-Петр подошел ко мне сзади и шепнул: Спроси его, о ком он говорит?
   Я бы и сам мог сказать ему, даже назвать цену, но мне хотелось, чтобы это сделал Равви; тогда бы я понял, что он решил защищаться. Но реббе Йошуа обмакнул кусочек хлеба в чашу с подливкой из горьких трав, протянул этот кусок Иуде Искариоту и молвил: Что делаешь, делай скорее.
   Так исполнились слова Люцифера, который сказал Иуде, что если учитель захочет, чтобы ты предал его, то предай; мне даже послышался смех Люцифера, хотя его не было рядом. Тогда отвернулся я от Равви, подумав: Кто сам предает себя, тому ничем не поможешь.
   Сегодня же я задаюсь вопросом: Действительно ли он предал себя? Не заключается ли величие Равви в его готовности пройти свой путь до конца? Что стало бы с ним, если бы он не отринул от себя сомнения, которые я пытался ему внушить?
   По окончании трапезы я сказал Иуде Искариоту, отведя его в сторонку: Один из тридцати сребреников отдай мне за то, что я промолчал, когда Симон-Петр спрашивал о тебе.
   Глава девятая
   в которой кандидат Эйцен осознает силу слова, особенно если оно
   направлено против евреев.
   Кто может быть счастливее человека, только что успешно сдавшего экзамены? Счастливчику кажется, что с души его свалился тяжеленный камень, ему хочется петь от радости, пусть не громко, но хотя бы про себя, он чувствует такой прилив сил, будто ему ничего не стоит вырвать с корнем дюжину деревьев, словно они были бы травинками.
   Впрочем, испытывая облегчение и радость, кандидат Эйцен, без пяти минут магистр, отнюдь не позабыл, кому он всем обязан: во-первых, конечно же, Богу, от которого исходит всяческая милость, а во-вторых, причем не многим меньше, своему приятелю Лейхтентрагеру.
   Что касается Бога, то Его Эйцен возблагодарил жаркой молитвой, вложив в нее все переживания до экзамена, во время него и после, а именно ужасный страх, от которого Господь в нужный момент его избавил, ощущение абсолютной пустоты в голове, которую Господь в нужный момент наполнил ученостью, и, наконец, душевное смирение, дарованное Господом, благодаря чему удалось произвести хорошее впечатление на господ профессоров и докторов, и прежде всего на высокочтимого доктора Мартинуса и магистра Меланхтона. По этому случаю Эйцен даже сочинил стишок, подражая лютеровскому стилю:
   Экзамен был суров и строг,
   Но все ж он сдан, помилуй Бог.
   Господь был милосердный рядом
   С благочестивым кандидатом,
   Чтоб мудрый дать ему совет
   И нужный подсказать ответ.
   Так вознесем Христу и Богу
   Свою молитву за подмогу.
   А вот с приятелем Гансом дело обстояло иначе. С одной стороны, его чудесные познания о сущности ангелов свидетельствуют, что Ганс явился орудием Божьего промысла, подобно ангелам благим, о которых он, кандидат Эйцен, так удачно все рассказал на экзамене, ибо благие ангелы per definitionem, по определению, являются посланцами, вестниками, слугами Господними и орудиями Божественного промысла; с другой стороны, Лейхтентрагер слишком мало похож на благого ангела. Чем же отблагодарить его? Деньгами? Но поясной кошель Эйцена заметно отощал, особенно после пирушки, которую пришлось устроить господам студентам, соученикам Эйцена, изнывавшим некогда на соседних скамьях, пока на улице светило солнышко и пели птички, а также господам преподавателям, читавшим курс всемирной истории или богословия; пожалуй, даже понадобится взять денег взаймы у приятеля Ганса, чтобы прикупить провианта в дорогу, ведь не обращаться же к евреям, дающим деньги под высокий процент и под залог отцовской торговли сукном и шерстью, дай Бог батюшке легкой кончины и вечного покоя.
   "Послушай, Ганс, - сказал он приятелю, - Господь, думаю, остался доволен моею благодарственной молитвой и стишком в Его честь, а что желаешь ты за помощь на трудном экзамене?"
