«Куй железо, пока горячо». После «Калькабрино» она словно бы почувствовала второе дыхание: выступала при малейшей возможности, с удовольствием репетировала, поедая в перерывах любимый свой шоколад «Версаль» с орешками (умудряясь при этом ни на грамм не полнеть). Честолюбивое ее упорство приносит плоды. В сезон 1893 года у нее уже три балета, где она исполняет заглавные роли, в начале следующего года к ним добавляется «Пахита» Минкуса и Дельдевеза. Она заметно продвинулась в технике. Исчезла присущая ей недавно скованность движений; она уже не прилежная дебютантка, тщательно, с высунутым языком, выполняющая на помосте сложные па; немалое число театральных сластолюбцев ловит в бинокли длящиеся словно бы специально для них пикантные мгновения ее арабесков; балетоманы отмечают ее пируэты и заноски, покоренный ею каскад из 32-х фуэте, доступный до этого только Леньяни, дерзкую манеру победоносных стремительных вылетов на сцену, пульсирующую энергию ее молодого тела. До собственного сценического почерка ей пока далеко, она откровенно подражает итальянкам, но проницательное око профессионалов прозревает в ней качества подлинной «этуали», способной посягнуть в ближайшее время на лидерство в отечественном балете.
   Все, казалось бы, прекрасно: живи и радуйся. А на душе – тревога, дурные предчувствия. Тикают невидимые часы, отсчитывающие время зыбкого ее счастья; невыносима мысль, что она только временно исполняющая обязанности возлюбленная. Что случится завтра? Послезавтра? Она не знает. Ники переменился за последнее время: странно озабочен, избегает откровенности. На субботней вечеринке в кругу друзей, когда откупорили уже не одну бутылку шампанского, предложил неожиданно игру: гусар умыкает из родительского дома невесту (как в пушкинской «Метели»). Настоял, чтобы роль невесты исполняла она, а в роли похитителя непременно выступил Сергей. Все почувствовали неловкость. Ни для кого не было секретом, и, прежде всего, для него самого, что старший из «Михайловичей», как звали в компании неразлучную тройку великих князей-братьев, страстно в нее влюблен. Смеясь она предложила взамен себя сестру Юлию, но он заупрямился: только она и «любезный дядюшка». Игра вышла натянутой, веселье вскоре завяло, гости один за другим потянулись в гардеробную. В тот вечер он не остался у нее ночевать. Холодно поцеловал в губы и уехал.
   Ее, похоже, сбывали с рук – как дорогую вещь, новому хозяину. Сергей чуть не ежедневно являлся с визитами, всякий раз в отсутствии Ники, чего до этого никогда не делал. Присылал охапками цветы, дожидался после спектаклей, отвозил домой в собственной карете с гербами. У него была репутация удачливого волокиты, император, говорят, делал ему не раз на сей счет строгие внушенья, но образа жизни гвардейский полковник (бывший одновременно президентом Русского театрального общества) не менял: устремлялся к новым соблазнам, одерживал победы.
   – Мужчина, что и говорить! – восторгалась сестра.
   Она не переставала нахваливать Сергея: и богат и умен, а уж как ухаживает бесподобно. Убеждала ни в коем случае поклонника не отвергать. Держать на поводке, про запас.
