С этими словами король взял со стола бумаги и стал внимательно разглядывать их. Одной из особенностей Франциска было искусство объять сразу всякое дело и быть вечно занятым, хотя, разумеется, не одними государственными делами. Он или учился и занимался чем-нибудь, разговаривал, или предавался наслаждению. Это было потребностью его природы. И потому он любил окружать себя учеными или художниками и, никогда не расставаясь с ними, даже брал их с собой на охоту. Они же были его любимыми собеседниками за столом. Франциск называл их общим именем мои ученые. У него перебывало их огромное количество, и каждого вновь прибывшего он до тех пор расспрашивал и выжимал из него соки, пока не приходил к убеждению, что тот уже не сообщит ему ничего нового. В этом отношении король особенно ценил Дюшателя, который был у него долго чтецом, и говорил, что Дюшатель единственный человек, знания которого он не мог исчерпать в два года. Тем не менее, Франциск тратил иногда целые дни на свои сердечные привязанности, но не считал это время потерянным. «Разве я не живу полной жизнью, когда наслаждаюсь! – говорил он. – Все остальное должно способствовать этому; чем я ученее и чем больше буду знать, тем больше у меня будет средств к наслаждению и тем лучше я сохраню душевное и телесное здоровье, это неизбежное условие всякого наслаждения».
   Для окружающих частые сношения с королем не были особенно легки и приятны. Он требовал, чтобы другие так же быстро и живо воспринимали впечатления, как и он сам, не выносил неопределенных ответов и полуправды и относился с презрительным равнодушием ко всему, что не соответствовало его вкусу. Вследствие этого у короля были частые столкновения с Жаном Кузеном, знаменитым французским художником, архитектором и геометром, который по разнообразию своих талантов не уступал гениальному Приматису. Последний имел над ним только преимущество в скульптуре и отличался более тонким вкусом. Кузен от живописи на стекле перешел к масляным краскам и в своих изображениях придерживался Микеланджело. Король находил фигуры и лица на картинах Кузена чудовищными и превозносил до небес Рафаэля.
   – Человек представляет собою величайшее художественное произведение, – говорил король живописцу, – ты не должен позволять себе тут никакой утрировки.
   Кузен рисовал тогда последний суд в Венсенне и считал себя оскорбленным, что король посещает его реже, чем других живописцев.
   – Зачем рисуешь ты мне такие адские рожи? – сказал ему по этому поводу Франциск. – Они неприятно действуют на мою фантазию, вместо того чтобы освежать ее.
   Вошел Дюпра с низким поклоном. Король взглянул на него и, окончив чтение бумаг, сказал:
   – Твой доклад о заговоре ясно составлен, Дюпра, и принятые тобой меры, чтобы изловить преступников, вполне целесообразны. Благодарю тебя… Я не предполагал, что на свете существует такая глубокая испорченность! Всего досаднее, что эти негодяи отнимают у нас время и отвлекают от более важных дел. Но я не буду церемониться с ними и навсегда отобью охоту к подобным проделкам. Все те, которые окажутся виновными в государственной измене, умрут постыдной смертью. Они у тебя здесь, в Блуа?
   – Они к услугам вашего величества. Но я осмелюсь доложить вам, что двум из них – Матиньону и Аргужу, которые собственно и открыли здесь заговор, я обещал помилование именем короля, чтобы побудить их к полному признанию.
   – Ты мог обещать, но мое дело помиловать их или нет. Кто третий?
   – Дворянин, по имени Жан Пуатье, – ему не дано никакого обещания… Вашему величеству известно, что я не отличаюсь мягкосердечием, но ввиду будущего…
   – В будущем никто не решится на что-нибудь подобное, когда увидит горькие последствия этого.
   – Не найдет ли ваше величество более удобным передать это дело парламенту, сообразно обычаям страны, чтобы избавить себя от нареканий и какой бы то ни было ответственности?
   – Не для того ли парламент затянул дело и отнял у него всякое значение? До сих пор я встречал только препятствия со стороны парламента. Нужно приучить Францию к тому, что король решает дела, а не парламент.
   – Но и после решения парламента за вашим величеством остается право окончательного приговора над преступниками. Я заранее могу сказать, что в этом случае, как и во многих других, парламент не отступит от желаний короля, тем более что здесь идет речь о государственной измене.