   Только что пропели петухи, Лейхтентрагер протер сонные глаза, посмотрел на Эйцена, стоявшего перед ним в ночной рубахе и с голыми ногами, после чего проговорил: "Если бы душа твоя стоила дороже, чем обычная пасторская душонка, я бы, пожалуй, взял ее, но их и без того полно, а получить каждую можно дешевле тухлой рыбы в базарный день".
   Эйцен насупился; грех отпускать подобные шуточки насчет бессмертной души любого благочестивого христианина, не говоря уж о собственной.
   "Я вполне серьезно говорю, - продолжил Лейхтентрагер. - Сам не знаю, чего ради я вожусь с тобою: ведь ты отнюдь не герой, который увлекает за собой других, у тебя нет дара сплачивать людей вокруг себя, а мыслям твоим никогда не выскочить из наезженной колеи. Но, видно, времена измельчали, поэтому и призваны сейчас будут людишки, вроде тебя. Что толку в Александрах Великих или Сократах, если само небо нынче не выше комнатного потолка?"
   "Но ведь Лютер великий человек", - возразил Эйцен, чувствуя, как у него холодеют ноги. "Верно, - согласился Лейхтентрагер. - Сначала он дал пинка папе, но затем понял, что надо сохранить Божественный миропорядок, чтобы верх остался верхом, а низ низом. Ты о чем будешь говорить утром на проповеди?"
   "Пожалуй, о евреях".
   Лейхтентрагер привстал, почесал бородку, ухмыльнулся. "Это из-за жида, который у тебя Маргрит увел?"
   "Проповедь от Бога, а тот жид с сатаной снюхался", - раздраженно сказал Эйцен.
   "Значит, хочешь доктору Лютеру угодить? Не забыл, стало быть, как он недавно поносил евреев в доме магистра Меланхтона. Что ж, недаром пророк говорит: кто поддакивает своему господину, тому хорошо живется".
   Эйцен опять раздосадовался. "У меня своя голова на плечах". Он хотел было возмутиться и не дать приятелю издеваться над собой, но удержался, ибо вполне возможно, что его помощь еще понадобится на проповеди, как это уже произошло на экзамене. "Ты пойдешь со мной в церковь?" - робко спросил он.
   "Надевай-ка штаны, Пауль, - ответил Лейхтентрагер, - а то у тебя уже коленки друг о дружку стучат".
   "Ну пожалуйста", - взмолился Эйцен.
   "Нечего мне в церкви делать, - сказал Лейхтентрагер. - А проповедь ты и сам прочитаешь, тут моя помощь не нужна, я в этом уверен".
   "Неужели ты за евреев?" - спросил Эйцен, вспомнив, сколь близким другом Ганса казался жид в ту ночь.
   "Евреи прокляты Богом, - ответил Лейхтентрагер. - Они хоть этим отмечены, чего не скажешь об иных народах".
   Искренне желающий веровать в то, что Бог заботится о нем и даже послал на муки собственного Сына ради его спасения, Эйцен вдруг с испугом подумал, что Всевышний, может быть, действительно так равнодушен ко всему, как намекает на то Лейхтентрагер. Но нет же, нет, если ему не поможет друг, то поможет Господь. Утром, одевшись, Эйцен поел мучного супчика и, степенно вышагивая, ибо теперь ему надлежало шествовать с достоинством, отправился в замковую церковь, чтобы произнести проповедь прихожанам в присутствии строгого доктора Мартинуса и магистра Меланхтона. Нынче в голове у Эйцена было не так пусто, как несколько дней тому назад, на сей раз благоприобретенные знания оказались не вполне забыты, у него был план, кроме того, за последнюю ночь он перечитал все книги Моисеевы, отыскивая подходящие изречения, нашел много полезного, а на худой конец сунул в карман шпаргалку, которая выручит, если откажет вразумление свыше. К тому же утро выдалось таким погожим; выйдя из дома, он увидел капли росы, сверкающие будто диаманты, даже вода в сточной канаве посреди проулка сияла, отражая озаряющееся солнцем небо, а прихожане, спешившие спозаранок в церковь, приветствовали Эйцена так любезно, что втайне он подумал сегодня не может быть неудачи, но тут же себя одернул, ибо сатана любит людей самонадеянных.
