И так далее и тому подобное.
Появился новый термин – политбандитизм.
В дело вступили коммунистические отряды. В селах были созданы боевые и подвижные партгруппы из местных крестьян-коммунистов и беспартийного актива.
Обратно: война – не война, а так – войнишка.
Но в Колывани – спокойствие.
Это – внешне. А копни поглубже – что-то не то!..
По возвращении из города волвоенком Шубин выступил на заседании партячейки.
– Неладно у нас в селе, – сказал Василий Павлович, – ох, неладно, товарищи!.. Первое: взгляните на базарную площадь – что там есть советского?… Ровно при царе али при Колчаке, окружили площадь купцы: Губин да Овсянников, Чупахин да Базыльников, Кротков и Коряков и прочие которые!.. Это что же делается, товарищи?! Особняки ихние не отобраны, торговлишка не прикрыта: как торговали, так и нынче торгуют, даже вывески не сняли, токмо что дерут втрое дороже прежнего… По базару опять шляются прасол Васька Жданов со своим дружком гуртовщиком-конокрадом Афонькой Селяниным. Прицениваются, принюхиваются, присматриваются к советской нашей власти – с какого бока зайти, чтобы ловчее ее ножом пырнуть!.. Почему же это такое, спрашиваю я вас, товарищ председатель ячейки Ваня Новоселов, закадычный мой приятель, а?! Почему, скажи мне и ты, товарищ председатель волревкома?…
Председатель ревкома Андрей Николаевич Предтеченский перебил:
– Был и я в Новониколаевске, спрашивал в Укомпарте, как быть с кулачьем, с купчишками. Знаешь, что сказали мне? Нельзя, говорит, не вздумайте поссорить нас с трудовым крестьянством – вот что отмочили! Я им: это Губин да Базыльников – трудовое крестьянство?! А мне: нужно, мол, не с колыванской колокольни смотреть, а во всероссийском аль во всемирном масштабе. И так нас разбойниками прозвали за границей, а советская власть сейчас будет налаживать кузнецкие копи, иностранцев приглашают поучить нас, дураков, как уголь добывать… Приедут иностранцы, а мы – в деревне грабеж устраиваем, почище Колчака какого… Вот такое дело, выходит, нельзя, не трожь.
– Я намедни тоже в город ездил, – сказал Ваня Новоселов. – Аккурат повстречал товарища Ярославского Емельяна. Вот, братцы, мужик!.. Тот другое говорит… Надо хорошенько потрясти богатеев, без стеснения! Про Ленина рассказывал. Лют товарищ Ленин на сельского кулака!.. Самый хищный, сказывал, эксплуататор – сельский кулак…
Ледовских Алексей Иванович, усиленно чадя самокруткой, покачал головой.
– Тут, Ваня, такое дело… Эти слова Емельяна так надо понимать: насчет хлеба только. Ну, мяса там, свиней, овечек… А чтобы ситец отнимать у богатеев, да карасин, да спички – о таком товарищ Ярославский не говорил… Слышал и я его на заседании в Укомпарте. Нет, насчет мануфактуры и карасина ничего не было сказано… Стал-быть, нельзя ворошить Губиных да Коряковых…
Алексея Ивановича поддержали:
– Известно, мы не грабители. Касаемо хлебушка – полное право нам дадено, потому: хлеб – энто, братцы, жизнь, и не положено при советской власти одному жрать в три горла, а прочим голодать.
– Эх, братцы, на свою голову бережем всю свору, – тяжко вздохнул Шубин, – покажут они нам, ежели и впрямь япошки к Иркутску продвинутся!..
– Это что говорить!..
Долго толковали коммунисты колыванские о засилье «бывших людей», но не знали еще, что подпольные контрреволюционные комитеты уже организованы, – не только в Колывани и во Вьюнах, но и в деревнях Кондаково, Гутово, Кандауровке, в Чаусе, Амбе, Скале, Почте, на Алтае и в смежных губерниях…
Особенно прочно сидела антисоветчина в селах Тоя-Монастырское, в Дубровино, Вандакурово и в Черном Мысу…
Близился праздник христианского всепрощения и умиленных лобзаний – святая пасха.