   – Я хочу немедленного решения этого дела.
   – Я постараюсь по мере сил ускорить его и уверен, что доверие, которое вы теперь окажете парламенту, принесет свои плоды в будущем.
   – Надеюсь, ты не забыл приказ, отданный мной в Лионе, чтобы сюда явились важнейшие сеньоры Нормандии и Бретони?
   – Большинство их уже прибыло в Блуа. Если бы только вашим величеством придумана была подходящая форма для выговора, который вы намереваетесь им сделать, ввиду незначительного числа виновных в этих провинциях…
   – Не беспокойся о форме. Для короля не существует никаких форм. До свидания.
   Канцлер принужден был удалиться. Несмотря на его неусыпные старания, ему никак не удавалось встать в доверительные отношения с королем. Он делал все для достижения этой цели, подыскивал подходящие законы и формы, стараясь истолковать их в пользу короля, но все было напрасно. Этим он заслужил только расположение герцогини Луизы, которая советовалась с ним во всех делах, между тем как Франциск неизменно обращался с ним, как с членом ненавистной ему оппозиции в парламенте, которая то здесь, то там сдерживала его деспотические стремления. Король знал, что Дюпра вовсе не принадлежал к оппозиции, но не хотел показать этого, быть может, потому, что его тяготила благодарность к этому человеку, которого он презирал. Хотя Франциск не особенно ценил независимость и честность и как равнодушный эгоист не старался изучать людей, но если у него был малейший повод не доверять кому-нибудь из своих слуг, то он обращался с ним самым холодным и унизительным способом. Благодаря своему гордому обхождению и величественной наружности, Франциск невольно импонировал французам, как никто из их бывших и последующих королей, кроме Людовика XIV. Но то наружное величие, которое у Людовика являлось отчасти результатом известных принципов, у Франциска было прямым следствием его беспечной и эгоистической натуры.
   – Эй! Кто там? – крикнул неожиданно король, когда канцлер вышел из комнаты. – Господин канцлер! Вернитесь на минуту. Скажите, кстати, сеньорам Бретони и Нормандии, чтобы они немедленно собрались в церкви и ждали там моего приказа! Пусть им пока прочитают мессу!
   По знаку короля слуга отворил дверь в только что построенный флигель замка, где среди четырехугольной, ярко освещенной залы стоял накрытый стол и где уже собрались приглашенные гости – ученые и художники. Король вошел и, не глядя на них, сделал жест рукой вместо поклона. Глаза его внимательно разглядывали потолок и стены, которые, по-видимому, были только что окончены, так как краски казались совершенно свежими.
   – Ты здесь, Приматис? – спросил король, не сводя глаз со стен и потолка.
   – Что угодно вашему величеству? – сказал, подходя к королю, хорошо сложенный человек с благородным выражением лица и красивой бородой.
   Франциск, все еще занятый осмотром стен, подал руку художнику с сияющим лицом.
   – Ты опять мастерски исполнил свое дело! Знаешь ли, что говорят про нас олухи? Будто мы проводим в искусстве антихристианскую чувственность и что сирены и фавны на карнизах и украшениях чересчур языческие!
   – Разве искусство, – возразил Приматис на ломаном французском языке, – не изображается в виде божества в чувственных формах!
   – Разумеется! – заметил король. – Ты прав как всегда!
   – Если мы опять ввели полноту и пластичность формы в постройках и живописи, – продолжал Приматис, – и отбросили вытянутые узкие линии средневекового искусства, то это и составляет со времен Брунеллески сущность стиля ренессанс. Ваше величество, вероятно, изволили заметить на плане новой церкви Святого Петра, что в этом удивительном произведении Браманте Урбино везде преобладают закругленные линии и языческая пластика; купол греческого Пантеона должен увенчать здание.
