«Я не настолько большой начальник, чтобы подбирать подчиненных под себя! – подумал я. – Значит, придется работать с теми, кто есть».
   Шла необъявленная война с афганским народом, я был вынужден в ней участвовать. Пресечь безрассудство солдат по отношению к мирным гражданам Афганистана я не мог. Устыдить – бесполезно, как и своих подчиненных Саротина и Собина. Что же остается делать? Продать свои убеждения, как продал их Исав за чечевичную похлебку, или четко требовать уставных отношений с подчиненными и превратить убеждения в стержень борьбы с явным врагом, кто поднял на нас руку, вооруженную автоматом? Выбор я сделал и стал успокаиваться. Мой взгляд упал на небольшую картину, висевшую рядом с дверью, изображающую драму в пустыне. На верблюжьей тропе бездыханно лежал молодой, красивый человек в богатом халате со следами крови на лице, а на его теле кровоточили ножевые раны, их было много, кровь из ран сочилась прямо на песок. Рядом с молодым человеком – старик, он склонился над смертельно раненным, должно быть, сыном. Глаза старика безумные и страшные от горя. Он, кажется, хотел приподнять раненого, но понял, что молодой человек умер, и оцепенел от ужаса. Мир в душе старика распался. В душе не стало веры в справедливость. Он был в одном шаге от смерти.
   Картина заинтересовала меня.
   «Что же все-таки здесь произошло? – спросил я себя. – Не картина художника, а загадка с множеством вопросов».
   Караван из двугорбых верблюдов остановился в пути, где нет ничего – ни воды для людей и верблюдов, ни тенистых деревьев от жары. Что же случилось с молодым человеком в богато убранном халате? Кто его ранил и за что? Ограбление в пустыни? Не похоже. Следов ограбления нет и рядом нет грабителей. Что произошло?
   Я внимательно и пристально всматривался в картину, пытаясь лучше понять оригинальность ее построения. К седлам верблюдов привязаны многочисленные вьюки. Они не тронуты. Стало быть, ограбления не было, так что тогда произошло? Кругом песок и палящие лучи солнца. Казалось, что я вот-вот постигну тайный смысл неизвестного художника, но тайна, как скользкий песок, исчезала сквозь пальцы. Мало что мог подсказать обезумевший от горя молчаливый старик с неописуемой тоской в глазах. Над стариком кружились мощные грифы, а он даже не смотрел на них, словно не замечал надвигающейся опасности, исходящей от этих прожорливых, когтистых хищников. Уста старика по-прежнему были плотно сжаты.
   – Чтобы понять сердцем эту картину, нужно хорошо знать Афганистан, его обычаи, проблемы и беды! – подумал я о картине художника. – Она несет в себе какие-то тайны и проклятия, по-видимому, именно от этого никак не дается разгадка трагедии в песках Афганистана.
   Я привстал с кровати, подошел ближе к картине, и луч дневного света, который я загораживал, неожиданно упал на одинокого путника, поспешно удаляющегося прочь с места преступления. «Может быть, разгадка картины кроется в этом человеке?» – подумал я. Человек невзрачного вида оглянулся назад, и наши глаза встретились. Я зажмурился от его взгляда убийцы, от чужих глаз по телу прошелся холод, словно убийца был где-то здесь, рядом со мной и только что вышел из моей комнаты. Вновь пристально стал всматриваться в след удаляющегося путника. След был… кровавый. Мелькнула мысль: «Снова на моем пути повстречались верблюды». В Кабуле увидел у нищего в руках отрубленную голову верблюда, что надолго выбило меня из колеи. Понял, увидеть наяву или на картине верблюдов – верный признак того, что пора собираться в дорогу. Так ли будет на этот раз?
   Снова присел на кровать, поставив картину под луч света, идущего из окна. Неожиданно обнаружил, что караван ожил, зашевелился, раздались перезвоны усталых колокольчиков, подвешенных к шеям верблюдов, а след удаляющегося путника весь в крови. Человек, кажется, двигался через силу, волочил ногу, оставляя на песке кровь. Лицо искажено судорогой, без единой кровинки, бледное, как полотно.
   Наказания без вины не бывает, – так сказал еще блаженный Августин. Немного воображения – и хитросплетенные мотивы картины стали доступны для понимания. Убийство на религиозной почве? Такое возможно? Почему нет? Вспомнил историю со старухой, рассказанную моим дедом, Баевым Ильей Васильевичем. Старуха торопится, падает с охапкой дров, чтобы бросить ее к ногам «злодея» веры христианской в костер мученика.
   Он обращается к палачу: «Пропусти старуху! Разве ты не видишь ее горячую веру? Пусть Бог увидит жертву ее усердия!»
   Возможно, что такой жертвой усердия стала месть, зависть или что-то еще, подтолкнувшее убийцу нанести удар возмездия по своей жертве вдали от цивилизации, в пустыне, но и сам убийца, по-видимому, недооценил силу противника, истекает кровью, вряд ли сможет самостоятельно выбраться из пустыни, где нет ничего, кроме песка.
   «Картину надо куда-то убрать! – подумал я. – Она мешает думать, работать, отвлекает своей таинственностью и пролитой кровью».
   Позвал переводчика.
   – Дарю вам эту картину! – сказал я ему. – Она мне не нужна!
   – Так и хочется протереть глаза и спросить, правда ли то, что вы сказали? Этой картине цены нет! – с присущим азиатским многословием ответил переводчик.
   – Берите, берите! – сказал я настойчиво. – Вижу, что вам картина нравится. Берите.
   – Извините, Геннадий Петрович, но большей нелепости я не встречал. Вы дарите целое состояние и, кажется, даже не знаете кому.
   – Почему же «не знаю», хорошо знаю. Ваше имя Хаким.
   Переводчик оторопел от моего ответа. Его лицо выражало азиатскую покорность, доведенную до умиления.
   Переводчик Хаким подхватил картину за веревку, на которой она висела, ушел. Под окном ходил взад-вперед часовой охраны «Мусомяки» из бригады Михаила Шатина и напевал вальс «Амурские волны»:
 
Плавно Амур свои волны несет,
Ветер сибирский им песни поет.
Тихо шумит над Амуром тайга,
Ходит пенная волна,
Пенная волна плещет,
Величава и вольна.
 
   Солдат охраны пел хорошо, от души. Чувствовалось, что он скучает по дому, семье, России.
   Песня, услышанная далеко от родного дома, запала в душу, и тревога, возникшая от просмотра картины, ушла прочь. Все мысли переключились на работу. С чего начать? Пригласил для беседы майора Саротина Льва Яковлевича, спросил:
   – Вы, Лев Яковлевич, прибыли в Афганистан добровольцем или по приказу?
   – Я – доброволец! – последовал короткий ответ. – Решил испытать себя чужбиной. Хотя признаюсь, что такое решение далось не сразу. Уж слишком негативное влияние оказывают «грузы-200». Это, как вы знаете, гробы с останками военнослужащих. Порой там ничего нет, а гроб запаян. Очень тяжело в таких случаях родителям убитых солдат и офицеров. Они даже не могут взглянуть в последний раз на сына. Как раз в канун моего отъезда в Афганистан мой непосредственный начальник Пуртов получил сына в гробу. Я видел, как переживали он и его жена. Плакал вместе с ними на похоронах, но своего намерения добровольно поехать в Афганистан не изменил, хотя все на меня смотрели как на смертника.
   – Что вами двигало в минуту принятия решения о поездке в Афганистан? – спросил я Саротина. – Вам что, надоело жить или были другие мотивы, побудившие вас к принятию такого решения?
   – Конечно, мне не надоела жизнь! – ответил майор Саротин. – Я решил помочь нашим солдатам выжить в условиях войны и вернуться живыми в свои семьи, а не в гробах. Мне было известно, что некоторые командиры неправильно ведут себя с молодыми солдатами и офицерами. При случае называют их трусами, что для молодого человека равносильно пощечине, и, чтобы доказать, что они не трусы, лезут под град пуль басмачей и бесславно гибнут.
   – В части, где вы служили до Афганистана, было много добровольцев?
   – Нет, не много, – ответил майор, – но добровольцы были, хотя больше все-таки было отказников, их участь незавидная. Мой сослуживец, подполковник Жабинец, струсил, отказался ехать в Афганистан, пытался откупиться деньгами, не помогло. Должен заметить, что большинство отказников – это дети высокопоставленных родителей: полковников, профессоров, директоров заводов и чиновников из партаппарата…
   Отец Жабинца, например, был ректором Читинского университета. Сынок даже не помышлял, что его пошлют в Афганистан. Он на комиссии даже пустил слезу, что, дескать, у него плохое здоровье, попросил его не направлять в Афганистан и поплатился партбилетом. Его разжаловали до майора и уволили с волчьим билетом, без права на пенсию. Теперь он жалкий, разбитый горем старик, хотя по годам он ваш ровесник.
   Майор Саротин посмотрел на меня, как бы спрашивал, что вам еще рассказать? Потом добавил к сказанному:
   – Такие офицеры, как Жабинец, вряд ли готовы защищать Россию с оружием в руках, как это делали наши пращуры, защищая православную веру от разной скверны. Напоминанием этого служит орден «Золотое руно», учрежденный еще в 1429 году. Кто его получил, тому и честь!
   – Я правильно понял вас, Лев Яковлевич, что вы прибыли в Афганистан защищать православную веру, а не для оказания интернациональной помощи?
   – Вы меня поняли правильно! Язык фактов таков: Парижская коммуна просуществовала 72 дня; Бакинская – 73 дня. 32 месяца продержалась Испанская республика. Сколько времени протянет Саурская революция? Полагаю, что недолго. Стоит нам уйти из Афганистана – и ей конец.
   Майор Саротин помолчал. Молчал и я, ждал продолжения разговора:
   – Революции – это зло. В первую очередь, это зло для тех народов, где они случаются. Вечными критериями для народов является религия. Православную веру я буду защищать, не щадя самого себя. Мне бы хотелось, чтобы Афганистан принял христианство, но этот вопрос проблематичен.
   – Ваш товарищ Собин – тоже, как вы, доброволец?
   – Не знаю, спросите его сами.
   – Какие у вас будут ко мне просьбы, пожелания?
   – Пока нет ни просьб, ни пожеланий, а там посмотрим. Время покажет.
   Пригласил для беседы майора Собина.
   Собин вошел в комнату медленно, как бы нехотя, словно с гирями на ногах и с трагическим клеймом на лбу.
   Разговор с подчиненным с глазу на глаз был короток. Майор дичился моей учтивости. Приученный разговаривать с начальством и с подчиненными языком мата, Собин недоумевал, почему я, его командир, не ругаюсь матом, разговариваю с ним на равных, это майора Собина выводило из колеи. Он постоянно гримасничал, вел себя нервно, как не в своей тарелке, то и дело вскакивал с места, когда я его о чем-то спрашивал, чесал локти, колени, грудь. Почувствовав на себе мой вопросительный взгляд, пояснил свое поведение:
   – Во всем виновата эта проклятая война и вода. От воды – колдовская болезнь. Она грызет поминутно мои суставы, мышцы рук и ног. Кажется, еще немного – и болезнь сведет меня в могилу. Не пейте, командир, сырую воду. Она очень опасна для здоровья, действует, как отрава. Это не мой каприз, а реальность бытия. Сырая вода из-под копыт ослов, верблюдов или баранов, которую мне пришлось пить, лишила меня здоровья, значит, и будущего!
   Такой фарисейский переход от неприязни ко мне к трогательной заботе меня не удивил, я имел дело с хамелеоном и лжецом, который забыл истину – усердие с излишеством все портит.
   В Афганистане шла жесточайшая драма, и все самое плохое и отвратительное всплывало на поверхность. Такая вот правда об этой войне. Если в 1930-е годы в Испанию направлялись лучшие из лучших военных специалистов, то в Афганистан метлой загоняли худших из худших: пьяниц, нарушителей дисциплины, бывших зэков – с единой целью, чтобы они там и остались, не жалко. Известно, что масло с водой никогда не смешивается. Это закон природы, так же нельзя пьяницу сделать дисциплинированным воином, хорошим офицером или солдатом. На таких людей нельзя положиться в условиях войны. Они, как правило, могут хвалиться о своих подвигах на словах, на деле они трусы.
   – Вы, майор Собин, прибыли в Афганистан добровольно? – спросил я офицера с единым намерением хоть что-то узнать о нем.
   – Да, я доброволец, – ответил он, – оказался в Афганистане, чтобы не задохнуться в пустоте мелочных невзгод. Офицеров-отказников я ненавижу. Все они жили в плесени советской действительности, как мокрицы, гордились грамотами, дипломами, но не орденами и медалями.
   Теперь, когда началась афганская война и нужно быть сильными, они вдруг оказались слабыми. От них требовалось проявить волю и решительность, а у них таких качеств не оказалось, потому что они были рабами от природы, этим все сказано, просидели всю жизнь под юбками маменек и бабушек…
   Собин попросил разрешения закурить.
   Пользуясь возникшей паузой, я спросил его:
   – Во что вы, Собин, верите?
   – Ни во что не верю! – последовал ответ. – Подчиняюсь лишь воле начальника и командира, а более никому. Я военный человек и всегда готов выполнить любой приказ командира. Совесть мне нужна в быту, а не на службе. На службе совесть заменяет воля начальника и приказ командира.
   – Даже готовы выполнить преступный приказ?
   – А почему нет? Готов. Где вы видели, чтобы без жертв была искуплена победа? Таких примеров нет и не будет!
   Майор Собин замолчал, настороженно посмотрел на меня, чего-то ждал. Наши глаза встретились.
   – А как вы думали, что я отвечу? – спокойно сказал он. – А вы, майор Собин, не забыли, что у вас не две головы?
   – Об этом помню и очень хорошо, что у меня одна голова на плечах. Догадываюсь, почему вы так спросили. Приказ надо выполнять, иначе, как сказано в Библии: «Он же ужалит тебя в пятку». Однако пока, как мне кажется, я не сделал сколько-нибудь серьезных ошибок, чтобы быть ужаленным в пятку.
   Собин чуточку помедлил, потом неожиданно сказал: «Маринованный огурчик свежим не станет!» – так часто говорил мне начальник по старому месту работы. Главное в моей биографии – это то, что я нахожусь в Афганистане. Не струсил, как другие. Их я называю не иначе, как «маринованными огурчиками». «Их отказ – другим наука!» – утверждал классик и был прав. Трусы никогда не рискуют. Они, как правило, пишут слово «Сало» с большой буквы, а слово «родина» с маленькой буквы, поэтому мне таких людей не жаль. Пусть с ними будет то, чего они заслужили.
   – Скажите, Собин, что вы ищете в Афганистане?
   – Во-первых, хочу после окончания командировки в Афганистане продолжить службу не на Дальнем Востоке, а в Москве или в Ленинграде. Во-вторых, получить досрочно воинское звание «подполковник» и хорошую характеристику с места службы в Афганистане, а там посмотрим, как все сложится. Не исключаю, что может все сложиться почти по Булгакову: «Никогда ни у кого не проси. Сами дадут, под зад!»
   – Как я понял, вы, майор Собин, не верите в торжество Саурской революции, так стоит ли вам, как говорится, расчищать авгиевы конюшни Бабрака Кармаля?
   – А почему бы не поучаствовать в их расчистке? Охотно поучаствую. Это даже интересно и занимательно. Афганистан ждет повторение худшего, что было в 1917 году в России. Кабул, Кандагар, Герат, Мазари-Шариф… завалены трупами. Их никто не убирает или убирают с большим опозданием, народ голодает, мрет. Из птиц остались одни воробьи и вороны. Все съедено. Правда, есть еще мыши и крысы, но это уже пойдет на десерт. Саурская революция не принесла афганскому народу ничего, кроме страданья. Теперь многие стали понимать это, но поздно. Из песни слов не выбросишь, назад хода нет. Нищие стали брататься с нищими, голодные с голодными, воры – с ворами. К чему это приведет – к взрыву страстей, новому витку напряженности в Афганистане. А кармалевская пресса, продажная и коррумпированная, трубит о том, что светлое будущее не за горами, дурачит народ разного рода глупостями, кто, к примеру, быстрее машет крыльями – комар ила муха? И афганский народ поддается на такие уловки, увлекается не на шутку этим вопросом, ловит комаров и мух и решает, кто же действительно машет крыльями чаще и быстрее, комар или муха?
   – Ну и какой ответ? Кто все-таки чаще машет крыльями – комар или муха?
   Майор Собин улыбнулся, сказал:
   – Бабрак Кармаль скачет без оглядки не в ту сторону, и когда он оглянется назад, то родины за собой не обнаружит. Пока на крыльях насекомых удается сбить накал страстей, вернуть массы в мир грез и мечтаний о светлом будущем. Конечно, говорить проще, чем что-то сделать. Сегодня беда заглянула в афганские кишлаки, а завтра? Кармаль кнут из рук не выпускает. Это не война, а «черная книга» о войне, не забота о человеке, а борьба с ним. Чувствуется наш, советский почерк в афганских делах. Достаточно вспомнить, как все печалились, что у легендарной Ниобеи погибли все четырнадцать детей, умерших от стрел богов, но никто не хотел знать о гибели девяти сыновей у матери-героини Степановой в годы Великой Отечественной войны. Мать-героиня умерла в нищете, всеми забытая. Ее похоронили случайные люди. Закопали в яму. Могила заросла крапивой, полынью, и только тогда вспомнили о Степановой. Начали искать могилу, но никто точно не мог указать место захоронения и, чтобы показать заботу о женщине-труженице, поставили памятник Степановой на случайной могиле и вновь о ней забыли. Как это похоже на афганский быт! Прав оказался Гёте, сказав: «Из всех воров дураки – самые вредные, они одновременно похищают у нас время и настроение!»
   – И последнее, скажите, пожалуйста, Михаил Михайлович, – обратился я к майору Собину, – есть ли у вас ко мне вопросы, пожелания, словом, то, что вы хотели бы сказать один на один?
   – Мне вам нечего сказать. Все, что требовалось, я сказал. Если что-то появится, обязательно скажу.
   – Ну, что ж, – сказал я, – и на том спасибо. Помните, что говорил Капнист:
   – Будь тверд в злосчастные минуты, но счастью тоже не доверяй!
   Затем пригласил для беседы переводчиков разведгруппы.
   Первым зашел Хаким, румяный, как вечерняя заря, следом – его товарищ Ахмет. Оба молчаливые, угрюмые, подозрительные, кряхтели, как столетние старики, на вопросы отвечали осторожно и односложно: «Да» или «Нет!». Лишь однажды переводчик Ахмет хотел что-то сказать важное, но не сказал, раскашлялся, из глаз побежали слезы, он почувствовал себя плохо. Попросил разрешение выйти и, выходя, махнул рукой, что, дескать, еще будет время поговорить по душам, а пока здоровье не позволяет.
   «С переводчиками происходит что-то неладное! – подумал я. – С ними следует разобраться в причине подозрительности и настороженности во взаимоотношении со мной как можно скорее, а не загонять болезнь, если она есть, в глубь организма».
   Переводчик Ахмет был на вид довольно пожилым человеком, лет под 50, напоминал своим поведением майора Собина, так же гримасничал, дергался всем телом. На лице то и дело возникала судорога, сильно искажала лицо, делала его злым и непривлекательным.
   – От чего вы, Ахмет, болеете? – в очередной раз спросил я его. – Мне сказали, что вы глохнете и слепнете? Почему не лечитесь и не обращаетесь к врачу?
   – Все мои болезни от Аллаха! – невозмутимо ответил Ахмет. – Так желает Аллах и потому такие со мной страданья. Лечиться некогда. Нет времени. Идет война, не до лечения. Как сказал Сократ: «Смерть для меня – приобретение!»
   – Ваши болезни не от Аллаха, а от нервов. Аллах тут ни при чем. Завтра я поговорю с начальником кандагарского госпиталя, и вас обследуют, начнут лечить.
   – Большое спасибо, командир, за заботу, но не следует это делать. Скоро я уезжаю домой, в Узбекистан, там и вылечусь.
   Вскоре от другого переводчика, Хакима – я узнал любопытные сведения об Ахмете. Он продолжительное время работал на советскую разведку в Иране, Пакистане, Саудовской Аравии. В последней командировке чуть было не был разоблачен местными бдительными соседями. Они донесли на него, что их сосед по дому знает не все религиозные обряды, как того требует Коран. Ахмет еле унес ноги, и памятью о тех годах служения России стали имеющиеся болезни, ревматизм, глубоко вгрызшийся в суставы, проник до костей, и казалось, что болезнь никогда не оставит Ахмета в покое.
   Драма афганской войны высветила неожиданным светом равнодушия часть страниц из жизни легендарного разведчика-нелегала Ахмета, отдавшего служению России все силы и здоровье. Такие разведчики, как Ахмет, всегда скрыты от посторонних глаз чужими фамилиями и именами. Правду о них узнать практически невозможно при жизни. Их жизнь и смерть продолжают оставаться тайной за семью печатями в течение какого-то времени, как и все, ими содеянное в разведке. Вспоминая разведчика-нелегала Ахмета, я вспоминаю Кандагар, где мы с ним впервые познакомились. Ахмет вошел ко мне следом за переводчиком Хакимом, из приоткрытой двери блеснула его лысая голова, осветившая комнату, как восходящее солнце в ночи… Как заметил Крылов: «Кто добр поистине… В молчании тот добро творит!» Это изречение я всецело отношу к разведчику-нелегалу Ахмету, чья доброта и отзывчивость таили в себе умысел и интерес.

Глава 3
Саша Григорьев

   Мы сами, родимый, закрыли орлиные очи твои.
Г. Мачтет

   Солдаты и офицеры воюющей в Афганистане 40-й армии, воспитанные в нищете и зависти, творили в Афганистане разбой, не имеющий ничего общего с интернациональной помощью, о чем трубила на всех перекрестках советская пресса, выгораживая действия политиков, ввергнувших миллионы людей в кровавый конфликт. Чтобы придать солдатам и офицерам устойчивый характер в войне, они на политзанятиях изучали «бессмертные творения Леонида Брежнева: «Малую Землю», «Целину», «Возрождение». Солдаты говорили, прослушав брежневскую трилогию: «Наша жизнь – это книга, в которой вырвано много листов на самом интересном месте!»
   – Если бы у Наполеона Бонапарта были такие же средства массовой информации, как в СССР, – говорили остряки, – то мир никогда бы не узнал о поражении Наполеона под Ватерлоо!
   Всем было ясно уже в 1981 году, что война проиграна, кроме политиков, они еще на что-то надеялись. Афганский народ поднялся на свою защиту. Бабрак Кармаль запил, отошел от власти, что породило безвластие в стране, грозило полной дестабилизацией и истреблением тех, кто поддерживал советский режим. Их жизнь кончена, как жизнь предателей. Близость смерти придавала разгулу безнравственности новую силу, при безудержном варварстве обеих сторон.
   – Любовь спасет мир! – говорил Вергилий за сорок лет до Рождества Христова. Любви в Афганистане не было. Была ненависть сторон и отчаяние.
   – Еще вчера, – говорила мать о своем сыне, – он писал, что у него все в порядке. Успокаивал меня. Сообщал, что за проявленную храбрость представлен к медали и сможет без экзаменов как участник войны поступить в институт, а сегодня сын вместе с другими солдатами лежит в гробу. Худой, измученный, словно это не он, а кто-то другой. Я стала думать, сын ли это? Мертвецы все похожи друг на друга. Перед киотом зажжено пять лампад – по числу гробов. Всех пятерых солдат-афганцев похоронили на деревенском кладбище, друзей, одногодков, товарищей, но никто не пришел из военкомата, не сказал о наших сыновьях доброго слова.
   Трудно представить для стариков-родителей бо€льшую трагедию, чем смерть сыновей, наследников, продолжателей рода.
   Кругом был обман и коррупция. Чиновники оценивали человека по карману, на карман и смотрели, а не на человека. Скажи им, чтобы тебя повесили или расстреляли, – не повесят и не расстреляют без взятки.
   Несмотря на колоссальную коррупцию в 40-й армии, она все еще воевала против афганского народа, а не против своих правителей. В подразделениях усилиями сержантского состава поддерживался какой ни есть, но порядок. Солдаты ходили строем, пели песни. Приученные однажды ходить строем и петь, они уже не могли жить иначе. Ходили строем вокруг казармы даже по праздникам, когда этого не требовалось, они молча сбивались в стадо и маршировали по лужам, твердо ставили на самое дно лужи до блеска начищенные сапоги и по-детски радовались, что грязь вылетает из-под сапог и бисером разлетается по сторонам.
   – Это хорошо, что солдаты месят грязь по лужам, – говорили офицеры, – а не повторяют чьи-то умные речи о конце афганской войны. Тогда никому не сдобровать. Как говорил Карамзин: «Все готовились к смерти; никто не смел упомянуть о сдаче!»
   Усилиями солдат 40-й армии Афганистан толкали на путь марксизма и, кажется, дотолкались, что народ Афганистана поднялся на борьбу с врагом, который намеревался «перекрестить» Афганистан и заменить Коран на «Капитал» Маркса.
   40-я армия дышала на ладан, а в Кремле ожидали богатые трофеи и бахвальные речи в адрес Брежнева.
   Стихи Глинки, как ничто лучше, характеризуют время, в котором кипели тайные страсти:
 
Кто узрит нас? Под ризой ночи
Путями тайн мы пройдем,
И будет пир страстям роскошный.
 
   В Кремле не сознавали что делали. Был «пир во время чумы». Пожалуй, только Бабрак Кармаль понял, что он проиграл, ввязавшись в советскую авантюру. Его жизнь была более чем скромной и бесполезной. Он не сразу понял, что в Афганистане происходит. Плотно прикрывал за собой дверь кабинета и сердился на шум с улицы, где велась стрельба и совершалась история. У Кармаля были мечты и стремления, но не было характера, и из-за этого он легко лил слезы, если ему кого-то было жалко.