Город Нрвониколаевск мало заботился о встрече древнего праздника. В канун пасхи дощатый цирк, что расселся квашней на умолкшей базарной площади, был переполнен народом – состоялся очередной диспут коммунистов со священнослужителями на животрепещущую тему: есть ли бог? Коммунистические атеисты доказывали, как дважды два четыре – бога нет.
Иереи взахлеб кричали: «Ан есть!»
Тогда агитаторы пустили по рукам фотографии, запечатлевшие десятки изрубленных шашками людей, – тех, кто сейчас лежит под могучей рукой с факелом в сквере Героев Революции.
Верующие и неверующие, рассматривая трупы, плакали.
И случись же: кто-то из бывших арестантов, уцелевших от рубки и попавших в цирк на диспут, опознал в одном из церковных оппонентов тюремного попа…
Тут такое поднялось!..
Иереи с позором бежали.
И еще выступил снова приехавший из Омска цекист в пенсне на черном шнурочке – Емельян Ярославский.
Емельян поведал, что такое пасха, из каких закоулков еврейского талмудизма перекочевала она в православие.
Эти атеистические мероприятия шибко повернули думки жителей в сторону безбожия. Особенно – рабочий класс: из железнодорожного депо, с завода «Труд», с Сухарного завода.
Многие рабочие заключали меж собой соглашения – пасху не праздновать. И то сказать: слишком сильны еще были в памяти фигура попа у пулемета на колокольне, облик тюремного иерея-провокатора и проповеди омского колчаковского архиепископа Сильвестра, призывавшего уничтожать рабочий класс «через десятого»…
Город Новониколаевск, за исключением матерого кондового обывателя, к пасхе тысяча девятьсот двадцатого года отнесся сдержанно.
Правда, некоторые «коровные» да хорошо «освиненные» сообразили окорока и куличи и творожные пирамидки пасхальные, побаловать брюхо, да мало таких было…
Базар закрыт – торговать нечем, из деревни ничего не везут, распутица.
А все местные спекулянтские ухоронки мучные и масляные Чека разгромила и сдала конфискованные припасы в ЕПО – Единое Потребительское Общество, которое не столько производило съестное, сколько пользовалось доброхотными даяниями чекистов и подачками Упродкома. Впрочем, и с самим комиссаром Упродкома – «Главковерхом» по части съедобного – получилось неладно: Чека обревизовала упродкомовские закрома, и после ревизии сам комиссар оказался с пулей в ноге – в тюремной больнице и без партбилета.
В общем, голодно было в городе, кормившем рабочий класс супом «кари глазки», о коем докладывал в Губчека Гошка Лысов. Голодно и неуютно. О пасхе молчали. Не до христосования было…
Иное дело в богоспасаемой Колывани.
В колыванских пятистенниках, в двухэтажных хороминах пекли и жарили, варили впрок студни-холодцы, тысячами заготавливали пельмешки и замешивали опару за опарой – придет заветный денек, зальется село самогонной дурью, с застольной снедью, с песняком и многими гармошками, с грохотом кованых ямщицких сапог по свежеокрашенным здоровенным половицам.
А потом, как водится, семейный, межсуседский и родственный мордобой; пойдут в дело вышитые шелками рукавички, в которых екатерининские пятаки запрятаны да «кибасья» – свинчатки-грузила с рыбацких сетей.
Колыванцы готовились. Но вдруг весна отступила – трахнул запоздавший отзимок. Такое в Сибири весной нередко. Враз угрюмо стало на селе: снова, словно зимой, обезлюдели площадь, улочки и проулки.
И в домах – молчок, нигде не пробьется сквозь щели развеселая гармонь, не раздастся удалая пляска, стихийная, предпраздничная – известно: кто празднику рад – накануне пьян.
Тихо…
– Молчит село… Вроде чего-то ждут, насторожились, – говорит председатель волревкома военкому Шубину, – аль просто по погоде?…
– Не-ет, Андрей Николаевич!.. Погода – погодой, конешно, не радует, а только думки ихние – сами по себе. От погоды – в сторонке…
– Дознаться бы…
– Дознаешься, как же, держи карман!.. Повстречал на площади сёдни Мишку Губина… Шапку за полверсты ломает, зараза купецкая! Сошлись – за руку ухватил: «Мое почтение, – по отчеству называет, – партейному, – говорит, – деятелю…» А глазищи – ух, совиные!..