   – Любопытно будет взглянуть на это здание! – сказал король. – Но у меня в голове составился проект другого, не менее своеобразного смешения стилей, который меня еще больше интересует. Завтра ты поедешь со мной в Солон. Там на краю необозримого дубового леса Шамбор стоит убогий готический замок одного старого графа. С грязной башни этого замка я не раз любовался на зеленое море леса. Ничто не может быть прелестнее этого, Приматис! На несколько миль кругом ничего не видишь, кроме древесных верхушек на темной массе густой бархатистой зелени. Там мы построим замок сообразно всем требованиям новейшего вкуса, со стройными мавританскими зубцами, широкими куполами и высокими лестничными башнями. Только лестницы должны быть еще шире и легче тех, которые ты строишь в этом замке. Там ты сделаешь мне плоскую крышу, для наслаждения лесом с высоты на открытом воздухе! Разверни крылья своей фантазии, маэстро, и представь мне завтра проект моего нового замка!.. А!.. И ты здесь, Гильом! Выздоровела ли твоя нога? Не приехала ли с тобой в Блуа твоя красавица графиня?
   – Моя нога зажила, – ответил Бюде, следуя за королем в оконную нишу, – но графиня осталась в Бретони.
   – Очень жаль! Ну, а сам Шатобриан приехал?
   – Да, он здесь, так как вам угодно было созвать сюда всех этих баронов. Граф бережет свою жену от посторонних взоров как драгоценность, и я нахожу, что он целиком прав!
   – Я хочу видеть это сокровище foi de gentilhomme! Меня точно так же тянет к красивой женщине, как оленя к источнику в жаркий день. Мы сегодня же ночью отправимся туда и сделаем сюрприз прекрасной хозяйке замка.
   – Не делайте этого, государь! Предоставьте это времени. Может быть, между вами образуются более прочные и честные отношения. Но не втягивайте это прекрасное и благородное существо в дикий омут…
   – Я вижу, что твоя голова все еще занята твоим богословским поручением в Англию! Ты слишком совестлив, Бюде, и вероятно научился этому в Риме, где тебя в продолжение нескольких лет надували святые люди по поводу конкордата.
   – Лучше быть обманутым, чем обманывать людей заодно с высокопоставленными людьми. Все, что я видел в Англии, привело меня к убеждению, что дела церкви становятся там запутаннее со дня на день и что с королем Генрихом не может быть никакого соглашения. У него какие-то нечестные замыслы; он хочет избавиться от папской власти, но не думает вводить какие-либо улучшения в церкви. Что же касается наших планов относительно школ и обучения вообще, то мы опередили его; поддержите только наши новые учреждения в Париже, и мы поднимем уровень знания. Если бы вы дали мне только средства нанять десятерых учителей!
   – Средства! Средства! У меня самого нет денег. Здесь произошли в твое отсутствие такие важные перемены, что вероятно потребуются новые суммы. Я потому и послал за тобой гонца в Бретонь, что за ночь у меня созрел новый план. Завтра ты отправишься в Тур и узнаешь, нельзя ли без особенного скандала снять серебряную решетку у памятника святого Мартина. Король Людовик XI был искусный плотник, но не имел никакого понятия об искусстве. Нужно объяснить жителям Тура, что следует сделать более изящную решетку для их святого и что я уже заказал ее. Жан Жюст отправится вместе с тобой в Тур и сообразно размерам гробницы представит мне эскиз красивой мраморной ограды. Пойдем, Гильом, я намерен сделать небольшую прогулку и посоветоваться с тобой об одном важном деле.
   Король взял под руку канцлера и вышел с ним на склон горы, обращенный к Луаре. Слуги должны были опять снять со стола принесенные блюда и унести на кухню. Они привыкли к тому, что король не соблюдал им же самим назначенных часов для обеда или ужина и всегда строго взыскивал с них, если какое-нибудь кушанье оказывалось недостаточно горячим и вкусным. Гости также не были удивлены невниманием короля; он поступал так бесцеремонно вовсе не потому, что у него собрались одни только художники и ученые. Если бы даже его ожидали в это время самые знатные особы королевства, то и тогда он не постеснялся бы уйти от них, если что-нибудь другое занимало бы его. Большей частью его побуждало к этому не какое-нибудь важное и спешное дело, потому что он готов был бросить всякое дело, чтобы окончить незначительный разговор, почему-либо увлекавший его. В этом не было также ни малейшего желания издеваться над людьми, но и тут, как всегда, действовал присущий ему эгоизм, который заставлял его забывать о других и предаваться всецело впечатлению минуты.
   Была темная сентябрьская ночь; с реки дул теплый порывистый ветер.
   Король сел на камень, приготовленный для постройки, и после продолжительного молчания сказал:
   – Я вечно останусь благодарен тебе, Гольём, за то, что ты в былое время умел успокоить королеву Клавдию, когда я бывал несправедлив к ней. Теперь только я оценил ее кротость и прямодушие и мне недостает ее добрых, любящих глаз, которые так благотворно действовали на меня. Она могла бы быть красивее… как часто и с горечью я упрекал ее за это… но она меня горячо любила и всегда была мила со мной, когда бы я ни приходил к ней и в каком бы ни был расположении духа. Я говорю о моей жене как о мертвой, Гольём, потому что доктора со дня на день ждут ее смерти; она и теперь едва похожа на человеческое существо. Мне нужна женщина, которая бы любила меня, не стесняя моих привычек. Между тем Франция точно выродилась; я не встречаю больше ни одного красивого существа. Когда я вспоминаю мое свидание с папой в Болонье, после битвы при Мариньяно, то невольно удивляюсь тому изобилию красавиц, которое я видел тогда; у меня разбегались глаза и едва хватало времени, чтобы сорвать те роскошные цветы, которые попадались мне на каждом шагу.
   – Вы тогда были семью годами моложе, государь.
   – Ты меня не уверишь, что это единственная причина. Красота стала редкостью во Франции; из-за этого я готов был бы поехать в Испанию, но этот проклятый коннетабль удерживает меня здесь. Вы все говорите, что нашли редкое сокровище в лице молодой графини Шатобриан, и хотите закрыть мне доступ к ней. Я не знаю даже, чем объяснить это.
   – Я был бы очень счастлив, если бы мог посватать вам эту прелестную женщину и соединить ее на всю жизнь с моим королем! Эта мысль занимала меня во все время моего пребывания в замке Шатобриан. Я еще не встречал существа, которое более подходило бы вам по своему развитию и душевным свойствам; веселость совмещается в ней с задушевностью, мечтательность – с остроумием; талантливость сказывается во всем, чего коснется ее рука или что произведет на нее хотя бы минутное впечатление; ее ум способен понять самые глубокие мысли, примениться ко всем формам жизни. При этом она хороша, как ангел…
   – Этого достаточно, Бюде! Она будет принадлежать мне. Это так же верно, как то, что Луара течет к Бретони.
   – Я прокляну час, когда заговорил о ней в вашем присутствии, если вы намерены легкомысленно посягнуть на ее честь.
   – Разве у меня не может быть относительно твоей графини серьезных и честных намерений? Не сегодня-завтра я буду вдовцом. Неужели ты думаешь, что папа не даст развода какой-либо женщине по моей просьбе?
   – Государь…
   – Я не женюсь больше из-за политических целей! Мне уже не надо больше добиваться престола…
   – Если бы это могло случиться когда-нибудь! Но этого не будет! Вы слишком пылки и невоздержанны; вас ничто не свяжет… вы…
   – Что я такое?
   – Вы измените всякой женщине.
   – Бюде, ты становишься дерзким.
   – Да, мой повелитель, я знаю это…
   – Ты ошибаешься. Разве верность не составляет основы рыцарства, или ты не считаешь меня рыцарем?
   – Напротив, я считаю вас вполне рыцарем!..
   – Итак, приступим к делу. Оно имеет для меня весьма важное значение. Клянусь своей рыцарской честью, что я увижу ее. Едва ли она любит графа Шатобриана.
   – Нет, она не может чувствовать к нему никакой привязанности. Ее отдали отжившему пустоголовому графу, когда ей не было и пятнадцати лет; но она воспитана в самых строгих правилах.
   – Как это устроить, чтобы он вызвал ее в Блуа?
   – Ну, это будет необыкновенно трудно. Граф настороже и боится какой-нибудь нахальной выходки со стороны Бонниве. Он оставил свою жену в замке под строгим надзором и приказал ей не выезжать оттуда до тех пор, пока она не получит условленного знака.
   – Какого знака?
   – Половину кольца, которая должна в точности подойти к той половине, которую он оставил ей.
   – Значит одну половину кольца он возит с собой! Если бы можно было добыть ее как-нибудь на двадцать четыре часа, то у меня нашлись бы художники и на такое дело… Но довольно об этом, я проголодался, пойдемте ужинать, Гильом.
   – Что это значит? Церковь освещена!.. Король громко расхохотался и воскликнул:
   – Это значит, что нормандцы и бретонцы молятся там в ожидании моего прихода; наш господин с кольцом также в церкви… Что случилось?
   Последний вопрос относился к придворному, который, видимо, ожидал короля на лестнице замка и вышел ему навстречу. Он доложил, что месса давно окончена и что сеньоры ждут короля.
   – Пусть ждут, пока я поужинаю.
   Проходя через караульную, король сделал знак рукой. Тотчас же громко затрубили трубы, это служило сигналом, что король садится за стол. Слуги бросились стремглав за кушаньем.

Глава 4

   Король, несмотря на свое видимое равнодушие, не пропустил ни одного слова из того, что говорил Бюде, и еще в начале ужина поспешил сообщить обо всем этом Бонниве как самому искусному человеку в любовных делах. Адмирал вполне заслуживал доверия короля, потому что со стола не была еще снята первая перемена, как уже слуга его был отправлен в Блуа с нелегким поручением достать во что бы то ни стало верный снимок с половины кольца графа Шатобриана. Слуга этот, по имени Флорио, был привезен адмиралом из Италии. В те времена Италия была тем же, чем впоследствии сделалась Франция: утонченность жизни была развита в ней более чем в какой-либо другой стране в Европе, а равно и способность к интриге, чем и теперь отличаются итальянцы. Флорио родился в Риме и был итальянцем в полном смысле этого слова. Вопросы, волновавшие тогдашний европейский мир, были ему знакомы в общих чертах. Он служил прежде у одного прелата, и мерилом умственных интересов, занимавших тогдашнее высшее духовенство, может служить тот факт, что за десять лет перед тем папы на лютеранском соборе сочли нужным оспаривать «еретическое учение о смертности души». Платонизм, породивший столько любопытных теорий и крайностей, был изгнан из жизни духовенства, уступив место скептицизму и эпикурейству. Помимо живописи и скульптуры, гениальный папа Лев X увлекался в такой же степени охотой, концертами, поэзией и театром; в его присутствии представляли в Ватикане Макиавелли «La Mondragore», где в самых ярких красках осмеяно монашество и его распущенность. Прелаты, в свою очередь, старались во всем подражать папам, и их слуги славились как самые утонченные плуты в целом свете. В Болонье, во время знаменитого свидания Франциска I с папой, Бонниве удалось завербовать Флорио к себе в слуги. С этих пор он часто употреблял ловкого итальянца для поручений в любовных делах короля.
   Флорио поспешно сошел с горы, на которой стоял замок, и отправился в темневший перед ним город, чтобы познакомиться со слугами графа Шатобриана. Все питейные дома в Блуа были в это время переполнены телохранителями и слугами приехавших сеньоров, потому что каждый из этих господ изображал из себя маленького короля и отправлялся в дорогу не иначе как в сопровождении многочисленной свиты. Все они были на ногах, так как пэры королевства все еще ожидали короля в церкви. Блуа был тогда настолько незначительным городом, что Флорио тотчас же отыскал все, что ему было нужно. Через какие-нибудь четверть часа он узнал, что любимым слугой графа Шатобриана был кровный бретонец по имени Батист, пожилой человек, с рыжими волосами и мрачным выражением лица, и тотчас же свел с. ним знакомство.
   Сначала разговор шел довольно туго, потому что Батист говорил на своем непонятном местном наречии, что было естественно в те времена, когда даже в высших классах очень немногие говорили чистым французским языком. Но Флорио скоро освоился с говором своего нового приятеля, и немного погодя они уже доверчиво сидели друг перед другом за кружкой вина. Итальянец после десятилетнего пребывания в стране успел приглядеться к особенностям различных французских провинций и знал, как обходиться с бретонцем. Предполагая, что Батист, как большинство его соотечественников, склонен к меланхолии и пьянству, он предложил ему вина и занял серьезным разговором. Расчет его оказался вполне верным. Батист слушал с большим вниманием описание жизни римских прелатов, тем более что Флорио выдал себя за природного француза, который попал в Италию в качестве военнопленного и таким образом познакомился с нравами тамошнего духовенства. Вместе с тем Флорио усердно подливал своему ревностному слушателю бургонское, которое велел подать вместо легкого местного вина. Батист скоро разгорячился и беспрекословно согласился на предложение Флорио уйти от шумного окружающего их общества, чтобы на свободе поговорить о Боге и церкви. Слуги приехавших господ, не стесняясь, выражали свое мнение о короле, который, по их понятиям, был ничто сравнительно с их сеньорами, но каждый из них остерегался публично говорить о религии. Между тем Флорио начал рассказывать о немецком еретике и бывших в то время церковных состязаниях и так заинтересовал Батиста, что тот сам предложил отправиться на квартиру графа Шатобриана. Этого Флорио только и желал. Войдя в дом, он внимательно разглядел разложенные чемоданы и раз десять под тем или иным предлогом пытался удалить на несколько минут Батиста из комнаты. Это долго ему не удавалось; но с наступлением ночи бургонское оказало свое действие: у бретонца стали слипаться глаза, он положил обе руки на стол и, склонив на них голову, заснул мертвецким сном; его глаза и лоб мало-помалу скрылись в кожаных рукавах куртки.
   Жилище графа состояло из двух небольших комнат; дверь между ними была открыта; единственная лестница выходила на двор. Приехавшие сеньоры не могли быть особенно взыскательны в выборе помещения, так как их было слишком много для такого города, как Блуа. Внизу на дворе стояли графские лошади; люди его свиты расположились частью на открытом воздухе, частью в конюшне. Тогда не церемонились с прислугой: ее кормили досыта, но считали излишним заботиться о ее постелях. Кто не был господином, т. е. свободным сеньором на своей наследственной земле, и не носил меча, того ни во что не ставили. Одни только лакеи пользовались некоторым комфортом, потому что господа для большей безопасности и удобства держали их при себе. Таким образом, в комнате, где они сидели, у Батиста была своя постель, состоявшая из одеял, сложенных на земле. Здесь также были разбросаны пожитки графа: белье, платье, шпоры, оружие, но, разумеется, нигде не видно было половины драгоценного кольца, которую хотел добыть Флорио. Впрочем, он и не думал искать тут кольцо, а прямо направился в комнату графа, убедившись посредством шумного расхаживания по комнате, что Батиста нелегко разбудить. В сенях и на лестнице было тихо; со двора слышалось равномерное расхаживание и говор конюхов, которые не смели лечь до возвращения своего господина. Флорио, не стесняясь, перешарил чемоданы, комоды и шкаф при свете лампы, взятой им со стола, у которого спал Батист. Ничто не было заперто, потому что тогдашний сеньор был доверчив и вообще имел с собой мало денег; Флорио не нашел того, что искал. Стоя перед небольшой шкатулкой с цепями и различными украшениями, он с досадой повторил себе то, в чем был убежден в тот момент, когда взялся за трудное предприятие, а именно, что граф носит на себе важную для него драгоценность и никогда не расстается с нею. Придя к такому неутешительному заключению, Флорио вернулся к своему спящему товарищу; но тут он услышал, как с шумом отворилась входная дверь и в сенях раздалось бренчание шпор. Флорио, догадавшись, что это граф, поспешно задул лампу и изо всех сил начал трясти Батиста за плечо. Тот в испуге вскочил со своего места и бросился зажигать лампу, но это долго не удавалось ему, так что Флорио успел спрятаться под одеяла, составлявшие постель Батиста.
   Вошел граф и, очутившись в темноте, разразился грубой бранью. С ним был какой-то другой сеньор, которого он прямо провел в свою комнату.
   Наконец Батист зажег огонь, но, к счастью, сеньоры были в таком возбужденном состоянии, что не обращали никакого внимания на то, что делалось в другой комнате. Они громко разговаривали между собой и в резких выражениях бранили короля, который заставил их ждать до полуночи в церкви, а потом велел сказать им через ненавистного выскочку Бонниве, что он не будет говорить с ними до тех пор, пока не будут ему выданы из их провинций соучастники бурбонского заговора.
   – Разве мы сделались слугами и подданными этого высокомерного Валуа! – воскликнул с яростью граф Шатобриан. – Разве он не заслуживает, чтобы мы нарушили ленную клятву, так как он превышает права ленного государя! Я держусь того мнения, что мы, бретонцы, должны с наступлением завтрашнего дня отправиться в Ренн, а вы, все нормандские сеньоры, – в Руан; оттуда мы пошлем сказать Франциску, через наших сенешалей, что если он не смирит свою непомерную гордость, то пусть не рассчитывает на нашу верность.