   Он хорошо знал эту церковь с высокой крышей и вратами, к которым некогда доктор Мартинус прибил свои тезисы; вот как из малого возрастает великое, подумал Эйцен, всего сотня фраз, даже меньше, но они сотрясли Рим, оплот Антихриста. А дальше он подумал о том, что, может, и его собственное твердое и смелое слово будет услышано, наберет силу и послужит процветанию христианства.
   После нескольких песнопений он взошел на амвон, внизу все смолкло, лица слушателей обратились к проповеднику, а тот опустил голову в тихой молитве, прося Господа послать ему удачу, чтобы не допустил позора, не выставил его перед людьми дураком или заикой, и, вспоминая, как сам он внимал благочестиво своему учителю Меланхтону или даже великому Лютеру, когда они произносили свои проповеди с этого же амвона, он обратился к пастве со словами: "Возлюбленные мои! Благослови вас Господь!" Затем он прочитал: "Пилат, видя, что ничто не помогает, но смятение увеличивается, взял воды и умыл руки перед народом, и сказал: невиновен я в крови Праведника сего; смотрите вы. И, отвечая, весь народ сказал: кровь Его на нас и на детях наших". После этого Эйцен сказал: "Возлюбленные мои! Все, что вы сейчас слышали, произошло более полутора тысяч лет тому назад в Иерусалиме перед домом римского наместника Пилата, когда еврейский народ требовал крови нашего Господа и Спасителя, требовал распять Иисуса Христа. И сей народ, обремененный такою виною, живет среди нас, истово веруя до сих пор, что Бог даровал им и землю Ханаана, и город Иерусалим, и храм иерусалимский, а кроме того, они кичатся своей богоизбранностью, хотя еще римляне изгнали евреев из родных мест, рассеяли по миру и сделали изгоями в любой стране".
   Подняв глаза, Эйцен поискал взглядом доктора Мартинуса и увидел, что тот согласно кивает головой, ибо подобные мысли о народе еврейском вполне соответствуют его собственным. Молодой проповедник понял, что попал в точку, а потому, ободрившись и воодушевившись, продолжил. "Так же сильно, как евреи ненавидели Христа, не веря, что он истинный Мессия, они ненавидят теперь всех добрых христиан. Евреи называют их гоями, а гои в их глазах люди неполноценные, ибо происхождение имеют не столь славное и не ведут свой род от Авраама, Сары, Исаака и Иакова, хотя надо заметить, что Сам Господь устами пророков Своих называл Израиль блудницею, особенно пророк Осия, который упрекал народ Израиля за то, что тот служит Богу лишь напоказ, а сам осквернен грехом и идолопоклонствует".
   Молодой проповедник почувствовал, что слова его тронули сердца слушателей и все они, а не только доктор Лютер, говорили сейчас про себя: да, он прав, аминь. Это воодушевило его, поэтому он решил добавить жару и продолжил: "С детских лет евреи исполняются столь ядовитой ненависти к гоям, что не удивительно читать исторические сообщения о том, как они отравляли колодцы или выкрадывали детей, чтобы мучить и терзать их; такое происходило, например, в Тренте и Вейсензе. Здороваясь с нами, добрыми христианами, они нарочно бормочут по-еврейски, чтобы мы не догадались, что они вовсе не приветствуют нас, а призывают сатану и проклинают нас, накликая на нашу голову всяческие беды и адский пламень. Иисуса нашего они называют байстрюком, а мать Его потаскухой, которая, дескать, прислала ребенка с заезжим молодцом".
   Эйцен перевел дух. Ему казалось, будто слова приходят к нему сами собой, как во время экзамена, когда он рассказывал об ангелах, но на сей раз Лейхтентрагера нигде не было видно. Зато перед его глазами возник наглый молодой жид в грязных сапогах с Маргрит на коленях. Подобная картина не могла быть сатанинским наваждением, ибо сатане доступа в церковь нет, следовательно, то было знамение от Бога, поэтому Эйцен вновь возвысил голос: "Чем же заслужили мы такую ненависть евреев, такую злобу? Ведь мы не называем их женщин потаскухами, как они называют Марию, а их самих байстрюками, как они называют Иисуса Христа, мы не крадем, не терзаем, не мучаем их детей, не отравляем их воду, не жаждем их крови. Напротив, мы творим для них всяческое добро: живут они у нас словно дома, они находятся под нашей защитой, пользуются нашими дорогами, нашими рынками, государи наши и князья позволяют евреям брать из своей казны и сокровищниц столько, сколько тем заблагорассудится, зато из наших государей, князей и их подданных сосут кровь евреи-ростовщики".
   Эйцен хорошо знает, что подобные слова нашли у его слушателей куда более сильный отклик, нежели Пилат, умывающий руки, или кичливость евреев своими далекими предками. Это известно ему по разговорам и в отцовском доме, и в доме аугсбургской тетушки. Поэтому, воздев руки, он воскликнул: "Возлюбленные мои! Видел ли хоть один из вас, чтобы еврей работал, в то время как мы трудимся с утра до ночи, в жару и стужу? Нет, не видел, ибо сами евреи говорят: мы никогда не работаем, нам и без работы хорошо, пусть за нас трудятся проклятые гои, а мы будем получать их денежки; мы будем господами, а гои - нашими рабами. Вот как говорят евреи, следуя своими заповедям из Второзакония 23, 30: "Иноземцу отдавай в рост, а брату твоему не отдавай в рост". Они жаждут отобрать у христиан все злато и серебро, ибо нет народа более корыстного, нежели евреи; порой говорят, евреи ссужают, дескать, князей наших большими деньгами и тем полезны. Но позвольте спросить: откуда у них эти деньги? Да от тех же князей и их подданных, которые обобраны ростовщиками".
   Оглянувшись по сторонам, он увидел глаза своих прихожан, которые буквально впитывали в себя каждое слово, и почувствовал, какая сила исходит от него, когда он стоит здесь наверху, на амвоне; главное, чтобы проповедник сказал нужное слово в нужное время, тогда люди поднимутся и пойдут исполнять то, к чему их призывали. Окрыленный этой мыслью, он привел в завершение проповеди самое существенное отличие добропорядочных христиан от проклятых евреев. "Евреи, - сказал он, - ждут своего Мессию из земли обетованной, который набил бы им брюхо, они ждут царя светского, который истребил бы нас, христиан, а мир поделил бы меж евреями и сделал их господами. Мы же, христиане, обрели Мессию, который позволил нам не страшиться смерти, не бояться гнева Божьего и не поддаваться сатане. Пусть не дарует Он нам золота, серебра и иных богатств, зато радует наши сердца, отчего земля наша становится раем. Возблагодарим же Господа, Отца милосердного, аминь".
   Сказав это, он сошел с амвона, ступая осторожно, держась за стену, ибо внезапно почувствовал во всем теле слабость; так смело и прямо редко кто говорил в своей первой проповеди, редко кто показывал львиную хватку, в духовном смысле, разумеется. Он подошел к алтарю, преклонил колена, помолился всемогущему Господу; впрочем, он лишь произносил слова молитвы, не понимая их смысла, ибо душа его до сих пор была переполнена чувством откровения - теперь ему стало ясно, что такое проповедь, недаром великий Лютер учил: проповедник должен быть одновременно и воином, и пастырем, и это трудное искусство. Наконец, повернувшись к прихожанам, он вновь воздел руки, возвел очи к высоким сводам церкви и произнес благословение, сказанное в свое время еще священником Аароном: "Да благословит тебя Господь и сохранит тебя! Да призрит на тебя Господь светлым лицом Своим и помилует тебя! Да обратит Господь лицо Свое на тебя и даст тебе мир!" При этом он даже содрогнулся при мысли о том, что отныне вправе испрашивать благословение Божье и передавать его другим, то есть быть истинным посредником между теми, кто внизу, и самим Всевышним, а содрогнувшись, сказал "Аминь!" и тут же услышал, как на колокольне зазвонили колокола, чествуя нового пастора.