– Да, чего-то, кажись, чуют гады. Ты не слыхал, как в мире дела-то? Что там с японской микадой? Может, еще ультиматум послал нашим?…
– Черт его знает!.. Воротится Ванюшка Новоселов из городу – узнаем все новости.
– Эх, до чего же, друг, неладно, что мы про себя из городу узнаём!.. До чего обидно! Буду опять просить, чтобы Чека нам, хоть на время, сотрудника послала…
– Вот отсеемся… Ну, будь здоров.
IV
Появился новый термин – политбандитизм.
В дело вступили коммунистические отряды. В селах были созданы боевые и подвижные партгруппы из местных крестьян-коммунистов и беспартийного актива.
Обратно: война – не война, а так – войнишка.
Но в Колывани – спокойствие.
Это – внешне. А копни поглубже – что-то не то!..
По возвращении из города волвоенком Шубин выступил на заседании партячейки.
– Неладно у нас в селе, – сказал Василий Павлович, – ох, неладно, товарищи!.. Первое: взгляните на базарную площадь – что там есть советского?… Ровно при царе али при Колчаке, окружили площадь купцы: Губин да Овсянников, Чупахин да Базыльников, Кротков и Коряков и прочие которые!.. Это что же делается, товарищи?! Особняки ихние не отобраны, торговлишка не прикрыта: как торговали, так и нынче торгуют, даже вывески не сняли, токмо что дерут втрое дороже прежнего… По базару опять шляются прасол Васька Жданов со своим дружком гуртовщиком-конокрадом Афонькой Селяниным. Прицениваются, принюхиваются, присматриваются к советской нашей власти – с какого бока зайти, чтобы ловчее ее ножом пырнуть!.. Почему же это такое, спрашиваю я вас, товарищ председатель ячейки Ваня Новоселов, закадычный мой приятель, а?! Почему, скажи мне и ты, товарищ председатель волревкома?…
Председатель ревкома Андрей Николаевич Предтеченский перебил:
– Был и я в Новониколаевске, спрашивал в Укомпарте, как быть с кулачьем, с купчишками. Знаешь, что сказали мне? Нельзя, говорит, не вздумайте поссорить нас с трудовым крестьянством – вот что отмочили! Я им: это Губин да Базыльников – трудовое крестьянство?! А мне: нужно, мол, не с колыванской колокольни смотреть, а во всероссийском аль во всемирном масштабе. И так нас разбойниками прозвали за границей, а советская власть сейчас будет налаживать кузнецкие копи, иностранцев приглашают поучить нас, дураков, как уголь добывать… Приедут иностранцы, а мы – в деревне грабеж устраиваем, почище Колчака какого… Вот такое дело, выходит, нельзя, не трожь.
– Я намедни тоже в город ездил, – сказал Ваня Новоселов. – Аккурат повстречал товарища Ярославского Емельяна. Вот, братцы, мужик!.. Тот другое говорит… Надо хорошенько потрясти богатеев, без стеснения! Про Ленина рассказывал. Лют товарищ Ленин на сельского кулака!.. Самый хищный, сказывал, эксплуататор – сельский кулак…
Ледовских Алексей Иванович, усиленно чадя самокруткой, покачал головой.
– Тут, Ваня, такое дело… Эти слова Емельяна так надо понимать: насчет хлеба только. Ну, мяса там, свиней, овечек… А чтобы ситец отнимать у богатеев, да карасин, да спички – о таком товарищ Ярославский не говорил… Слышал и я его на заседании в Укомпарте. Нет, насчет мануфактуры и карасина ничего не было сказано… Стал-быть, нельзя ворошить Губиных да Коряковых…
Алексея Ивановича поддержали:
– Известно, мы не грабители. Касаемо хлебушка – полное право нам дадено, потому: хлеб – энто, братцы, жизнь, и не положено при советской власти одному жрать в три горла, а прочим голодать.
– Эх, братцы, на свою голову бережем всю свору, – тяжко вздохнул Шубин, – покажут они нам, ежели и впрямь япошки к Иркутску продвинутся!..
– Это что говорить!..
Долго толковали коммунисты колыванские о засилье «бывших людей», но не знали еще, что подпольные контрреволюционные комитеты уже организованы, – не только в Колывани и во Вьюнах, но и в деревнях Кондаково, Гутово, Кандауровке, в Чаусе, Амбе, Скале, Почте, на Алтае и в смежных губерниях…
Особенно прочно сидела антисоветчина в селах Тоя-Монастырское, в Дубровино, Вандакурово и в Черном Мысу…
Близился праздник христианского всепрощения и умиленных лобзаний – святая пасха.
Город Нрвониколаевск мало заботился о встрече древнего праздника. В канун пасхи дощатый цирк, что расселся квашней на умолкшей базарной площади, был переполнен народом – состоялся очередной диспут коммунистов со священнослужителями на животрепещущую тему: есть ли бог? Коммунистические атеисты доказывали, как дважды два четыре – бога нет.
Иереи взахлеб кричали: «Ан есть!»
Тогда агитаторы пустили по рукам фотографии, запечатлевшие десятки изрубленных шашками людей, – тех, кто сейчас лежит под могучей рукой с факелом в сквере Героев Революции.
Верующие и неверующие, рассматривая трупы, плакали.
И случись же: кто-то из бывших арестантов, уцелевших от рубки и попавших в цирк на диспут, опознал в одном из церковных оппонентов тюремного попа…
Тут такое поднялось!..
Иереи с позором бежали.
И еще выступил снова приехавший из Омска цекист в пенсне на черном шнурочке – Емельян Ярославский.
Емельян поведал, что такое пасха, из каких закоулков еврейского талмудизма перекочевала она в православие.
Эти атеистические мероприятия шибко повернули думки жителей в сторону безбожия. Особенно – рабочий класс: из железнодорожного депо, с завода «Труд», с Сухарного завода.
Многие рабочие заключали меж собой соглашения – пасху не праздновать. И то сказать: слишком сильны еще были в памяти фигура попа у пулемета на колокольне, облик тюремного иерея-провокатора и проповеди омского колчаковского архиепископа Сильвестра, призывавшего уничтожать рабочий класс «через десятого»…
Город Новониколаевск, за исключением матерого кондового обывателя, к пасхе тысяча девятьсот двадцатого года отнесся сдержанно.
Правда, некоторые «коровные» да хорошо «освиненные» сообразили окорока и куличи и творожные пирамидки пасхальные, побаловать брюхо, да мало таких было…
Базар закрыт – торговать нечем, из деревни ничего не везут, распутица.
А все местные спекулянтские ухоронки мучные и масляные Чека разгромила и сдала конфискованные припасы в ЕПО – Единое Потребительское Общество, которое не столько производило съестное, сколько пользовалось доброхотными даяниями чекистов и подачками Упродкома. Впрочем, и с самим комиссаром Упродкома – «Главковерхом» по части съедобного – получилось неладно: Чека обревизовала упродкомовские закрома, и после ревизии сам комиссар оказался с пулей в ноге – в тюремной больнице и без партбилета.
В общем, голодно было в городе, кормившем рабочий класс супом «кари глазки», о коем докладывал в Губчека Гошка Лысов. Голодно и неуютно. О пасхе молчали. Не до христосования было…
Иное дело в богоспасаемой Колывани.
В колыванских пятистенниках, в двухэтажных хороминах пекли и жарили, варили впрок студни-холодцы, тысячами заготавливали пельмешки и замешивали опару за опарой – придет заветный денек, зальется село самогонной дурью, с застольной снедью, с песняком и многими гармошками, с грохотом кованых ямщицких сапог по свежеокрашенным здоровенным половицам.
А потом, как водится, семейный, межсуседский и родственный мордобой; пойдут в дело вышитые шелками рукавички, в которых екатерининские пятаки запрятаны да «кибасья» – свинчатки-грузила с рыбацких сетей.
Колыванцы готовились. Но вдруг весна отступила – трахнул запоздавший отзимок. Такое в Сибири весной нередко. Враз угрюмо стало на селе: снова, словно зимой, обезлюдели площадь, улочки и проулки.
И в домах – молчок, нигде не пробьется сквозь щели развеселая гармонь, не раздастся удалая пляска, стихийная, предпраздничная – известно: кто празднику рад – накануне пьян.
Тихо…
– Молчит село… Вроде чего-то ждут, насторожились, – говорит председатель волревкома военкому Шубину, – аль просто по погоде?…
– Не-ет, Андрей Николаевич!.. Погода – погодой, конешно, не радует, а только думки ихние – сами по себе. От погоды – в сторонке…
– Дознаться бы…
– Дознаешься, как же, держи карман!.. Повстречал на площади сёдни Мишку Губина… Шапку за полверсты ломает, зараза купецкая! Сошлись – за руку ухватил: «Мое почтение, – по отчеству называет, – партейному, – говорит, – деятелю…» А глазищи – ух, совиные!..
– Да, чего-то, кажись, чуют гады. Ты не слыхал, как в мире дела-то? Что там с японской микадой? Может, еще ультиматум послал нашим?…
– Черт его знает!.. Воротится Ванюшка Новоселов из городу – узнаем все новости.
– Эх, до чего же, друг, неладно, что мы про себя из городу узнаём!.. До чего обидно! Буду опять просить, чтобы Чека нам, хоть на время, сотрудника послала…
– Вот отсеемся… Ну, будь здоров.
IV
На Страстной неделе, несмотря на распутицу, навадился в город колыванский житель Иннокентий Харлампиевич Седых – не то чтобы из богатых, однако хозяйственный и домовитый.
Что называется, «справный мужик».
До революции ямщину водил. Имел три упряжки парных, но батраков не держал, своей семьей управлялся – трех сыновей сподобил бог Иннокентию Харлампиевичу. Правда, один погиб в наступление Керенского, в девятьсот семнадцатом, но двое остались.
Тоже могутные ямщики, в папашу уродились, особливо старший сын, Николай. Рассказывают: однажды увидел Николай Седых, что на толпу, выходившую из собора, мчится взбесившийся чупахинский бык-производитель, – расставил ноги, схватил кирпичную половинку и так ахнул бычину меж глаз, что тот с ходу пал на коленки, потом всей тушей брякнулся на бок, малость посучил копытами, и глаза его мутной слизью затянуло! Издох.
А по селу слава пошла: схватил-де Колька Седых – ямщик, чупахинского быка за рога и свернул зверю шею. А о кирпиче – ни слова. Любит народ силушку человеческую подкрашивать, чтоб поболе была, еще крепче, чем в сам-деле…
Но слава – славой, а Николай, сын Иннокентия Харлампиевича, был вправду первым силачом по селу. Сравнялось ему тридцать.
Меньшой сын Мишка тоже подрастал могутным парнем – едва шестнадцать исполнилось, а уже на спор мог любого взрослого на обе лопатки положить, на кушаках, запросто.
Такой уж корень седыховской родовы: сила.
Вот и брат Иннокентия Харлампиевича – Анемподист, прежде лоцман обской, а нынче председатель Совета левобережного затонского поселка Яренский, – не из последних силачей в округе.
Только Анемподист силач бесхитростный. Рядовой коммунист, при колчаковщине был в подполье, и характером прост, как извечная река, породившая лоцмана.
А Иннокентий – тот с хитринкой. С виду тоже простоват, ан – умен. В колчаковщину Иннокентий сразу смекнул, что не обманешь – не проживешь: или офицеришки разорят, по миру пустят, или партизаны не помилуют. И принял решение – двоедушить.
Записался Иннокентий Харлампиевич в дружину святого креста и подался с обоими сынами якобы воевать с партизанами, но спустя месяц пришло из города Новониколаевска от воинского начальника скорбное сообщение, что вся группа верноподданных адмиралу, с которой ушли богатыри Седых, погибла под выстрелами партизанской засады.
Так оно и было, только ни уездный воинский начальник, ни односельчане не знали тогда, что под партизанские берданки подставили свою группу сам Иннокентий с сыном Николой.
Семейству Седых от эсеровской сельской управы – щедрое вспомоществование, а сами «погибшие» влились в Заковряжинский партизанский отряд.
Так Иннокентий Харлампиевич обманул и судьбу, и односельчан, и колчаковскую власть, и всех родственников, а когда пал адмирал, появился Седых в родном селе в партизанской славе.
Вскоре большая часть села стала жить умом Иннокентия Харлампиевича. И ревком относился к партизану любовно: помогала советская власть бывшим партизанам чем могла, и Кешке Седых перепало полдюжины овечек, коровка с нетелью и пара лошадок – не кони, а загляденье.
Так и живет бородатая умница Иннокентий Харлампиевич Седых. Безбедно и беспечально, но с умом и с оглядкой. Все бы хорошо, да не поладил Иннокентий Харлампиевич со старшим сыном. В партизанском отряде совсем Николай от рук отцовских отбился, а после колчаковщины вдруг записался… в партию, думаете? Нет, Николай Седых тоже не лыком шит – в православие подался Никола.
Была семья Седых древнего кержачьего толка, и вдруг такое – перешел старший сын, большак, к православным!
Николай по ночам думает: надо бы и в партию, да время нестойкое, беспокойное. Всюду разговоры о японцах… А хорошо бы в партию – снова наган на поясе носить, как в отряде, и портфель купить брезентовый, речи говорить… и не пахать, не сеять, а ямщину гонять. Партийный ямщик – такое чего-то стоит.
Коммуна здешняя Николаю не в пример. Хотят работать – их дело. Нет, Николай в партии не стал бы надрываться на пахоте: для него и глотки хватило бы. Надо только отделиться от папаши, но тот, старый черт, и слышать не хочет о выделе сына-большевика. Да и жена, Дашка, возражает… Приклеилась к старику. Уж все ли у них благополучно? Отец-то могуч, здоровущ – такому прямой путь в снохачи. Черт их знает!.. Нет, с партией надо годок подождать… И поп Раев говорит: «Я сам – в душе давно коммунист, как наш излюбленный Иисус Христос, но… погодить надо». Умно, толково. Погодить. Вдруг – японцы и новый адмирал?
По Николаю выходило, что «прыгать надо соразмеренно с ногами». Вот батя-то, сволочь старая, все вприпрыжку живет. Знает, где прыгнуть, когда и куда… Поживем – поглядим, поучимся: что к чему.
Домашние, узнав о намерении Иннокентия Харлампиевича съездить в город, гадали: какая нелегкая несет в такую-то пору? Диво бы дома соли не было, сахару, аль еще чего, а то дом – полная чаша. Всего припасенного и за год дюжиной ртов не выхлебаешь. И подарки пасхальные домашним и шабрам-соседям старик давно уже купил тайно. Зачем черт несет в самую-то распутицу?…
Но спрашивать – боязно.
В домашности был Иннокентий Харлампиевич крут, самовластен и вопросов не любил. До седых волос доездил ямщиком, взрослых детей заимел, а все еще был шибко охоч до матерщины и скор на руку – тяжелую, бугристую, с рыжей щетинной порослью на узловатых пальцах, навсегда пропахших дегтем и кожей.
Впрочем, вечером перед отъездом глава семьи несколько прояснил свои намерения:
Что называется, «справный мужик».
До революции ямщину водил. Имел три упряжки парных, но батраков не держал, своей семьей управлялся – трех сыновей сподобил бог Иннокентию Харлампиевичу. Правда, один погиб в наступление Керенского, в девятьсот семнадцатом, но двое остались.
Тоже могутные ямщики, в папашу уродились, особливо старший сын, Николай. Рассказывают: однажды увидел Николай Седых, что на толпу, выходившую из собора, мчится взбесившийся чупахинский бык-производитель, – расставил ноги, схватил кирпичную половинку и так ахнул бычину меж глаз, что тот с ходу пал на коленки, потом всей тушей брякнулся на бок, малость посучил копытами, и глаза его мутной слизью затянуло! Издох.
А по селу слава пошла: схватил-де Колька Седых – ямщик, чупахинского быка за рога и свернул зверю шею. А о кирпиче – ни слова. Любит народ силушку человеческую подкрашивать, чтоб поболе была, еще крепче, чем в сам-деле…
Но слава – славой, а Николай, сын Иннокентия Харлампиевича, был вправду первым силачом по селу. Сравнялось ему тридцать.
Меньшой сын Мишка тоже подрастал могутным парнем – едва шестнадцать исполнилось, а уже на спор мог любого взрослого на обе лопатки положить, на кушаках, запросто.
Такой уж корень седыховской родовы: сила.
Вот и брат Иннокентия Харлампиевича – Анемподист, прежде лоцман обской, а нынче председатель Совета левобережного затонского поселка Яренский, – не из последних силачей в округе.
Только Анемподист силач бесхитростный. Рядовой коммунист, при колчаковщине был в подполье, и характером прост, как извечная река, породившая лоцмана.
А Иннокентий – тот с хитринкой. С виду тоже простоват, ан – умен. В колчаковщину Иннокентий сразу смекнул, что не обманешь – не проживешь: или офицеришки разорят, по миру пустят, или партизаны не помилуют. И принял решение – двоедушить.
Записался Иннокентий Харлампиевич в дружину святого креста и подался с обоими сынами якобы воевать с партизанами, но спустя месяц пришло из города Новониколаевска от воинского начальника скорбное сообщение, что вся группа верноподданных адмиралу, с которой ушли богатыри Седых, погибла под выстрелами партизанской засады.
Так оно и было, только ни уездный воинский начальник, ни односельчане не знали тогда, что под партизанские берданки подставили свою группу сам Иннокентий с сыном Николой.
Семейству Седых от эсеровской сельской управы – щедрое вспомоществование, а сами «погибшие» влились в Заковряжинский партизанский отряд.
Так Иннокентий Харлампиевич обманул и судьбу, и односельчан, и колчаковскую власть, и всех родственников, а когда пал адмирал, появился Седых в родном селе в партизанской славе.
Вскоре большая часть села стала жить умом Иннокентия Харлампиевича. И ревком относился к партизану любовно: помогала советская власть бывшим партизанам чем могла, и Кешке Седых перепало полдюжины овечек, коровка с нетелью и пара лошадок – не кони, а загляденье.
Так и живет бородатая умница Иннокентий Харлампиевич Седых. Безбедно и беспечально, но с умом и с оглядкой. Все бы хорошо, да не поладил Иннокентий Харлампиевич со старшим сыном. В партизанском отряде совсем Николай от рук отцовских отбился, а после колчаковщины вдруг записался… в партию, думаете? Нет, Николай Седых тоже не лыком шит – в православие подался Никола.
Была семья Седых древнего кержачьего толка, и вдруг такое – перешел старший сын, большак, к православным!
Николай по ночам думает: надо бы и в партию, да время нестойкое, беспокойное. Всюду разговоры о японцах… А хорошо бы в партию – снова наган на поясе носить, как в отряде, и портфель купить брезентовый, речи говорить… и не пахать, не сеять, а ямщину гонять. Партийный ямщик – такое чего-то стоит.
Коммуна здешняя Николаю не в пример. Хотят работать – их дело. Нет, Николай в партии не стал бы надрываться на пахоте: для него и глотки хватило бы. Надо только отделиться от папаши, но тот, старый черт, и слышать не хочет о выделе сына-большевика. Да и жена, Дашка, возражает… Приклеилась к старику. Уж все ли у них благополучно? Отец-то могуч, здоровущ – такому прямой путь в снохачи. Черт их знает!.. Нет, с партией надо годок подождать… И поп Раев говорит: «Я сам – в душе давно коммунист, как наш излюбленный Иисус Христос, но… погодить надо». Умно, толково. Погодить. Вдруг – японцы и новый адмирал?
По Николаю выходило, что «прыгать надо соразмеренно с ногами». Вот батя-то, сволочь старая, все вприпрыжку живет. Знает, где прыгнуть, когда и куда… Поживем – поглядим, поучимся: что к чему.
Домашние, узнав о намерении Иннокентия Харлампиевича съездить в город, гадали: какая нелегкая несет в такую-то пору? Диво бы дома соли не было, сахару, аль еще чего, а то дом – полная чаша. Всего припасенного и за год дюжиной ртов не выхлебаешь. И подарки пасхальные домашним и шабрам-соседям старик давно уже купил тайно. Зачем черт несет в самую-то распутицу?…
Но спрашивать – боязно.
В домашности был Иннокентий Харлампиевич крут, самовластен и вопросов не любил. До седых волос доездил ямщиком, взрослых детей заимел, а все еще был шибко охоч до матерщины и скор на руку – тяжелую, бугристую, с рыжей щетинной порослью на узловатых пальцах, навсегда пропахших дегтем и кожей.
Впрочем, вечером перед отъездом глава семьи несколько прояснил свои намерения:
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента