Она повернулась, вошла в комнату, из которой только что вышла, и плавным жестом пригласила Нестерова проследовать за ней. Тут она привычно села на свое обычное место за столом, в грубоватое деревянное кресло, и вновь строго, но терпимо посмотрела на гостя, который, сбросив с плеч винчестер и вещевой мешок, пристраивал все это в углу председательского кабинета.
   – Вот теперь здравствуйте, – садясь на табурет напротив Калинкиной и как-то смущаясь под ее пристальным взглядом, сказал Нестеров. Через стол она подала ему свою сухую, жесткую руку и по-мужски крепко пожала его руку. – В недалеком прошлом полковник Нестеров Михаил Иванович, ныне житель Приреченска. Занят сейчас научной работой: восстанавливаю фактическую сторону одной забытой истории, – начал Нестеров, чувствуя на себе взгляд ее строгих огромных глаз. – Впрочем, есть у меня к вам письмецо от райвоенкома майора Фролова. Он просит оказать мне кое в чем содействие…
   – Ну-ка, давайте посмотрим.
   Нестеров достал из кармана гимнастерки конверт, подал Калинкиной.
   Пока Калинкина читала письмо райвоенкома, Нестеров украдкой рассматривал ее, чувствуя, что с каждой секундой ему все труднее становится отрывать взгляд от необыкновенно красивого лица женщины. «Вот бы такую на “Мосфильм”, – мелькнуло в голове Нестерова. – Какие крутые, резкие брови у нее, а губы мягкие, рот какой. И подбородок сильный, как у Моны Лизы… А лоб мыслительницы – открытый и характерный… Овал лица и шея – гордячки, а что-то смягчает их… Должно быть, эта детская наивность чуть припухлых щек… Откуда она тут взялась? И сколько же ей лет? Двадцать пять, от силы двадцать семь», – думал Нестеров, подчиняясь невольному течению своих мыслей и не в силах думать сейчас о другом.
   – Письмо длинное, сумбурное: просим содействия, просим содействия… Заладил Фролов… А в чем суть вопроса? Где начало? А самое главное, в чем цель всего вашего дела? – откладывая письмо майора Фролова в сторону, спросила Калинкина.
   Нестеров обратил внимание на то, как она это сказала: слова ясные, точные и прямые, прямее некуда, а тон простой, доброжелательный и, более того, заинтересованный. «Деловой человек. Сразу хочет взять быка за рога. Видно, обучила нужда уберегаться от пустых слов», – переносясь мысленно от внешности Калинкиной к манере ее суждений, подумал Нестеров.
   – Всего в бумаге не напишешь. Тем более при бумаге живой человек. Расскажет, что к чему, – сказал Нестеров, смягчая приговор, который вынесла Калинкина письму военкома.
   – Это вернее и надежнее. С этого и начнем. – Калинкина вдруг так весело рассмеялась, что от ее строгости и помина не осталось. Лицо ее стало еще восхитительнее, потому что и в огромных глазах, и на щеках, и на губах изящного рта появилась лукавинка, за которой угадывалось буйство, сила, удаль молодости, таившиеся в ее натуре. «Ой-ой!» – только и сказал себе Нестеров.
   – У вас тут до войны жил учитель, заведующий школой, – проговорил Нестеров, дивясь про себя стремительной смене выражения лица Калинкиной. Только что весело смеялась, напомнив ему озорную девчонку, и вот уже снова строга и недоступна. – Фамилия его была Перевалов Иван Алексеевич. Вы не скажете, остался кто-нибудь из его семьи?
   – Остался.
   – Кто же?
   – Я осталась.
   – А вы кто ему?
   – Была жена. А после Сталинграда – вдова.
   – Вон как!
   – Да, вот так.
8
   Солнце катилось по горизонту, превращая на мгновения воду в озере в литое золото, стекла в парнике – в пылающий костер, макушки кедров – в красно-медные купола соборов. Заглянуло оно и сюда, в колхозную контору. Вот в распахнутое окно хлынул багряный свет, облил аккуратно прибранную в тугую прическу на затылке голову Калинкиной, ударил в глаза Нестерову, высветил все его ранние морщинки на круглом лице, нажитые на фронте, коснулся темно-русых волос с легкой сединкой на висках, пронзил, не пощадив перед ней, перед Калинкиной, и того несовершенства, которое было у левого уха, – осколком снаряда верхняя его кромка была вырвана, и краснота, образовавшаяся на раковине, никак не проходила.
   Солнце скользнуло по железу председательского сейфа, по глянцевым рамкам портретов и, стремглав прыгнув к потолку, к пузатой висячей лампе, тихо, дрожа лучиками, загасло.
   Через полчаса на деревню пополз из кедровника прохладный сумрак. Улица ожила. Прошло стадо со звоном боталов, со щелканьем Пастухова бича, с топотом копыт, с мычанием. Потянуло запахом парного молока, травы, навоза.
   Нестеров рассказал Калинкиной о Степане Кольцове, о знакомстве того с ее мужем, учителем Переваловым, о завещании Степана отыскать следы экспедиции Тульчевского и двинуть дело дальше. Родине, разоренной фашистами, позарез требуются и золото и ртуть. А вдруг вся история экспедиции не легенда, а факт?
   Калинкина выслушала Нестерова, боясь пошевелиться. Так все было для нее неожиданно, интересно, ново, огромные глаза ее вспыхивали, как зарницы на вечерней зорьке, и Нестеров чувствовал, что Калинкину захватывают какие-то свои размышления.
   – Евдокея! Дуня! Там из второй бригады бабы пришли, – заглянув в полураскрытую дверь председательского кабинета, сказала женщина в белом платке, которую Нестеров встретил возле крыльца.
   – Ну-ка, тетя Груша, закрой покрепче дверь, – сердито огрызнулась Калинкина и погрозила женщине своим увесистым, не женским кулаком. – Подождут твои бабы.
   Дверь взвизгнула и плотно захлопнулась.
   – А ваш муж никогда не рассказывал вам об экспедиции Тульчевского? – спросил Нестеров.
   Грустно усмехнулась Калинкина, настолько грустно, что вздрогнули ее красивые, нежные губы и печаль пригасила глаза.
   – А когда он мог рассказать, Михаил Иваныч? Сами посудите… Мы прожили с ним как муж и жена меньше суток. Вечером в субботу 21 июня была свадьба. До рассвета гуляли. В двенадцать дня по-московски, а по нашему времени – в четыре пришла эта черная весть. В шесть повезли наших мужиков в военкомат. А до этого с Ваней мы были знакомы только три месяца. Он здесь жил до меня года два. Я приехала сюда сразу после института агрономом на семенной участок. Ну, познакомились, вскоре поженились, а пожить вместе не удалось… А когда женихались… не помню, нет, не помню, разговоров об этой экспедиции не забыла бы…
   – И давно вы председательствуете в колхозе? – поинтересовался Нестеров, желая отвлечь Калинкину от горьких воспоминаний.
   – В начале сорок второго года выбрали меня. Старый председатель ушел на фронт, а я уже к тому времени вошла в курс дела. Да и кого другого изберешь, если остались в Пихтовке одни бабы да ребятишки… Бабий у нас колхоз, Михаил Иваныч. В деревне шестьдесят семь дворов, а вдов сорок семь… Полегли наши мужики почти все под Сталинградом. И Ваня там же. Взвыла я, кусала себе руки… А потом смотрю на других женщин и вижу: мое горе полегче, чем у других, – к мужу не привыкла, детей завести не успела… Кругом одна… И такая меня злоба взяла на этого зверюгу Гитлера, думаю, пусть, гад, знает русскую бабу, ее только растревожь, она и за себя и за мужика сработает. Ну и жила вот так: себе пощады не давала и других не щадила. Продержались, Михаил Иваныч, всю войну. Сами жили не до жиру, хотя и от голода никто не умер, а фронту давали и хлеб, и мясо, и масло, и овчины. Рыбой вон из озера госпиталям в Приреченске помогали. Все выполняла, что государство требовало… Все, до капельки. – Калинкина удовлетворенно хлопнула широкой ладонью по столу, будто точку в разговоре поставила. Замолчала.
   – И что же вы думаете, Евдокия Трофимовна, относительно истории, которую я вам рассказал? – видя, что молчание затягивается, что Калинкина разбередила свою душу, и желая вернуть их беседу к основной теме, спросил Нестеров.
   – Что же тут думать? Дума одна: необходимо подсобить вам. Подсобим, Михаил Иваныч. Сегодня вечером свой совнарком соберем, посоветуюсь, – улыбнулась Калинкина.
   – Какой совнарком? – не понял Нестеров.
   – Наш, сельский: председатель сельсовета, секретарь парторганизации, председатель сельпо, секретарь комсомола. И учтите – все бабы, – вновь улыбнулась Калинкина, и опять грусть тронула ее губы. – Извините, пойду посмотрю, что там случилось.
   Калинкина вышла из кабинета легкой походкой спортсменки, и в ту же минуту из-за двери донесся до Нестерова ее громкий голос:
   – Ну-ка, Наталья, рассказывай. И покороче, без предисловий. У меня там гость: фронтовик, полковник.
   – Навсегда приехал?! – спросил звонкий женский голос.
   – Так уж и нужны мы ему, – ответила Калинкина, и голоса женщин, удаляясь, смолкли.
   «Ой, Евдокия Трофимовна, не надо дешево ценить себя», – подумал Нестеров, глядя на пустое кресло Калинкиной и живо воображая весь ее облик, поразивший его.
9
   Ужинали у Калинкиной дома. Подавала на стол все та же тетя Груша – женщина в белом платке. Были жареные караси, соленые грузди со сметаной, сохранившие с осени и цвет и запах, мед, малиновое варенье, пахучий пшеничный хлеб, нарезанный остроконечными ломтями. Нестеров попытался дотронуться до своего вещевого мешка, собираясь достать консервы, внести, как говорится, свою долю в ужин, но Калинкина замахала на него большими руками, слегка прищурив глаза, громко и резво сказала:
   – И не стыдно вам, Михаил Иваныч? Или вы забыли наше русское хлебосольство?
   Нестеров смущенно пробормотал:
   – Ну, как знаете. От души хотел…
   Калинкина, сделав вид, что не заметила смущения гостя, торопливо убежала в горницу и сейчас же вернулась с портретом мужа.
   – Вот он какой был, Перевалов Иван Алексеевич, – подавая Нестерову портрет в деревянной рамке под стеклом, сказала она, не сводя глаз с Нестерова, пытаясь заметить, какое впечатление произведет на него Перевалов.
   – Славный молодчага! Кудрявый. И, видать, голубоглазый был, – сказал Нестеров, про себя подумав: «До тебя, Евдокиюшка, далеко ему, как до неба».
   – А все ж таки, Михал Ваныч, Дуня во много раз красивше его. И тогда, а хоть бы и теперь, – гремя посудой, проговорила женщина в белом платке.
   – Будет тебе, тетя Груша, конфузить-то меня! – беззлобно воскликнула Калинкина, мимолетно взглянула на Нестерова и чуть склонила голову, как бы в ожидании его слов.
   – Согласен с вами, согласен. Хорош Перевалов, а… Евдокия Трофимовна… – Нестеров примолк, помычал, выпалил: – Слов нет, как хороша!..
   Калинкина зарделась, глаза ее запылали, строгое лицо вдруг сделалось счастливым и ласковым. Она старалась сдержать улыбку и не смогла. Вся пылая от горячей волны, которая опалила ее, она соединила свои широкие ладони, растопырила пальцы и уткнулась в них лицом.
   Нестеров не ожидал, что его слова вызовут в ней такой сильный отзвук. «Отвыкла здесь, в тайге, среди баб, от мужских похвал», – отметил про себя Нестеров и, желая помочь Калинкиной скорее вернуться в прежнее состояние, спросил:
   – А вашего портрета, Евдокия Трофимовна, нет? Того же, разумеется, времени?
   – Есть, Михал Ваныч, есть. Вот уж где раскрасавица-то, – вместо Калинкиной ответила тетя Груша и пошла в горницу.
   – Весь альбом принеси, тетя Груша, – вдогонку ей сказала Калинкина и отняла руки от раскрасневшегося лица, ставшего совсем юным, девичьим.
   Пока ужинали, не спеша пролистали весь альбом. Калинкина изредка лишь поясняла:
   – Это я после окончания школы… А это на первом курсе… А это на третьем… Тут я на соревнованиях по плаванию… А это наша группа после получения дипломов… И вот мы с Ваней… Вскоре после моего приезда в Пихтовку… Ну а портрет… за неделю до свадьбы… Разве я тогда знала, что так все обернется?
   Громкий голос Калинкиной впервые дрогнул, в огромных глазах показались слезы, и она с трудом сдержалась, чтобы не разрыдаться. Этот необычный вечер, этот разговор с малознакомым человеком размягчили ее душу, отодвинули куда-то вдаль все заботы, которые поглощали и время и силы без всякого остатка и к концу дня сваливали ее с ног для короткого и безмятежного сна.
   Когда ужин был закончен, альбом просмотрен, а посуда со стола собрана и перемыта, Калинкина сказала:
   – Значит, так, Михаил Иваныч: ложитесь спать. Кровать в горнице. У меня еще дел полно в конторе: во второй бригаде два мешка семян украли, не то свои, не то проезжий прихватил. Появимся мы с тетей Грушей утром. Не вставайте рано. Вам спешить некуда… Дверь я захлопну, но она открывается отсюда. Ключ у нас есть.
   Через несколько минут Калинкина и тетя Груша ушли. Нестеров перенес керосиновую лампу в горницу, осмотрел ее простое убранство, состоявшее из шифоньера с зеркалом, круглого стола, пяти стульев, книжных полок в простенке, забитых книгами, железной широкой кровати, с никелированными шарами у изголовья и пышными квадратными подушками.
   Нестеров погасил свет, лег в постель, но уснуть долго не мог. В окно заглядывал месяц, перемигивались звезды, слегка позвенькивали о стекло качавшиеся от ветерка ветки палисадника. «Вот тут, видно, на этой кровати, и началась и кончилась ее супружеская жизнь», – думал он, вспоминая весь свой разговор с Калинкиной.
10
   Утром Калинкина сообщила Нестерову решение «совнаркома»: вместе с ним на заимку Савкина поедет она. В путь отправятся завтра рано утром верхами на колхозных конях. Других дорог нет, кроме реки. Но на лодке по ней дальше в пять раз. Можно было бы выехать и сегодня, однако вторая бригада только к вечеру закончит сев пшеницы, а она сама должна проконтролировать качество произведенных работ. Чтобы день Нестеров не скучал, на крыльце удочки, черви в банке. На озере под тальниковыми кустами бывает хороший клев. Берутся и окуни, и чебаки, и щуки.
   Вечером в том же составе – Калинкина, тетя Груша и он – ели уху из свежей рыбы, добытой Нестеровым.
   Переночевал он в той же комнате, на той же широкой кровати.
   А на рассвете в комнату тихо вошла Калинкина. Нестеров уже проснулся и слышал ее легкие шаги. Она с минуту стояла, прислушиваясь, потом вздохнула и почему-то шепотом позвала его:
   – Михаил Иваныч! Вставайте! День будет жаркий, проехать бы побольше по холодку.
   Он промолчал, притворно зевнул, посматривая на нее сквозь прищуренные веки, удивился, как она хороша в белом просторном платьишке, на босу ногу, с прекрасными черными волосами, не собранными еще на затылке, сонно сказал:
   – Встаю, Дуня… встаю, Евдокия свет Трофимовна.
   Ему захотелось прибавить к своим словам какие-то более нежные слова, вроде: «Встаю, ненаглядная Дуня», – но в последний момент он придержал их. Поднявшись с подушки и помахав перед собой здоровой рукой, он сказал о другом:
   – Вот отрываешься, Евдокия Трофимовна, от своих дел. А ведь в колхозе наверняка работы невпроворот.
   – Ну как быть-то? Фролов просит подсобить, вас без провожатого не отправишь… А вдруг зачин-то ваш стоящий… Если не помочь, что потом люди скажут? Ну-ка, мол, дайте посмотреть на эту идиотку, которая председателем была, а дальше своего носа не видела!.. – Она засмеялась и деловито закончила: – Вставайте, завтрак на столе, мешкать нет резона, Михаил Иваныч.
   И вот они в пути. Впереди в седле на гнедом жеребчике Калинкина. К седлу приторочен мешок с провизией, свернутая в трубку брезентовая палатка, топор в чехле, законченный котелок.
   Черная голова Калинкиной прикрыта голубым платком, свободная кофточка из ситчика в крапинку, синие просторные шаровары, вправленные в сапоги, пузырятся и полощутся от резвого ветерка, покачивается ствол ружья, перекинутого на ремне через спину.
   Нестеров на низкорослом сером мерине. Чуть приотстав от Калинкиной, он видит ее смуглое лицо, глаза, искрящиеся весельем, потому что она то и дело оборачивается и смотрит на него и вопросительно и насмешливо. Нестеров в ответ поблескивает белыми зубами, здоровой рукой размахивает концом ременного поводка, вспоминает Некрасова:
 
Есть женщины в русских селеньях…
…В беде не сробеет – спасет:
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдет!
 
   Километров десять ехали по извилистому проселку, петлявшему с косогора на косогор, заросшему белоствольным березником. Ехать было легко. Кони еще не устали, ноги в седлах не затекли. Ветки берез, разделенных дорогой, не грозили распороть щеки или выколоть глаза. Нестеров чувствовал, что все его внутренние струны поют. В шуме молодой листвы ему порой слышался даже какой-то протяжный звон, мелодия которого была, правда, неуловима, как далекое эхо, наносимое порывами ветра. Состояние Нестерова можно было понять: он приближался к цели своего поиска.
   Вскоре, однако, дорога переменилась. Калинкина свернула с проселка на тропу, и тут произошло с ней чудо: она исчезла с его глаз, будто провалилась в бездну. Нестеров невольно натянул поводья узды, приостановил своего коня. Конь почуял неуверенность седока, ступил с тропы влево, потом вправо и остановился. «Зря я его сбиваю. Пусть себе идет по следу первого коня», – подумал Нестеров и опустил поводья. Конь понял, что от него хочет седок, и медленно зашагал вперед, вползая в густой пихтач, который скрыл и коня и самого Нестерова с головой. Пихтач был мягкий, шелковистый, и ветки, скользя по лицу, по рукам, по ногам Нестерова, не оставляли никаких царапин, заполняя лишь воздух, которым дышали и люди и кони, густым до щекота в ноздрях настоем смолы.
   За пихтачом начиналось болото. Кони шли между кочек, под копытами чавкала жижа. От круглых промоин, заполненных водой, коряжником, прошлогодним бурьяном, наносило гнилью. Кони отфыркивались, вскидывали головами, спешно перебирали ногами, чуя приближение суши.
   – Евдокия Трофимовна, – обеспокоенно крикнул Нестеров, – мы тут куда-нибудь в трясину не попадем?
   Калинкина оглянулась, махнула рукой, не переставая светить насмешливыми глазами.
   – Пошевеливай, Михаил Иваныч, не останавливайся. Топь, холера ее забери! Чтобы не затянула коней!
   Вскоре болото кончилось. Кони вспотели, тяжело поводили боками, но, почуяв под собой твердую землю, пошли веселее. Едва заметная тропинка протянулась через гать. На обширном пространстве крупный лес когда-то повыгорел, и сквозь зелень вновь поднимавшейся сосновой молоди проглядывали рыжие, ничем не заросшие плешины.
   Малорослый конь Нестерова то и дело спотыкался, цепляясь копытами за скрытые в малиннике колоды. В одном месте Нестерова так подбросило, что он выскочил из седла, схватился за гриву своего меринка и с трудом удержался.
   Вид этой обширной поляны с остатками сгоревшего леса, с черными пеньками, вывороченными корневищами, с торчавшими из бурьяна сучьями, похожими на стволы орудий, напомнил Нестерову поле сражения.
   – Смотри-ка, Евдокия Трофимовна, как после артналета, – сказал он, приближаясь к Калинкиной.
   Она закивала головой.
   – Потерпи чуток, Михаил Иваныч, скоро приедем, – сказала она, вероятно, не поняв его слов до конца.
   Нестеров как-то не очень поверил ей, хотя она и убеждала, что приведет его к заимке Савкина самой прямой дорогой. И действительно, примерно через полчаса гарь кончилась, и началось пестрое разнолесье: береза, рябина, черемуха в белом цвету, акация в желтых побегах, ельник, опутанный сетями пауков.
   Вдруг сквозь лес зеркально блеснула река. Прохладный ветерок дунул в лицо Нестерову, донес до него запах жилья и лай собак.
   – Ну вот и заимка Савкина, – сказала Калинкина и, сбросив стремена, перекинула ногу через седло и села по-бабьи, обеими ногами в одну сторону.
   «Ну-ну, посмотрим, что она мне скажет, эта заимка Савкина», – подумал Нестеров, чувствуя, что где-то под ложечкой заныло нудно и остро, точь-в-точь как бывало перед боем.
11
   На заимке стояло три избы. Одна из них была старая-престарая, уже не пригодная к проживанию в ней. Она-то и принадлежала когда-то охотнику Попову Федоту или Федору, который был проводником экспедиции Тульчевского к Песчаной Гриве, Прорвинскому озеру и Большой протоке. Во второй избе, поновее, жил теперь лесник, оберегавший Зареченскую лесную дачу, состоявшую почти из чистого кедровника, тянувшегося к северу на сорок километров. Третья изба, стоявшая у реки над обрывом, самая новая, срубленная из желтых сосновых бревен, поблескивающих каплями проступившей смолы, была собственностью речного ведомства. В ней жил бакенщик, следивший за уровнем воды на перекате. Перекат начинался около заимки и тянулся до Песчаной Гривы.
   Происхождение заимки Савкина относилось к тому времени, когда в Приреченской тайге обитали и кучно и в одиночку староверы. Рассказывали, что основатель заимки, Фома Савкин, прожил здесь в полном одиночестве больше сорока лет. Кормился рыбалкой, охотой, содержал пчел, сеял делянку пшеницы, которой хватало ему от урожая до урожая. Покинул белый свет Фома не по-обычному: заранее сколотил себе гроб, вырыл могилу и даже староверческий крест поставил на склоне, чуть повыше могилы. Когда пришел смертный час, сошел в могилу, лег в гроб, накрыл себя крышкой и испустил дух.
   Так ли было или иначе, с точностью никто не знал, но старики утверждали, что все так это доподлинно происходило.
   Калинкину и Нестерова встретило все наличное население заимки: безногий, бородатый, заросший до глаз бакенщик, кривоглазый, с большим оловянным бельмом, с пышными усами лесник и их жены – пожилые уже, но еще крепкие, моложавые по виду бабы, выкормившие на таежном щедром харче крутые, увесистые зады.
   В такой глухомани любой путник – гость. Бабы, тряся юбками, кинулись к погребам, в которых хранилась всякая снедь, а мужики, расседлав коней и поставив их под навес, в тень на выстойку, пригласили гостей на скамейку возле костерка, чадившего от комаров и прочей нечисти едким дымом осинового трута-грибка.
   Не теряя времени, Нестеров приступил к делу: рассказал об экспедиции Тульчевского, о находках золота и ртути сравнительно близко от заимки, а потом принялся с горячностью расспрашивать мужиков, известно ли им что-нибудь на этот счет.
   Мужики слушали Нестерова, удивлялись: всплескивали руками, ахали, мотали волосатыми головами.
   – Сроду, паря, такое не слышал, – бормотал косой лесник. Тускло мерцал его оловянный глаз, наведенный прямо в лицо Нестерова.
   – Туль… Туль… Туль… чевский… – Бакенщик хлопал себя по коленям широкой, как деревянная лопата, ладонью в смолевых пятнах, до пота на лбу старался воспроизвести трудную фамилию инженера.
   – Ну, язви их, недоделки какие-то, а не мужики! – прошептала над ухом Нестерова Калинкина и ушла к бабам, которые продолжали суетиться вокруг стола, стоявшего под навесом, с другой стороны костра.
   Минут через десять каких-то разговоров с бабами Калинкина напала на след.
   – Идите-ка сюда, Михаил Иваныч! Тут вот у Аграфены есть для вас важное сообщение, – по привычке громко сказала Калинкина и лукаво подмигнула Нестерову: знать, мол, надо, с кем дело вести.
   Нестеров, а вместе с ним и лесник с бакенщиком торопливо перешли со скамейки у костра под навес.
   – Откель ты, Аграфена, знаешь-то про то дело? Пошто я-то ничего не знаю? Ты че? В уме ли? – удивленно разводя руками, сказал лесник.
   – Вот уж чудище объявился! Да как же мне не знать-то? Федот-то Попов приходился мне по отцовой стороне сродственником. Его мать Анфиса и моя бабка Степанида были сестренницы. Я уж большенькая была, почесть девка, когда Федот-то приехал к нам в Пихтовку сговаривать батю на отход, на прииски. Пошто-то шибко Федот скрытничал, а все же проникло до нас, до детей. Брат у меня был старший, сгинул еще на той войне, две сестры… Мать-то, бывалоча, что-нибудь начнет отцу про нужду расписывать, а он махнет этак рукой, скажет: «Ну, погоди, Лукерья, потерпи, как начнется прииск, заробим, поправится, гляди, житуха. Федот твердо посулил».
   Вскоре на столе появился самовар, четвертная бутыль самогона, жареная рыба на сковороде, рябчики в сметане в большой чугунной латке…
   Воодушевленный первой удачей, Нестеров приналег на расспросы, но, как ни старался, Аграфена к своему рассказу ничего больше не прибавила.
   После еды Нестеров, сгоравший от нетерпения, решил осмотреть расположение заимки. Калинкина не захотела отставать от него, встала с готовностью идти с ним хоть на край света.
   Они захватили с собой лопату, топор, лупу и кромкой берега, продираясь сквозь заросли малинника, пошли к тому месту, где, по преданиям, находилась могила старовера Фомы Савкина.
   Возле каждого взлобка останавливались. Нестеров бережно раздвигал бурьян, тыкал лопатой в землю, прислушивался к хрусту песка под железом. Калинкина шла за ним шаг в шаг, а когда он, прижимая руку с черным протезом, начинал орудовать лопатой, чуть отдалялась от него, неотрывным взглядом следила за ним, примечая, какой он ловкий и сильный.
   «И чего ж тебе не пожилось в городе? Чего ты приехал сюда? И не дуреха ли та, которая отказалась от тебя, лишилась такого счастья? Ты же еще парень, ты совсем молодой. Виски вот только у тебя чуть-чуть посеребрялись. Тебе еще жить и жить… И уж не знаю, чьей ты станешь судьбой, а станешь. И не просто судьбой, а сокровищем, кладом», – думала Калинкина, вспоминая откровения Нестерова в ответ на ее вопросы, заданные еще в первый вечер их знакомства, и тайком вздыхая от каких-то тревожных и смутных предчувствий.