   – Великие князья, миленькая, на улице не валяются. Мало ли чего? Николаша твой, пиши, отрезанный ломоть. А тут счастливый выход из положения. Не будь дурочкой…
   Она не хуже сестры все понимала. Но зачем-то продолжала штопать, не считаясь с логикой, расползавшийся на глазах тришкин кафтан. В преддверии нового красносельского сезона присмотрела на берегу Дудергофского озера премиленькую дачку, чтобы Ники было удобно приезжать к ней из лагеря, но ей дали понять, что подобный шаг может вызвать нежелательные толки, и дачу пришлось снять намного дальше, в безлюдном Каерове, посреди глухого леса, где они с сестрой дрожали по ночам от каждого шороха за окном. Летом 1893-го он уехал в Англию на свадьбу двоюродного брата, будущего короля Георга Пятого. Именно в это время, было ей известно, в Лондоне гостила у венценосной бабушки Алиса Гессенская. Думай, что хочешь. Она не наивная девочка, шаткий фундамент ее отношений с любовником ясен ей как божий день: разлука рано или поздно неизбежна. И все-таки… Может ведь произойти что-то, о чем и не предполагаешь, – она не знает, что именно, но вдруг? – бывали же, допустим, случаи, когда члены царской фамилии отрекались во имя любви от права на престол, женились на девушках из простых сословий. Господи, да вот же пример вовсе разительный! – дед Ники император Александр Второй после смерти жены заключил морганатический союз с возлюбленной, княжной Екатериной Долгорукой, которую собирался короновать, и осуществил бы задуманное, не погибни вскоре от бомбы заговорщика-террориста. Конечно, она не фрейлина и не княгиня, как Долгорукая, но, кто знает, завершись благополучно многолетние батюшкины розыски исчезнувших бумаг рода Красинских, и все чудесным образом переменится: будут и у нее титул и земли, богатство и дворцы. И тогда, быть может…
   Ах, какая все это чепуха – ее мечтания! Как разъедают они душу! Надо жить реальными вещами, а не в облаках витать, если не хочешь остаться у разбитого корыта. Лето в разгаре, Ники вернулся из Лондона ласковым и влюбленным, о женитьбе молчит, бриллиантовое колье подарил; через неделю – начало сезона в Красном: спектакли, шумные вечеринки в офицерских палатках, ночные коллективные поездки к цыганам, шампанское рекой. Жить, жить!
   За целое лето он лишь дважды заехал в Каерово; один раз появился без предупреждения и не застал ее дома (она была в это время в городе, на репетиции). В августе прислал коротенькую записку: уезжает вместе с отцом в Либаву, потом в Данию, целует дорогую панночку с головы до чудных ножек. Разлука затянулась, осенью она вернулась одна в особняк на Английском, порога которого он более никогда не переступал: в начале апреля 1894 года было объявлено о его помолвке с гессен-дармштадтской принцессой.
   Доведенная до отчаяния, она написала сгоряча несколько анонимных писем Алисе в Кобург, в которых чернила как могла неверного любовника. Письма попали в руки адресата. Вскрыв наугад одно из них, едва прочитав первые строки, принцесса передала всю пачку сидевшему рядом жениху, прибывшему на церемонию помолвки. Последовало тяжелое объяснение – с обвинениями, упреками, бурными слезами. Николаю стоило немалых усилий успокоить нареченную, заставить поверить, что мимолетное его увлечение Кшесинской – раз и навсегда закрытая страница, о которой следует как можно быстрее забыть.
   По возвращению из Кобурга он попросил бывшую возлюбленную о свидании – вне дома, подальше от посторонних глаз. Встреча состоялась на пустынном Волконском шоссе, возле какого-то сарая. Дул ледяной ветер, летели по небу брюхатые сизые тучи; вот-вот опять должен был начаться дождь. Она приехала в карете, он верхом из лагеря. Стояли под навесом, держась за руки, по щиколотку в грязи. Говорили не о том, не так, как хотелось – невпопад. Он сказал, что приобрел и записал на ее имя особняк на Английском («Мой прощальный подарок… прости!»)… Просил в случае необходимости обращаться к нему лично. Добавил поспешно: «Помни, мы по-прежнему с тобой на «ты». Что бы со мною в жизни ни случилось, встреча с тобой останется навсегда самым светлым воспоминанием моей молодости»… «Да, да, да», – повторяла она монотонно. У нее закоченели ноги в высоких ботиках, хлюпало в носу. Смысл того, что он говорил, доходил до нее с трудом.
   – Мне пора, Маля… – он сжал ей до боли ладонь. – Не плачь, не плачь, прошу!
   Повел за плечи к карете, помог взобраться.
   Выглянув напоследок из тронувшегося экипажа, она быстро-быстро его перекрестила…

Глава третья

1

   Осталось в памяти с детских лет: за стеклянными резными дверцами серванта в гостиной родительского дома, среди фарфоровых статуэток и хрусталя – хранимый с незапамятных времен золотой портсигар с искусно выложенной бриллиантовыми камешками монограммой: «Николай Первый». Царский подарок папеньке после памятного бала в Зимнем, когда конфиденциально обучавшийся у Кшесинского государь лихо исполнил на глазах у присутствовавших зажигательную мазурку.
   Причуды властителей не обязательно суетны и бесплодны. В ряде случаев они приносят пользу обществу. Любовь Николая Первого к бальным танцам и балету – тому пример.
   По возвращении домой после поездки в 1836 году в Россию легендарная Мария Тальони рассказывала со смесью восхищения и ужаса об эпизоде в стенах петербургского Большого театра, свидетельницей которого случайно стала. В гастрольном балете «Восстание в серале» ей предстояло танцевать партию предводительницы восставших против султана наложниц. Появившись за несколько дней до премьеры в театре, чтобы провести репетицию с кордебалетом, она к немалому своему изумлению обнаружила на сцене рядом с постановщиком и дирижером нескольких гвардейских унтер-офицеров в парадной форме и с ружьями на плечах. На недоуменный ее вопрос о причине нахождения бравых вояк на репетиции ей объяснили, что гвардейцы присланы по личному указанию императора Николая Первого – обучить «армию» восставших прелестниц уставным военным приемам.
   Офицеры, по словам Тальони, старались вовсю, кордебалет, перешептываясь и хихикая, старательно копировал их действия. Танцовщицам, однако, затянувшийся процесс обучения артикулам и шагистике скоро надоел, они стали дурачиться, передразнивать за спиной военных, как неожиданно из-за кулис явился сопровождаемый свитой государь. Остановив репетицию и выйдя на середину помоста, Николай Первый объявил полушутя-полусерьезно, что если милые дамы не будут заниматься как следует, он прикажет поставить их на два часа на мороз с ружьями.
   «В тюниках и танцевальных башмачках», – добавил без тени улыбки.
   Надо было видеть, смеясь вспоминала Тальони, с каким жаром принялся насмерть перепуганный сераль вышагивать строем и вскидывать над головой ружья. На следующей неделе царь присутствовал на премьере, горячо аплодировал вместе с публикой, лично поздравил ее за кулисами с успехом и не пропускал впоследствии ни одного представления «Восстания в серале», ставшего одним из любимых его балетов.
   С фактами не поспоришь. Как ни странно это звучит, но заимствованное у итальянцев и французов молодое искусство балета во многом обязано удачной акклиматизацией в России самодержцу, вошедшему в историю под прозвищем «Николай Палкин». С началом его царствования балетная труппа Санкт-Петербурга оказалась под особым попечительством царя-балетомана: взята на содержание казны, получила специальным указом статус императорской, вошла в подчинение министерства Двора. Денег на любимое искусство Николай не жалел: шилось для участников требуемое количество костюмов и обуви, изготовлялись, в отличие от бедных в постановочном плане европейских театров, первоклассные декорации и реквизит, использовались дорогостоящие эффекты – пожары, землетрясения, грозы, закаты, восходы.
   В балетных постановках с их стройной симметрией и незыблемыми канонами движений и поз император видел сходство со столь милыми его сердцу военными парадами. Побывавшего в Петербурге в те же годы, что и Тальони, французского литератора маркиза де Кюстина Николай пригласил однажды на вечер танцевальных миниатюр. Едва только опустился под гром оваций занавес, он с сияющим от восторга лицом обернулся к сидевшему рядом гостю:
   – Вы заметили, маркиз? Кордебалет ни разу не сбился с шагу! Ей-ей, хоть сейчас всех поголовно в гвардию!
   Сцена с гвардейскими унтер-офицерами в роли хореографов, поразившая когда-то Тальони, была по сути развернутой метафорой: шагающих не в ногу в Империи, считал Николай, быть не должно. Ни на плацу, ни в чиновной конторе, ни на театральных подмостках. Нигде!
   Впрочем, чем бы ни питалась на самом деле неукротимая монаршья балетомания, результат ее был плодотворен. В царствование Николая Первого совершилась балетная революция – балерина встала на пуанты, научилась на них стоять, прыгать, бегать, вертеться. Через полтора столетия после первого хореографического спектакля на Руси (показанный 13 февраля 1675 года в «комедийной хоромине» царя Алексея Михайловича в подмосковном селе Преображенском «Балет об Орфее») в России твердо встал на ноги балетный театр. По-современному оснащенный, с неплохим для своего времени репертуаром. Востребованный, любимый обществом.
   Русский балет как зрелище обязан своим рождением императрице Елизавете Петровне, подписавшей в 1756 году Указ об учреждении первого публичного театра в столице. Располагался он на территории дворца, предназначен был для ограниченного круга лиц, путь сюда для широкой публики на протяжении многих лет был закрыт.
   Подлинный переворот в искусстве сценического танца в России совершил приглашенный в 1801 году руководить труппой французский хореограф Шарль Луи Дидло, поставивший за тридцать лет службы четыре десятка постановок. Журналист Фаддей Булгарин, не пропускавший на протяжении полувека ни одного балетного спектакля, писал о нем в одной из статей: «Дидло – первый хореограф, не имевший в своем ремесле ни предшественников, ни последователей. Никто, кроме него, не умел так искусно пользоваться кордебалетом. Из этой толпы милых и воздушных девиц он составлял гирлянды, букеты, венки. Он впервые ввел в балеты так называемые полеты. И петербургскому балету стала подражать вся Европа».
   Смелый новатор, задумавший придать балетному театру недостающие ему увлекательность и блеск, Дидло отменил на сцене парики, тяжеловесные кафтаны, башмаки с пряжками, фижмы, шиньоны, «мушки», ввел для танцоров и балерин телесного цвета трико. В работе своей он неуклонно следовал правилу: техника танца тогда хороша, когда ее не замечает зритель. Нужных результатов добивался суровыми мерами: колотил, по свидетельству современников, на уроках русских артистов кулаками и тяжелой тростью.
   Время Дидло, выпавшее на царствование Александра Первого – период повального увлечения балетом в русском обществе. «Балет и опера, – отмечает в статье «Петербургская сцена в 1835–36 гг.» Николай Васильевич Гоголь, – совершенно завладели нашей сценой. Публика слушает только оперы, смотрит только балеты. Говорят только об опере и балете. Билетов чрезвычайно трудно достать на оперу и балет».
   Имена балетных звезд у всех на устах, молодежь неистово рукоплещет кумирам, люди побогаче бросают на сцену набитые кошельки, дорогие подарки, цветы. На балеринах проматываются миллионные состояния. Александр Грибоедов дерется из-за Авдотьи Истоминой на дуэли, Пушкин посвящает ей пламенные строки на страницах «Евгения Онегина», художник Кипренский пишет с танцовщицы Екатерины Телешовой знаменитую картину «Итальянка у колодца».
   Классическая хореография пришлась в России ко двору – во всех смыслах этого понятия. Как никакой другой род театрального искусства она оказалась созвучной имперскому духу государства с его культом Формы. Балет сам по сути стал империей в миниатюре: та же пышность драпировок и фасада, иерархия сверху донизу, солисты и статисты, незатихающая закулисная драчка – за покровительство, роли, звания.
   Роль некоронованного императора в бутафорской этой империи суждено было сыграть принятому в 1847 году в Большой театр (Мариинки тогда еще не существовало) на должность танцора и артиста миманса французскому подданному Мариусу Петипа.
   Танцевавшему на сцене с семилетнего возраста уроженцу Марселя, исколесившему вместе с родителями до приезда в Россию чуть не полмира, с новой родиной несомненно повезло. Хореографу его таланта и масштаба в тогдашней балетной Европе делать было нечего. Нигде при всем старании не нашел бы он для осуществления грандиозных, полифонических своих замыслов такой богатейший, по выражению Джорджа Баланчина, человеческий материал, каким располагала в ту пору российская сцена: отменной выучки слаженный кордебалет, первоклассных солисток. Никакая другая страна не предоставила бы ему Чайковского и Глазунова в качестве присяжных поставщиков балетных партитур, императоров в роли финансистов. Никакой другой город не смог бы обогатить в такой мере художническую его фантазию, как напоминавший гигантскую театральную декорацию Петербург – с великолепием своей архитектуры, живописной толпой на улицах, парадами, публичными казнями, праздниками, походившими на языческие мистерии: Рождеством, Крещением, Масленицей. Со своими туманами, фосфорическими белыми ночами, невскими наводнениями, – всей мистикой своей вычурно-искусственной, лихорадочной жизни.
   Новый кормчий принял бразды правления от маститого А. Сен-Леона, обогатившего в значительной мере лексику классического и характерного танца, подготовившего своими развернутыми танцевальными ансамблями будущие новации Петипа, его эстетику «большого» академического балета. Монументального зрелища, построенного по канонам сценарной и музыкальной драматургии с его раз и навсегда узаконенными формами – танцевальными сюитами, адажио, па-де-де, гран-па, финальной кодой, контрастным сопоставлением массового и сольного танца.
   Многим ему обязанная Кшесинская застала Петипа добравшимся после продолжительного карабкания по служебной лестнице до звания главного балетмейстера Мариинского театра на пике творчества и славы. Вопреки комплиментарному тону страниц ее воспоминаний, посвященных прославленному хореографу, отношения их складывались не просто. Экстравагантный, насмешливый маэстро, так и не научившийся до конца жизни говорить по-русски, объяснявшийся на репетициях выражениями: «Ты на я, я на ты»… «ты на мой, я на твой», обозначавшими схемы переходов танцовщиц с одной стороны помоста на другую, был натурой сложной; никто из близко общавшихся с ним соратников по сцене не рискнул бы назвать его добрым дядюшкой. Случай, имевший место в самом начале театральной карьеры Кшесинской, – красноречивое тому подтверждение.
   Она страстно мечтала получить роль Эсмеральды в одноименном балете. Улучила подходящий момент, заговорила об этом с Мариусом Ивановичем. И получила отказ – в изысканно-дипломатичной форме. Внимательно ее выслушав, всевластный балетмейстер осведомился неожиданно, любила ли она. Услышав утвердительный ответ, спросил на ломаном своем русском:
   – А ты страдал?
   – Нет, разумеется! – вырвалось у нее.
   Петипа, поправляя на плечах знаменитый свой клетчатый плед, засвистел по обыкновению, поправил на кончике носа золотое пенсне и пустился (по-французски) в рассуждение о том, что в случае с героиней балета Цезаря Пуни жизненный опыт для исполнительницы не менее, а, быть может, более важен, чем техника, что только испытав по-настоящему страдания любви, можно понять, а следовательно, и убедительно станцевать Эсмеральду.
   – Ты еще молод, – заключил он, снова переходя на русский. – Потерпи…
   То был чувствительный щелчок по носу. Доводы маэстро показались ей обыкновенной отговоркой. Ну, какое все это имеет значение? Страдала ты в жизни или нет? Кого подобные вещи интересуют в балете? На пуантах надо уверенно стоять, остальное – мелодекламация!.. Она старалась выкинуть неприятный разговор из головы. Ни словом не обмолвилась о случившемся с Ники, зная наверняка, что одного только ее намека на несправедливое к ней отношение было бы достаточно, чтобы Петипа уступил. Нет, нет, у нее есть самолюбие артистки, в подачках она не нуждается. Не хотят, не надо!..
   Вкус от проглоченной горькой пилюли еще чувствовался во рту, когда от того же Петипа последовало уже известное читателю предложение: станцевать в «Калькабрино» вместо заболевшей Брианца. Думай, что хочешь.
   Постигнуть логику решений всемогущего хореографа было не просто. «Сочинитель балетов», как называли Петипа, постановочные свои секреты держал при себе. На репетиции приходил с готовыми идеями, скрупулезно продуманной композицией мизансцен – будущий спектакль был полностью выстроен в его голове. Не дай было бог заикнуться в его присутствии о собственном видении рисунка роли – он тут же принимался темпераментно размахивать руками:
   «Сильвупле! Делайт, как я!»
   «Петипа был молчалив, мало с кем говорил, – вспоминала Любовь Егорова. – Обращался к нам всегда в одних и тех же выражениях: «Ma belle! Ma belle!» Все его очень любили. Тем не менее дисциплина была железная. Когда он входил в репетиционный зал, все вставали, не исключая балерин».
   Артисту надлежало быть послушным инструментом его неистощимой фантазии – и только.
   Впрочем, проявлял он в ряде случаев и великодушие. Уступал, видя, что у балерины не «вытанцовывается» какой-либо элемент, придумывал на ходу (не в ущерб общей стилистике) более удобный для исполнительницы вариант движения или позы.
   – Карашо, ма белле! – говорил, улыбаясь в мушкетерские свои усы. – Не нравис, я переменил.
   Переиначить балетную фразу для него не составляло труда. Да что фразу? В дни коронационных торжеств в Москве, когда на престол вступал четвертый за время его театральной службы в России монарх – Николай Второй, он в несколько дней перелицевал вместе с композитором Дриго готовый к постановке, полностью отрепетированный балет.
   Событие снова было связано с Кшесинской.

2

   В Неве к тому времени немало утекло воды, многое чего случилось в мире.
   Умер в ливадийском имении в Крыму от прогрессирующего нефрита император Александр Третий. Через неделю после похорон состоялась свадьба нового государя Николая Второго с принявшей православную веру Алисой Гессенской, называвшейся теперь Александрой Федоровной. Ввиду чрезвычайности обстоятельств полагавшийся в подобных случаях при Дворе годовой траур был отменен.
   «Что я испытывала в день свадьбы Государя, – пишет Кшесинская, – могут понять лишь те, кто способен действительно любить всей душою и всем своим сердцем и кто искренне верит, что настоящая, чистая любовь существует. Я пережила невероятные душевные муки, следя час за часом мысленно, как протекает этот день… Я заперлась дома. Единственным моим развлечением было кататься по городу в моих санях и встречать знакомых, которые катались, как и я».
   Привлекательная сторона жизни, однако, не была категорически отменена – об уходе в монастырь речи не заходило. Новый любовник, тридцатипятилетний великий князь Сергей Михайлович, баловал ее как мог, предупреждал малейшие желания. Купил дачу в Стрельне с садом, простирающимся до самого моря; она с удовольствием ее отделывала, обставляла мебелью: спальню – «мельцеровским» гарнитуром, маленький круглый будуар – вещами из светлого дерева от Бюхнера.
   Целиком сосредоточиться на печальном не удавалось. На благотворительном вечере в пользу сиротских домов познакомилась с очаровательным Стасем Поклевским, дипломатом, который, оказывается, не пропускал ни одной ее премьеры, а нынче специально приехал из Лондона, где служил первым секретарем русского посольства, чтобы увидеть ее в новом балете – «Пробуждение Флоры».
   Он сделался своим в доме. Был невероятно милым – учил английскому, заваливал корзинами цветов, по три раза на дню признавался в любви; веселил несказанно. Вернулась как-то из театра, горничная отворяет дверь, а в углу передней – чучело преогромного белого медведя: прислали от Поклевского. Сюрприз, однако, этим не ограничился. Нюра, помогши раздеться, попросила с загадочным видом не двигаться, умчалась в комнаты, оттуда через минуту раздались отчетливо фортепианные аккорды: вальс Шопена. Вихрем влетев в гостиную, она не поверила увиденному: горничная, едва умевшая читать по слогам, сидя к ней спиной, вдохновенно музицировала за невесть откуда взявшимся изящным белым фортепиано – механическим, как выяснилось миг спустя, приводимым в действие с помощью упрятанной внутри машинки. Снова – Поклевский…
   В один из дней он привел гостя – французского импресарио Рауля Гинцбурга, шумного, носатого, знавшего несметное число театральных анекдотов. Ужин удался на славу. Болтали без умолку, перебивали один другого, перескакивали с предмета на предмет. Гинцбург осведомился, между прочим, доводилось ли ей бывать в Монте-Карло?
   Она всплеснула руками: